Берестецкая Аня
Не понапрасну служим

   Аня Берестецкая
   НЕ ПОНАПРАСНУ СЛУЖИМ
   Не так давно, зимой этого года, я купила двухтомник Л.К. Чуковской, где, к радости своей, обнаружила три ранее нечитанные мной произведения. Это странно, необычно и замечательно, что, вопреки несчастливым традициям нашей культуры, есть люди, которые заботятся о ее наследии, а по большому счету, - о читателях, о литературе. Мне всегда казалось, что любой труд, не только писательский, но составительский, издательский, редакторский, связанный, так или иначе, с литературой, нуждается в отклике. Он одновременно, и благодарность за уже сделанное, и призыв к дальнейшей работе. Для того, чтобы хор отозвавшихся голосов был слышнее и разнообразнее, я решила к нему присоединиться, обобщив свои размышления и сделав их гласными.
   НЕ ТОЛЬКО ОБ ОТСУТСТВИИ БРОНШТЕЙНА
   "Тридцать седьмой еще не наступил - он еще только вот-вот наступит. А я хочу еще немного подышать воздухом кануна..." - так начинается одна из глав книги Л.К. Чуковской "Прочерк", впервые напечатанной в двухтомнике, выпущенном издательством "Арт-Флекс".
   Действительно, эта книга расколота тридцать седьмым на две части, на "до" и "после", так же, как им расколота жизнь ее автора. Глубокое личное горе гибель мужа, талантливого физика Матвея Петровича Бронштейна, навсегда оборвало счастливую полосу жизни Л.К. Чуковской, и ... сделало ее писателем, так как в русской литературе, а, вернее, в русской жизни именно горе требует осмысления и воплощения в слове. "...Не только мое состояние представлялось мне новым, но действительность и вправду являла собой новизну. И приводила меня в то состояние, ни пребывать в котором, ни выйти из которого без опоры на слово я не могла".
   Как и другие произведения Чуковской ("Софья Петровна", "Спуск под воду"), "Прочерк" осязаемо воссоздает атмосферу тех страшных лет - безнадежности, бессилия, безысходности, снова возвращает читателя к уже забываемой, но так и не постигнутой трагедии нашей страны. Между тем, "Прочерк" - повесть автобиографическая, как всякая жизнь, она пестра и сбивчива. Именно поэтому в ней наряду с трагедией, Л. К. Чуковская позволила себе вспомнить о ее кануне, вместившем жизнь, еще не изувеченную насилием. Эта жизнь, обобщенная на страницах книги в короткое воспоминание - соответственно месту в судьбе автора, - позволила нам, читателям, узнать Л.К. с непривычной стороны. Для понимания творчества писателя необходимо знать его биографию - это факт, давно известная, порядком избитая истина. Для понимания творчества Чуковской мало знать ее судьбу - нужно знать грани ее личности, различные ипостаси.
   Проза Чуковской - удивительно цельная монопроза, чуждая внутренней полифонии. Ничто в ее произведениях не существует вне ее "Я", ни события, ни время, ни люди, - все существует в преломлении ее личности. Ее образ делится в литературе не только на автора и героиню, но на "виршеписца" и "поэму". "Я" Чуковской - не просто субъективное "я" мемуариста или хроникера эпохи, оно стало объективной частью художественной литературы и зажило жизнью произведения. Субъективизм, в котором часто упрекают Л.К., не недостаток, а черта ее прозы, причем черта абсолютно уникальная. Благодаря ей возникает та особая, эмоциональная атмосфера близости с читателем, какая бывает порой в разговорах давно знакомых людей, привыкших друг друга понимать. Ее слово устремлено к диалогу, к отзыву читателя.
   Есть и еще одна, быть может, не менее важная причина радоваться неожиданному облику Л.К., появившемуся в "Прочерке". Подвижница, правозащитница - уважительные слова, которыми часто характеризуют Л.К., играют с ней злую шутку, гибельно обволакивая писательское имя отнюдь не литературными ассоциациями. "Не знаю. Может быть, мне кажется, что ее так и не узнали, не расслышали те, кому - через себя - она еще могла бы помочь?" грустно спросил Павел Крючков в одной из самых вдумчивых, лиричных статей об Л.К., из тех, что мне доводилось читать ("Владелица луча"). Отчасти он прав в своей печали. Стереотип, созданный без злобы, любящими людьми, до сих пор заслоняет художественную прозу Л. Чуковской, смещает акценты в восприятии ее творчества.
   ПОВЕТРИЕ
   "Дом Поэта" - ответ Л. Чуковской на "Вторую книгу" Н. Мандельштам. В появившихся отзывах эта книга часто называется полемической, но, как писала сама Л.К.: "...вести между собою порождающий истину спор могут только те, кто хоть в чем-нибудь друг с другом согласны. Иначе все сведется неминуемо к тому же гвоздю и панихиде, то есть к бессмыслице...". Мне кажется, что она не столько хотела спорить с Н.Я., сколько опротестовать сказанное ею. Из-за вечного казенного, судейского контекста, слово это часто воспринимается как неживое и опасливо изгоняется из литературного словаря, но точнее его я найти не смогла. Протестующее, борческое, порой воинственное начало вообще очень сильно в прозе Чуковской; время, в котором она жила и писала, заставляло ее, как человека мыслящего и благородного, постоянно деятельно сопротивляться. Но протест "Дома Поэта" совсем не похож на протест ее знаменитых открытых писем, уравновешенный высоким слогом, декларативным характером. Этот - сродни погрому, устроенному Маргаритой в квартире критика Латунского, справедливый, но неистовый. Здесь раздражение было вдохновением, и то, что длилось оно, вопреки свойствам этого состояния, в течение всего времени, пока Л.К. работала над книгой, свидетельствует о глубине ее гнева, разочарования и уязвленности. По-своему, "Вторая книга" Н. Мандельштам могла пугать Чуковскую, потому что Н.Я. была человеком не чуждым ее кругу. Люди, к которым была привязана Чуковская, любили, жалели Н. Мандельштам, скучали о ней, в конце концов. Ложь "Второй книги" не могла быть истолкована иначе, чем самое изощренное, циничное оскорбление их принципов. То, что можно было простить толпам обывателей, нельзя было простить Надежде Мандельштам. Недаром Л.К. называет эту книгу и "античеловеческой", и "антиинтеллигентской".
   Она адресовала "Дом Поэта" лично Н.Я. в той же мере, что и читателям, отсюда неожиданная для языка Чуковской хлесткость, едкая, уничижительная ирония, взвешенная резкость, даже несправедливость порой.
   Книга "Дом Поэта" не была закончена автором и увидела свет только сейчас, через 29 лет после начала работы, почти одновременно с очередным переизданием "Второй Книги" Н. Мандельштам, которую, несмотря на осуждение, многочисленные скандалы и обиды, по-прежнему продолжают печатать и читать. И по-прежнему кто-то продолжает обманываться именами Ахматовой и Мандельштама, предусмотрительно приписанными к имени Н.Я. ее лукавым пером. Но, я думаю, если читатель познакомится с обеими книгами, поверит он - Л. Чуковской. Не потому, что она абсолютно права, а Н. Мандельштам кругом не права, просто тщеславию, злоязычию, мнительности Н. Мандельштам она противопоставила категоричную писательскую честность и чистоту своей души. Люди, которых Чуковская защищает в "Доме поэта", описаны с лучшей, ярчайшей стороны, подняты на пьедестал и как будто бы не до конца во плоти. Но в их портретах нет и тени искусственности, нарочной ретуши, так преображены они ее искренним взглядом. И стихи, которых коснулись небрежность и непонимание, очищены ее словом-любовью.
   СВЯТЫНЯ ДУШИ
   В самом конце Арт-Флексовского двухтомника точкой или выводом по отношению ко всему предыдущему мудро поставлено составителями маленькое чудо - "Мои чужие мысли". Кажется, будто Л. Чуковская сама совершила обычную работу исследователей, избавив их от необходимости тщательно пролистывать книги, которые некогда читал писатель, в поисках строк, отчеркнутых его рукой - то радостно, то с негодованием, то сочувственно, то нет. Но "Мои чужие мысли" произведение намного более глубокое, чем кажется на первый взгляд. Это действительно кодекс чести Л. Чуковской, дневник ее духовной жизни. По многим цитатам, в него включенным, вдумчивый читатель легко мог бы восстановить те минуты жизни, которые подвигли ее с ними соглашаться, те переживания, которые иногда старили, а иногда возвышали душу.
   Странный сборник мыслей, не подходящий, как это часто бывает у Чуковской, ни под одно из существующих определений жанров, тем не менее, очень органичное ее творение. Пожалуй, нет другого писателя, который с большей готовностью доверял бы свои мысли уже прозвучавшему слову литературы. Ее преклонение перед традицией, цепочкой неустанной душевной работы многих поколений, скрепленной, как звеном, словом, была огромна. Писателям, которые собрались для того, чтобы исключить ее из союза, она приготовилась прочитать высказывания Герцена, "хотела огласить пророчество Чаадаева, ... напомнить утверждения Льва Толстого... и запись в толстовском Дневнике". Людям, которые так балаганно, крикливо разыгрывали ее гражданскую казнь, и так по-настоящему ее не жалели, она собиралась сказать, что "главный рычаг образования души есть без сомнения слово..." Конечно, они остались бы к этому глухи, потому что глухи были их души, но сама Чуковская всегда находила в слове опору и защиту, если не от несправедливости безумной жизни, то от разлагающего влияния времени, стремившегося проникнуть глубоко в человека и изменить его природу. Слово было не только одной из главных тем творчества Чуковской, оно было героем ее произведений. Частые размышления о слове и над словом, обращения к запечатленному в слове духу русской литературы стали причиной того, что Чуковская, будучи писателем двадцатого века, всегда держала за руку девятнадцатый. "Мои чужие мысли" - ясное тому подтверждение.
   P.S. В завершение хочу сказать, что двухтомник, заполнивший несколько недель моей жизни непрестанными размышлениями о нем и вдохновивший на эту маленькую статью, упомянутым мной, конечно, не исчерпывается. В нем еще много прекрасных произведений, которые стоит читать и перечитывать, о которых нужно писать.