Павел Петрович Бажов
Тяжелая витушка
Это про мою-то витушку? Как я богатым был да денежки профурил? Слыхали, видно, от отцов? Посмеяться, гляжу, над старичком охота? Эх вы, пересмешники. А ведь было. Вправду было. И ровно недавно, а как сон осталось. Иное, поди, и вовсе забыл. Шибко, вишь, память-то свою промывал в ту пору… Чуть с головой не умыл. Где все помнить!
С воли это, слышь-ко, началось.
Ее – волю эту – у нас на прииске начальство прикрыть хотело. По деревням разговор прошел, а мы и слыхом не слыхали. Только та заметка и была, что в завод на побывку отпускать не стали. Хоть того нужнее человеку, – один ответ – нельзя. И пришлых на прииск принимать не стали.
Что, думаем, за притча? Раньше сколь хочешь со стороны брали, а теперь не надо? И нас что-то крепко держат?
А прииск в глухом месте был. Под Васькиной горой в лесу. Давно тот прииск бросили. Там, сказывали, не то дикой огонь, не то синюха объявилась. Это уж не знаю. Дикому огню по здешним местам ровно бы не должно быть, а синюха – это бывает. Ну, не в том дело… Прикрыли, говорю, тот прииск под Васькиной горой, а тогда бойко работали и золотишко шло вовсе ладно. Народу, конечно, порядком нагнано было, и все из наших заводских. Вот приисковско начальство, видно, и думало:
«Откуда им узнать, коли никого домой не отпущать и со стороны народ не брать. Пусть-ко по-старому работают. Нам так-то привычнее».
Только разве народ не дойдет? Узнали и зашумели:
– Как так? Всем воля, а нам нет.
Начальство нашло отговорку.
– В церквах, – говорят, – волю читают, а у нас где? У бочки, что ли?
Кабака, вишь, настоящего на прииске не было, а винну бочку казна держала. Заботилась, значит, как бы кто копейку домой не унес. У этой винной бочки, конечно, всякого бывало… На то и намекали. На смех повернуть им охота пришла. Только народу какой смех. Шумят, таку беду, кричат:
– Читай сейчас, а то все с прииска уйдем в завод волю слушать.
Начальству делать нечего – притащили бумагу, давай вычитывать. Да разве поймешь у них, что нагорожено? Дознаваться стали, что да как? Про пашню первым делом, про леса, про пески тоже – как с ними? Начальство и говорит – пашни по нашим местам взять неоткуда, леса и пески за владельцем, а за избы свои да за огородишки вам платить причтется.
Так и удумано было, только никто тому не поверил.
Я тогда уж мужик вовсе на возрасте был, а про волю-то услышал, шумлю больше всех.
– Мошенство, – кричу, – это! Не может такого быть! Айда, ребята, в Полеву! Там разберем как надо. Что этих слушать-то!
Другие тоже не молчат. Приисковский смотритель – ох, язва был, а ласкобай! – тогда и говорит:
– Ваше дело, ребятушки, ваше дело. Вольные вы теперь. Куда захотели – туда и пошли. Нас не обессудьте – обратно принимать не станем. Дружкам своим тоже весточку подадим, чтобы остерегались вас на работу брать. Мы ведь тоже, поди-ко, вольные – не всякого примать станем, а кого нам любо. В этом не обессудьте!
Это он, конечно, с хитростью так-то говорил. По закону другое выходило. Заводская земля, поди-ко, не навовсе барам отдавалась, а по условию, чтоб, значит, всякому заводскому жителю какая ни на есть заводская работа была предоставлена. Только разве кто про эту штуку знал по тому времени? Вот смотритель и припугнул, – работы, дескать, давать не будем, чем тогда жить станете?
Тут иные посмякли, а кто помоложе да погорячее – на своем остались: ушли с прииска. И я в том числе. Пришли домой и первым делом про волю спрашивать стали. Ну, нам и обсказали:
– Эта, дескать, царская воля, как, напримерно, у человека на голове плешь, – блестит, а уколупнуть нечего.
Мы видим – верно, вроде того выходит. Все ж таки испировали маленько. «Хоть, – думаем, – спина не так отвечать будет». Того и не смекнули, что брюхо погонит, так заневолю спину подставишь.
Пропились, конечно, до крошки, а кусать всякому надо. Что делать, коли у тебя ни скота, ни живота, а ремесло одно – землю перебуторивать.
Мне это смолоду досталось. В ваши-то годы я вон там на Гумешках руду разбирал. Порядок такой был – чуть в какой семье парнишко от земли подымается, так его и гонят на Гумешки.
– Самое, сказывают, ребячье дело камешки разбирать. Заместо игры!
Вот и попал я на эти игрушки. По времени и в гору спустили. Руднишный надзиратель рассудил:
– Подрос парнишко. Пора ему с тачкой побегать.
Счастье мое, что к добрым бергалам попадал. Ни одного не похаю. Жалели нашего брата, молоденьких. Сколь можно, конечно, по тем временам. Колотушки там либо волосянки – это вместо пряников считалось, а под плеть ни разу не подводили. И за то им спасибо.
Еще подрос – дали кайлу да лом, клинья да молот, долота разные.
– Поиграй-ко, позабавься!
И довольно я позабавился. Медну хозяйку хоть видеть не довелось, а духу ее сладкого нанюхался, наглотался. В Гумешках-то дух такой был – поначалу будто сластит, а глотнешь – продыхнуть не можешь. Ну, как от серянки. Там, вишь, серы-то много в руде было. От этого духу да от игрушек у меня нездоровье сделалось. Тут уж покойный отец стал руднишное начальство упрашивать:
– Приставьте вы моего-то парня куда полегче. Вовсе он нездоровый стал. Того и гляди – умрет, а двадцати трех ему нету.
С той поры меня по рудникам да приискам и стали гонять.
Тут, дескать, привольно. Дождичком вымочит – солнышком высушит, а солнышка не случится – тоже не развалится.
В наших местах, известно, руду вразнос добывают, сверху берут. Так-то человеку вольготнее, только мне не часто это приходилось. Больше в землю же загоняли. Такая, видно, моя доля пришлась.
– Ты, – говорят, – к этому привычный. На Гумешках вон сколь глубоко, а здесь что. Самая по тебе работа.
Так я всю жизнь в земле и скребся, как крот какой. Ну, в этом деле понимать стал, а больше-то и нет ничего. Вот и думаю: «Некуда мне податься, кроме как в землю».
Только приисковому смотрителю тоже покориться неохота – на старое-то место идти, а в гору и вовсе желанья нет. С молодых лет наигрался там, да гляжу – и другие из горы повыскакали. Куда вовсе несвышно лезут, лишь бы не в гору. Вот она какая сладкая была! Никому неохота туда по воле спуститься. Выработка-то сразу убавилась. Зовут туда, заработок обещают получше, а люди в сторону глядят.
Потом один по одному собираться стали на Гумешки и в гору полезли. Сказывают – еще там хуже стало, потому вода силу взяла. В откачке-то, видишь, большая остановка случилась, ну вода и взяла волю. Только на заработок не жалуются. Против других-то мест вовсе ладно приходится. Иной в кабаке и прихвастнет. Сыпнет на стойку пятаков, да и приговаривает:
– Хоть из мокрого места добыты, а денежки сухонькие да звонкие!
Гумешки, известно, для барского кармана самым прибыльным местом считались. Их и старались сохранить. Всяко туда народ заманивали и на плату не скупились.
Ну, я все-таки крепился.
– Нахлебался сладкого. Не пойду в гору, хоть золотом осыпь! Не пойду и не пойду!
И жена меня к этому не понуждала, попутные слова говорила:
– Не ребятишки у нас. Без горы проживем как-нибудь.
Только говорить-то это легко, а как поесть нечего, так всякому невесело станет. Продержал этак-то с месяц, вижу – вовсе туго пришлось: работы никакой и куска нет. Что делать? Либо поклониться приисковскому смотрителю, от которого ушел, либо – в гору спускаться. Думал-думал, на то решился:
– Пойду в гору.
Тут и навернулся ко мне кособродский один, Максимко Зюзев. Дружок не дружок, а знакомец. Случалось, в одном месте рабатывали. Тоже мужик вовсе возрастной, седой волос пускать стал. Ну, те разговоры, други разговоры, потом он и говорит:
– Давай-ко, Василий, станем на себя стараться. Не вспучишь их – казну-то! А нам, может, фартнет. Струментишко нехитрый. Не обробим себя – и то не беда. Попытаем, давай!
Понимал я, к чему это гласит. Про меня, вишь, люди-то говорили – этот, дескать, сроду в земле роется, знает, что где положено. То, видно, Зюзева и заохотило со мной искать. Подумал-подумал я, да и говорю:
– Ладно, нето. Попытаем, в котором месте наш фарт лежит.
Указал, конечно, местичко, заявку в конторе сделали, стали дудку бить. Песок пошел подходящий… Вовсе биться можно, даром что в контору за самый пустяк золото сдавали. Только Зюзеву все мало. Он, вишь, из скоробогатых. Покажи ему место, чтобы сразу разбогатеть. Я ему сперва по совести:
– Это, мол, и есть доброе место. Надо только не все золото конторе сдавать, а часть купцам. Тогда и вовсе ладно будет.
Зюзев про это и слышать не хочет – боится. Да еще дался ему какой-то серебряный олень. Все меня спрашивает – не видал ли? Он будто ходит близко, видели его люди. Там вот и надо копать, где тот олень ходил. Я уговаривал Максимка не один раз:
– Какой олень по нашим местам? Тут только козлы да сохаты.
Максимко все ж таки мне не верит, думает – не сказываю. А я всамделе оленя за пустяк считал. На змею, на ту надеялся маленько, на иней тоже. Примечал змеиные гнезда, места тоже, на коих иней не держится. Это было, а на оленя вовсе не надеялся. На этом мы и разъехались. Максимко свое кричит, я свое. Рассорка вышла. Тут он меня и укорил:
– Мой хлеб ешь!
Я не стерпел, конечно:
– Как твой, коли с утра до ночи в земле колочусь.
Он и давай высчитывать, и все на кривой аршин. Сколь мы от конторы за золото получили – от половины отперся, а сколь мне давал – то вдвое выросло. Плюнул я тут:
– Оставайся, лавка с товаром!
Взял лопату и пошел, а он кричит, всяко хает мое место:
– Часу не останусь! Кому нужно пустое место!
Тогда я и говорю:
– Коли так, сам тут останусь.
Максимко давай надо мной смеяться:
– Чем ты без меня держаться будешь? Свое-то я сейчас увезу. Других дураков, кои бы тебя кормить стали, не найдешь. Всем скажу, какое тут богатство. Сиди один на голой-то дудке.
«Погоди, – думаю, – кошкин сын, докажу я тебе!»
Пришел домой, побегал по своим дружкам, перехватил того-другого и говорю жене:
– Собирайся на прииск. Подымать будешь.
Нонешняя-то старуха у меня другая. Так уж, для домашности ее взял, а тогда у меня жена настоящая была. Смолоду женился, вместе горе мыкали. Славная она у меня была и в рудничном деле бывалая.
– Ладно, – отвечает.
Пришли мы к дудке, а Максимко вовсе ее оголил. Скажи, жердник был… я же и рубил… Так он и этот жердник уволок. Подивился я, до чего вредный человечишко. Ну, наладил мало-мало. Стали ковыряться. Промыли – ладно. А Максимко наславил, видно, что пустое место. Оленя своего искать стал. Наше место и обегают. Двоем с женой тут и скребся. Нам это на руку. Да еще из-за этого Максимка укрепился я – в кабак ни ногой. Покориться-то было неохота, что единого дня не продержусь. И место новенькое нашел, куда золотишко сдавать.
Орлёным-то, слышь-ко, ястребкам, кои тайной продажей промышляли, с опаской сдавать приходилось. Они понимали сорт. Углядят – ладно мужик несет, сами на то место заявку сделают либо обрежут со всех сторон, а то и вовсе выживут. Вот я и нашел нового купца. Шибко он жадный был, а сил настоящих еще не было. Кабак, конечно, содержал – тесть у него там сидел – при доме амбар со всякой мелочью, тут же и мясом торговал и по ярмаркам ездил. Однем словом, свет бы захватил, кабы руки подольше. К этому купцу я и стал понашивать. Он понимал, как золото от припою отличить, а настояще сорт понять где же! Привычку на это надо иметь и глаз не такой. Тут нутряной глаз требуется, который в нутро глядит, а у этого купца верховой глаз – во все стороны. Где такому сорт золота узнать! Да и побаивался он.
– Ты, – говорит, – Василий, не скажи кому, что мне золото сдаешь. Не привык я к этому. Сибирью такие дела пахнут.
Про то не сказывал, чем барыши пахли, а видать, неплохо. Разохотило его. Никогда отказу не было, и в цене без большой прижимки и расчет без мошенства. Это все мне подходило, – сдавал ему помаленьку. Так бы, может, мы с женой и вовсе жителями стали, не хуже других век прожили, да тут эта витушка и подвернулась.
Как сейчас помню. Накануне здвиженья было. Баба кричит мне в дудку:
– Будет тебе, Василий. Праздник, поди-ко, завтра. Прибраться надо. Пойдем домой поскорее.
Песок у меня вовсе крепкий, чисто камень. Намахался я и думаю: «Верно, хватит…» Размахнулся для последнего разу покрепче, а кайло-то у меня и задержалось, – как под камень попало. Вышатывать стал – не выходит. Рванул во всю силу на себя, мне в праву ногу и стукнуло, да так, что хоть криком кричи. Как отошла маленько боль, я и полюбопытствовал– что за камень такой? Взял в руку. Мать ты моя! Золото. Как вот витушка праздничная, только против хлебной много тяжелее. Сверху вроде завитками вышло, а исподка гладкая, только чутешные опупышки на ней, как рукой оглажены. Сколь его тут?
Про ногу сразу забыл. Кричу: «Подымай, Маринша!» Она, не того слова, вымахнула, а я вовсе как дурак стал. Смеюсь это да давай-ка ее обнимать – это жену-то!
Она спрашивает:
– Что ты, Алексеич?
Я тогда и показал:
– Гляди!
– Ну, что? Вижу – камень какой-то…
– Держи!
Она думала – небольшой камешек, не сторожится, а как подал, так у ней рука вниз и поехала. Побелела тут моя Маринушка и, даром что кругом лес, шепотом спросила:
– Неуж золото?
– Оно, – говорю.
Смывку песку делать не стали. Домой скорее.
И вот диво, – бежим, всю дорогу оглядываемся, будто мы что украли. Прибежали домой. Запрятал я витушечку, наказываю Марине:
– Гляди, не сболтни кому!
Она обратно меня уговаривает:
– В кабак не зайди ненароком, пока золото не сдал.
В контору такую штуку нести и думать нечего. Еще отберут! А уж место захватят – про то и говорить не осталось. Вечерком и пошел я к своему-то купцу. Будто мяска для праздника купить. Улучил минутку, говорю – дело есть.
С воли это, слышь-ко, началось.
Ее – волю эту – у нас на прииске начальство прикрыть хотело. По деревням разговор прошел, а мы и слыхом не слыхали. Только та заметка и была, что в завод на побывку отпускать не стали. Хоть того нужнее человеку, – один ответ – нельзя. И пришлых на прииск принимать не стали.
Что, думаем, за притча? Раньше сколь хочешь со стороны брали, а теперь не надо? И нас что-то крепко держат?
А прииск в глухом месте был. Под Васькиной горой в лесу. Давно тот прииск бросили. Там, сказывали, не то дикой огонь, не то синюха объявилась. Это уж не знаю. Дикому огню по здешним местам ровно бы не должно быть, а синюха – это бывает. Ну, не в том дело… Прикрыли, говорю, тот прииск под Васькиной горой, а тогда бойко работали и золотишко шло вовсе ладно. Народу, конечно, порядком нагнано было, и все из наших заводских. Вот приисковско начальство, видно, и думало:
«Откуда им узнать, коли никого домой не отпущать и со стороны народ не брать. Пусть-ко по-старому работают. Нам так-то привычнее».
Только разве народ не дойдет? Узнали и зашумели:
– Как так? Всем воля, а нам нет.
Начальство нашло отговорку.
– В церквах, – говорят, – волю читают, а у нас где? У бочки, что ли?
Кабака, вишь, настоящего на прииске не было, а винну бочку казна держала. Заботилась, значит, как бы кто копейку домой не унес. У этой винной бочки, конечно, всякого бывало… На то и намекали. На смех повернуть им охота пришла. Только народу какой смех. Шумят, таку беду, кричат:
– Читай сейчас, а то все с прииска уйдем в завод волю слушать.
Начальству делать нечего – притащили бумагу, давай вычитывать. Да разве поймешь у них, что нагорожено? Дознаваться стали, что да как? Про пашню первым делом, про леса, про пески тоже – как с ними? Начальство и говорит – пашни по нашим местам взять неоткуда, леса и пески за владельцем, а за избы свои да за огородишки вам платить причтется.
Так и удумано было, только никто тому не поверил.
Я тогда уж мужик вовсе на возрасте был, а про волю-то услышал, шумлю больше всех.
– Мошенство, – кричу, – это! Не может такого быть! Айда, ребята, в Полеву! Там разберем как надо. Что этих слушать-то!
Другие тоже не молчат. Приисковский смотритель – ох, язва был, а ласкобай! – тогда и говорит:
– Ваше дело, ребятушки, ваше дело. Вольные вы теперь. Куда захотели – туда и пошли. Нас не обессудьте – обратно принимать не станем. Дружкам своим тоже весточку подадим, чтобы остерегались вас на работу брать. Мы ведь тоже, поди-ко, вольные – не всякого примать станем, а кого нам любо. В этом не обессудьте!
Это он, конечно, с хитростью так-то говорил. По закону другое выходило. Заводская земля, поди-ко, не навовсе барам отдавалась, а по условию, чтоб, значит, всякому заводскому жителю какая ни на есть заводская работа была предоставлена. Только разве кто про эту штуку знал по тому времени? Вот смотритель и припугнул, – работы, дескать, давать не будем, чем тогда жить станете?
Тут иные посмякли, а кто помоложе да погорячее – на своем остались: ушли с прииска. И я в том числе. Пришли домой и первым делом про волю спрашивать стали. Ну, нам и обсказали:
– Эта, дескать, царская воля, как, напримерно, у человека на голове плешь, – блестит, а уколупнуть нечего.
Мы видим – верно, вроде того выходит. Все ж таки испировали маленько. «Хоть, – думаем, – спина не так отвечать будет». Того и не смекнули, что брюхо погонит, так заневолю спину подставишь.
Пропились, конечно, до крошки, а кусать всякому надо. Что делать, коли у тебя ни скота, ни живота, а ремесло одно – землю перебуторивать.
Мне это смолоду досталось. В ваши-то годы я вон там на Гумешках руду разбирал. Порядок такой был – чуть в какой семье парнишко от земли подымается, так его и гонят на Гумешки.
– Самое, сказывают, ребячье дело камешки разбирать. Заместо игры!
Вот и попал я на эти игрушки. По времени и в гору спустили. Руднишный надзиратель рассудил:
– Подрос парнишко. Пора ему с тачкой побегать.
Счастье мое, что к добрым бергалам попадал. Ни одного не похаю. Жалели нашего брата, молоденьких. Сколь можно, конечно, по тем временам. Колотушки там либо волосянки – это вместо пряников считалось, а под плеть ни разу не подводили. И за то им спасибо.
Еще подрос – дали кайлу да лом, клинья да молот, долота разные.
– Поиграй-ко, позабавься!
И довольно я позабавился. Медну хозяйку хоть видеть не довелось, а духу ее сладкого нанюхался, наглотался. В Гумешках-то дух такой был – поначалу будто сластит, а глотнешь – продыхнуть не можешь. Ну, как от серянки. Там, вишь, серы-то много в руде было. От этого духу да от игрушек у меня нездоровье сделалось. Тут уж покойный отец стал руднишное начальство упрашивать:
– Приставьте вы моего-то парня куда полегче. Вовсе он нездоровый стал. Того и гляди – умрет, а двадцати трех ему нету.
С той поры меня по рудникам да приискам и стали гонять.
Тут, дескать, привольно. Дождичком вымочит – солнышком высушит, а солнышка не случится – тоже не развалится.
В наших местах, известно, руду вразнос добывают, сверху берут. Так-то человеку вольготнее, только мне не часто это приходилось. Больше в землю же загоняли. Такая, видно, моя доля пришлась.
– Ты, – говорят, – к этому привычный. На Гумешках вон сколь глубоко, а здесь что. Самая по тебе работа.
Так я всю жизнь в земле и скребся, как крот какой. Ну, в этом деле понимать стал, а больше-то и нет ничего. Вот и думаю: «Некуда мне податься, кроме как в землю».
Только приисковому смотрителю тоже покориться неохота – на старое-то место идти, а в гору и вовсе желанья нет. С молодых лет наигрался там, да гляжу – и другие из горы повыскакали. Куда вовсе несвышно лезут, лишь бы не в гору. Вот она какая сладкая была! Никому неохота туда по воле спуститься. Выработка-то сразу убавилась. Зовут туда, заработок обещают получше, а люди в сторону глядят.
Потом один по одному собираться стали на Гумешки и в гору полезли. Сказывают – еще там хуже стало, потому вода силу взяла. В откачке-то, видишь, большая остановка случилась, ну вода и взяла волю. Только на заработок не жалуются. Против других-то мест вовсе ладно приходится. Иной в кабаке и прихвастнет. Сыпнет на стойку пятаков, да и приговаривает:
– Хоть из мокрого места добыты, а денежки сухонькие да звонкие!
Гумешки, известно, для барского кармана самым прибыльным местом считались. Их и старались сохранить. Всяко туда народ заманивали и на плату не скупились.
Ну, я все-таки крепился.
– Нахлебался сладкого. Не пойду в гору, хоть золотом осыпь! Не пойду и не пойду!
И жена меня к этому не понуждала, попутные слова говорила:
– Не ребятишки у нас. Без горы проживем как-нибудь.
Только говорить-то это легко, а как поесть нечего, так всякому невесело станет. Продержал этак-то с месяц, вижу – вовсе туго пришлось: работы никакой и куска нет. Что делать? Либо поклониться приисковскому смотрителю, от которого ушел, либо – в гору спускаться. Думал-думал, на то решился:
– Пойду в гору.
Тут и навернулся ко мне кособродский один, Максимко Зюзев. Дружок не дружок, а знакомец. Случалось, в одном месте рабатывали. Тоже мужик вовсе возрастной, седой волос пускать стал. Ну, те разговоры, други разговоры, потом он и говорит:
– Давай-ко, Василий, станем на себя стараться. Не вспучишь их – казну-то! А нам, может, фартнет. Струментишко нехитрый. Не обробим себя – и то не беда. Попытаем, давай!
Понимал я, к чему это гласит. Про меня, вишь, люди-то говорили – этот, дескать, сроду в земле роется, знает, что где положено. То, видно, Зюзева и заохотило со мной искать. Подумал-подумал я, да и говорю:
– Ладно, нето. Попытаем, в котором месте наш фарт лежит.
Указал, конечно, местичко, заявку в конторе сделали, стали дудку бить. Песок пошел подходящий… Вовсе биться можно, даром что в контору за самый пустяк золото сдавали. Только Зюзеву все мало. Он, вишь, из скоробогатых. Покажи ему место, чтобы сразу разбогатеть. Я ему сперва по совести:
– Это, мол, и есть доброе место. Надо только не все золото конторе сдавать, а часть купцам. Тогда и вовсе ладно будет.
Зюзев про это и слышать не хочет – боится. Да еще дался ему какой-то серебряный олень. Все меня спрашивает – не видал ли? Он будто ходит близко, видели его люди. Там вот и надо копать, где тот олень ходил. Я уговаривал Максимка не один раз:
– Какой олень по нашим местам? Тут только козлы да сохаты.
Максимко все ж таки мне не верит, думает – не сказываю. А я всамделе оленя за пустяк считал. На змею, на ту надеялся маленько, на иней тоже. Примечал змеиные гнезда, места тоже, на коих иней не держится. Это было, а на оленя вовсе не надеялся. На этом мы и разъехались. Максимко свое кричит, я свое. Рассорка вышла. Тут он меня и укорил:
– Мой хлеб ешь!
Я не стерпел, конечно:
– Как твой, коли с утра до ночи в земле колочусь.
Он и давай высчитывать, и все на кривой аршин. Сколь мы от конторы за золото получили – от половины отперся, а сколь мне давал – то вдвое выросло. Плюнул я тут:
– Оставайся, лавка с товаром!
Взял лопату и пошел, а он кричит, всяко хает мое место:
– Часу не останусь! Кому нужно пустое место!
Тогда я и говорю:
– Коли так, сам тут останусь.
Максимко давай надо мной смеяться:
– Чем ты без меня держаться будешь? Свое-то я сейчас увезу. Других дураков, кои бы тебя кормить стали, не найдешь. Всем скажу, какое тут богатство. Сиди один на голой-то дудке.
«Погоди, – думаю, – кошкин сын, докажу я тебе!»
Пришел домой, побегал по своим дружкам, перехватил того-другого и говорю жене:
– Собирайся на прииск. Подымать будешь.
Нонешняя-то старуха у меня другая. Так уж, для домашности ее взял, а тогда у меня жена настоящая была. Смолоду женился, вместе горе мыкали. Славная она у меня была и в рудничном деле бывалая.
– Ладно, – отвечает.
Пришли мы к дудке, а Максимко вовсе ее оголил. Скажи, жердник был… я же и рубил… Так он и этот жердник уволок. Подивился я, до чего вредный человечишко. Ну, наладил мало-мало. Стали ковыряться. Промыли – ладно. А Максимко наславил, видно, что пустое место. Оленя своего искать стал. Наше место и обегают. Двоем с женой тут и скребся. Нам это на руку. Да еще из-за этого Максимка укрепился я – в кабак ни ногой. Покориться-то было неохота, что единого дня не продержусь. И место новенькое нашел, куда золотишко сдавать.
Орлёным-то, слышь-ко, ястребкам, кои тайной продажей промышляли, с опаской сдавать приходилось. Они понимали сорт. Углядят – ладно мужик несет, сами на то место заявку сделают либо обрежут со всех сторон, а то и вовсе выживут. Вот я и нашел нового купца. Шибко он жадный был, а сил настоящих еще не было. Кабак, конечно, содержал – тесть у него там сидел – при доме амбар со всякой мелочью, тут же и мясом торговал и по ярмаркам ездил. Однем словом, свет бы захватил, кабы руки подольше. К этому купцу я и стал понашивать. Он понимал, как золото от припою отличить, а настояще сорт понять где же! Привычку на это надо иметь и глаз не такой. Тут нутряной глаз требуется, который в нутро глядит, а у этого купца верховой глаз – во все стороны. Где такому сорт золота узнать! Да и побаивался он.
– Ты, – говорит, – Василий, не скажи кому, что мне золото сдаешь. Не привык я к этому. Сибирью такие дела пахнут.
Про то не сказывал, чем барыши пахли, а видать, неплохо. Разохотило его. Никогда отказу не было, и в цене без большой прижимки и расчет без мошенства. Это все мне подходило, – сдавал ему помаленьку. Так бы, может, мы с женой и вовсе жителями стали, не хуже других век прожили, да тут эта витушка и подвернулась.
Как сейчас помню. Накануне здвиженья было. Баба кричит мне в дудку:
– Будет тебе, Василий. Праздник, поди-ко, завтра. Прибраться надо. Пойдем домой поскорее.
Песок у меня вовсе крепкий, чисто камень. Намахался я и думаю: «Верно, хватит…» Размахнулся для последнего разу покрепче, а кайло-то у меня и задержалось, – как под камень попало. Вышатывать стал – не выходит. Рванул во всю силу на себя, мне в праву ногу и стукнуло, да так, что хоть криком кричи. Как отошла маленько боль, я и полюбопытствовал– что за камень такой? Взял в руку. Мать ты моя! Золото. Как вот витушка праздничная, только против хлебной много тяжелее. Сверху вроде завитками вышло, а исподка гладкая, только чутешные опупышки на ней, как рукой оглажены. Сколь его тут?
Про ногу сразу забыл. Кричу: «Подымай, Маринша!» Она, не того слова, вымахнула, а я вовсе как дурак стал. Смеюсь это да давай-ка ее обнимать – это жену-то!
Она спрашивает:
– Что ты, Алексеич?
Я тогда и показал:
– Гляди!
– Ну, что? Вижу – камень какой-то…
– Держи!
Она думала – небольшой камешек, не сторожится, а как подал, так у ней рука вниз и поехала. Побелела тут моя Маринушка и, даром что кругом лес, шепотом спросила:
– Неуж золото?
– Оно, – говорю.
Смывку песку делать не стали. Домой скорее.
И вот диво, – бежим, всю дорогу оглядываемся, будто мы что украли. Прибежали домой. Запрятал я витушечку, наказываю Марине:
– Гляди, не сболтни кому!
Она обратно меня уговаривает:
– В кабак не зайди ненароком, пока золото не сдал.
В контору такую штуку нести и думать нечего. Еще отберут! А уж место захватят – про то и говорить не осталось. Вечерком и пошел я к своему-то купцу. Будто мяска для праздника купить. Улучил минутку, говорю – дело есть.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента