Владимир Березин
Вечера в Териоках
Они сперва шли вдоль берега Залива, а потом свернули на дорожку между дачами.
Ночь кончалась, да, впрочем, и ночи в Териоках сейчас никакой не было.
Двух собеседников окружала тишина, и даже птицы, казалось, замерли, набираясь сил. Только слышен был в этой тишине ритмический шум прибоя.
Один из прогуливающихся был совсем молод. Он, почти мальчик, худой и высокий, продолжал длинный разговор:
– И все-таки: я люблю работать по ночам – у нас были сложности с лабораторией, приборов мало, а ночью все свободно, никто не мешает. Люблю ночь.
– Любовь к ночным светилам прекрасна, но не провороньте ваши дни: вам нельзя отказываться от общения со студентами. Настоящему ученому нужно преподавать: только так вы будете проверять самого себя. Студенты безжалостны, – отвечал ему старик с острой бородкой, – но устоявшее после их проверки стоит, как правило, прочно.
– Студенты сейчас больше думают о революции, а не об интегралах.
– Это пройдет. И революция, и половой вопрос.
– Половой вопрос пройдет? Взаправду?
– Ну не он, а ажитация.
– Так все пройдет, но какой ценой мы оплатим наши эксперименты?
– Это не наши эксперименты, а – их, – старик произнес «наши» с сильным нажимом.
– Наши, – молодой отвечал старику с тем же нажимом, – просто мы в качестве лабораторных крыс, а не экспериментаторов. И отказаться нельзя.
Наша революция – прямое следствие той, французской. Они ведь все придумали за наших эсеров – закон за законом, пункт за пунктом. Никаких, прости Господи, марксистов, никаких бомбистов. У них уже были все нужные слова: «враг народа», «контрреволюция», «революционный трибунал», «ревком»… Ну и прочее – если в России снова начнут, им вовсе не нужно будет ничего изобретать. Нас с вами гильотинируют… нет, все же расстреляют по новому «Закону о подозрительных».
Все эти желания кровавых перемен и массового живодерства не в культуре, а внутри человека. Вот даже эротические эксперименты у наших союзников-лягушатников уже были – и вполне революционные. Маркиза де Сада из Бастилии, кстати, освободили… Впрочем, не помню точно, как там было.
В этот момент окошко одного из финских домиков открылось, и оттуда вывалился молодой человек довольно странной наружности. Во-первых, он был в мятой блузе, какую обычно носят художники, а во-вторых, идеально брит и головой напоминал бильярдный шар. Со стороны могло показаться, что из окна его выбросил пороховой заряд.
Молодой человек встал и, отряхнувшись, погрозил кулаком в окно.
Затем он снова похлопал себя по брюкам, счищая песок, и споро пошел в сторону железнодорожной станции.
– Да-с, – с некоторым недоумением заметил старик. – Вот случай. И, боюсь, мы никогда не поймем, что это было.
– Да что тут думать? Кого-то выкинули из дому за дурное поведение, возможно, человек напился и позволил себе лишнее. Наблюденные факты иногда очень просты. Даже физические факты.
– Как знать, вдруг когда-нибудь физические законы окажутся слишком сложными? Такими сложными, что вы не поймете моей работы, а я – вашей? Сейчас 1912 год, а кто знает, что будет через сто лет? Я через пару лет уже не узнаю научного пейзажа. Но мы – естествоиспытатели природы, – мы будем нужны всегда. Только давайте вернемся, надо заснуть, прежде чем проснется наша молодежь. А вечером нас опять будут терзать про Эйнштейна и теорию относительности – мои гости всегда путают дачную жизнь с публичным лекторием.
И прогуливающаяся пара повернула обратно.
Но вечером ни молодого физика из второй столицы, ни профессора Е. И. В. Санкт-Петербургского университета и многих почетных званий и орденов кавалера не расспрашивали ни о теории относительности, ни о скорости света, не о машине времени.
Говорили на дачной веранде о революции, да только о революции особого рода – «половом восстании», как это явление назвала стриженая курсистка.
Едва слышно, но очень быстро хлопал крылышками мотылек, пожизненный узник абажура.
В круге света тускло светились лафитники и чайные чашки.
Говорили о проблеме пола, и студент в расстегнутой тужурке уже прочитал чужое стихотворение:
– Но это еще не все там! Помните, как там кончается?
Но его не слушали.
Какое-то странное напряжение сгустилось в воздухе – его рождали близость моря, запахи сосен и близость молодых женщин, казавшихся доступными, – причем доступными не так, как раньше, а по революционному обету, для прогресса.
Говорили также о том, что в будущем случится свобода не только социальная, но и половая. Причем для всех. Вспомнили и изломанных молодых людей, что томно сидели в летних ресторанах, не особо скрываясь.
Приехавший из города знаменитый писатель утверждал, впрочем, что энергия, накопившаяся в педерастах, послужит делу революции – ибо она только увеличивается и копится под спудом.
Старик-профессор брезгливо поморщился:
– Это ж содомия. Вот завтра заглянет к нам наш сосед-дьякон, он вам подробно это распишет.
– Бросьте, а Чайковский… – не отставал писатель.
– Нет, Чайковского мы вам не отдадим, скотство какое! Сводить Чайковского к содомии!
– Да отчего же скотство!
– Да оттого! Оттого, что приказчик, причем всякий приказчик теперь думает: «Ага, Чайковский-то кто!» И вот от этого приказчик чувствует, что он в своей низости ближе к Чайковскому, что своим выдуманным грехом Чайковский со своей бессмертной музыкой становится ниже – на один уровень с толпой. Понимание его музыки, которое трудно и требует работы над собой, замещается обсуждением мерзкого слуха…
Ночь кончалась, да, впрочем, и ночи в Териоках сейчас никакой не было.
Двух собеседников окружала тишина, и даже птицы, казалось, замерли, набираясь сил. Только слышен был в этой тишине ритмический шум прибоя.
Один из прогуливающихся был совсем молод. Он, почти мальчик, худой и высокий, продолжал длинный разговор:
– И все-таки: я люблю работать по ночам – у нас были сложности с лабораторией, приборов мало, а ночью все свободно, никто не мешает. Люблю ночь.
– Любовь к ночным светилам прекрасна, но не провороньте ваши дни: вам нельзя отказываться от общения со студентами. Настоящему ученому нужно преподавать: только так вы будете проверять самого себя. Студенты безжалостны, – отвечал ему старик с острой бородкой, – но устоявшее после их проверки стоит, как правило, прочно.
– Студенты сейчас больше думают о революции, а не об интегралах.
– Это пройдет. И революция, и половой вопрос.
– Половой вопрос пройдет? Взаправду?
– Ну не он, а ажитация.
– Так все пройдет, но какой ценой мы оплатим наши эксперименты?
– Это не наши эксперименты, а – их, – старик произнес «наши» с сильным нажимом.
– Наши, – молодой отвечал старику с тем же нажимом, – просто мы в качестве лабораторных крыс, а не экспериментаторов. И отказаться нельзя.
Наша революция – прямое следствие той, французской. Они ведь все придумали за наших эсеров – закон за законом, пункт за пунктом. Никаких, прости Господи, марксистов, никаких бомбистов. У них уже были все нужные слова: «враг народа», «контрреволюция», «революционный трибунал», «ревком»… Ну и прочее – если в России снова начнут, им вовсе не нужно будет ничего изобретать. Нас с вами гильотинируют… нет, все же расстреляют по новому «Закону о подозрительных».
Все эти желания кровавых перемен и массового живодерства не в культуре, а внутри человека. Вот даже эротические эксперименты у наших союзников-лягушатников уже были – и вполне революционные. Маркиза де Сада из Бастилии, кстати, освободили… Впрочем, не помню точно, как там было.
В этот момент окошко одного из финских домиков открылось, и оттуда вывалился молодой человек довольно странной наружности. Во-первых, он был в мятой блузе, какую обычно носят художники, а во-вторых, идеально брит и головой напоминал бильярдный шар. Со стороны могло показаться, что из окна его выбросил пороховой заряд.
Молодой человек встал и, отряхнувшись, погрозил кулаком в окно.
Затем он снова похлопал себя по брюкам, счищая песок, и споро пошел в сторону железнодорожной станции.
– Да-с, – с некоторым недоумением заметил старик. – Вот случай. И, боюсь, мы никогда не поймем, что это было.
– Да что тут думать? Кого-то выкинули из дому за дурное поведение, возможно, человек напился и позволил себе лишнее. Наблюденные факты иногда очень просты. Даже физические факты.
– Как знать, вдруг когда-нибудь физические законы окажутся слишком сложными? Такими сложными, что вы не поймете моей работы, а я – вашей? Сейчас 1912 год, а кто знает, что будет через сто лет? Я через пару лет уже не узнаю научного пейзажа. Но мы – естествоиспытатели природы, – мы будем нужны всегда. Только давайте вернемся, надо заснуть, прежде чем проснется наша молодежь. А вечером нас опять будут терзать про Эйнштейна и теорию относительности – мои гости всегда путают дачную жизнь с публичным лекторием.
И прогуливающаяся пара повернула обратно.
Но вечером ни молодого физика из второй столицы, ни профессора Е. И. В. Санкт-Петербургского университета и многих почетных званий и орденов кавалера не расспрашивали ни о теории относительности, ни о скорости света, не о машине времени.
Говорили на дачной веранде о революции, да только о революции особого рода – «половом восстании», как это явление назвала стриженая курсистка.
Едва слышно, но очень быстро хлопал крылышками мотылек, пожизненный узник абажура.
В круге света тускло светились лафитники и чайные чашки.
Говорили о проблеме пола, и студент в расстегнутой тужурке уже прочитал чужое стихотворение:
Москвич с опаской полез в разговор, как купальщица в быструю реку:
«Проклятые» вопросы,
Как дым от папиросы,
Рассеялись во мгле.
Пришла проблема пола,
Румяная фефела,
И ржет навеселе.
– Но это еще не все там! Помните, как там кончается?
– «Проблема-мышеловка» – как верно это сказано!
Научно и приятно,
Идейно и занятно —
Умей момент учесть:
Для слабенькой головки
В проблеме-мышеловке
Всегда приманка есть.
Но его не слушали.
Какое-то странное напряжение сгустилось в воздухе – его рождали близость моря, запахи сосен и близость молодых женщин, казавшихся доступными, – причем доступными не так, как раньше, а по революционному обету, для прогресса.
Говорили также о том, что в будущем случится свобода не только социальная, но и половая. Причем для всех. Вспомнили и изломанных молодых людей, что томно сидели в летних ресторанах, не особо скрываясь.
Приехавший из города знаменитый писатель утверждал, впрочем, что энергия, накопившаяся в педерастах, послужит делу революции – ибо она только увеличивается и копится под спудом.
Старик-профессор брезгливо поморщился:
– Это ж содомия. Вот завтра заглянет к нам наш сосед-дьякон, он вам подробно это распишет.
– Бросьте, а Чайковский… – не отставал писатель.
– Нет, Чайковского мы вам не отдадим, скотство какое! Сводить Чайковского к содомии!
– Да отчего же скотство!
– Да оттого! Оттого, что приказчик, причем всякий приказчик теперь думает: «Ага, Чайковский-то кто!» И вот от этого приказчик чувствует, что он в своей низости ближе к Чайковскому, что своим выдуманным грехом Чайковский со своей бессмертной музыкой становится ниже – на один уровень с толпой. Понимание его музыки, которое трудно и требует работы над собой, замещается обсуждением мерзкого слуха…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента