Дмитрий Биленкин

Зажги свет в доме своём



* * *


   Если вы одни в пустыне и на много километров вокруг нет даже тени, а кто-то вдруг окликает вас сзади, то…
   То в этом нет ничего из ряда вон выходящего.
   Лавров оглянулся. Никого и ничего вокруг, само собой разумеется, не было. В бурых складках земли там и сям проступали изломы каменных гряд, издали похожие на кости и гребни полупогребенных чудовищ. Над всем застыло жгучее солнце, чей свет остекленел в неподвижности, и только посвистывающий ветер казался живым, более живым, чем точкой замерший средь блеклого неба орёл, а может быть, ястреб. Ни души, словно и нет человечества. Но такое одиночество стоит многолюдья, ибо когда вот так долго стоишь на вершине и всматриваешься, то начинает казаться, что и на тебя кто-то смотрит, кто-то, перед кем ты как на ладони. Ничего пугающего, однако испытываешь невольный и благоговейный трепет, как будто ты одновременно мал и велик, беспредельно свободен и предопределён в своих действиях. В таком состоянии можно услышать в себе окликающий голос, целую фразу, только уже мало кто в наши дни примет это за откровение свыше. Не та психология! И Лавров, спокойно оглянувшись, тут же забыл о шалостях своего воображения.
   Он любил пустыню, любил свою в ней работу и такое вот одиночество. Разумеется, пройти десять-двадцать километров под палящим солнцем, пройти, работая, с тяжелеющим рюкзаком, занятие не из самых приятных и лёгких. Зато все остальное! Кто может знать, как это бывает, если не испытал сам? Рано поутру в маршрут увозит машина, подпрыгивая, мчит без всякой дороги к дальним лазоревым кряжам, в кузове снуют мягкие спозаранку лучи солнца, в щели тента упруго, молодо, лихо засвистывает ветер, впереди день, которому ты полный хозяин, места, где не скоро пройдёт кто другой, и это тоже твоё. Вот уже тормозит машина, пока это не твой черёд. Другой с видом бывалого десантника переваливает через борт, подтягивает амуницию, с улыбкой машет рукой; машина трогается, он умаляется в точку, его поглощает пустыня. Так поочерёдно все исчезают вдали, рассеиваются, как зёрна из колоса, наконец и ты перемахиваешь через борт, теперь даль затягивает машину, а ты смотришь ей вслед. Все, за горизонтом истаяло облачко пыли, с этой минуты все зависит лишь от тебя, весь день будет солнце и ветер, зной и пыль под ногами, пологие горы вокруг, дряхлый камень земных слоёв, в которых запечатлены сотни миллионов лет земной истории, все необъятное, что было задолго до человека. И ты бредёшь по стёртым иероглифам земли, по дну иссохших морей, по лаве потухших вулканов, по толщам, которые хранят в себе отпечатки лап динозавров. Полно, да было ли это? Было, так же несомненно, как рифлёный отпечаток твоих ботинок в пыли, как хруст жёстких колючек под ними. И так же тогда палило солнце, так же дул ветер, и так же, как вот сейчас, ничей взгляд не смог бы сыскать человека. В какой же ты эре, какое миллионолетие вокруг? В руке увесистый геологический молоток, взгляд скользит по слоям пород, как по строчкам шифра, и едкий пот высыхает под ветром, и карандаш послушно корябает по бумаге полевого блокнота: “Образец № 17. Песчаник средне-зернистый, грубоокатанный, ожелезненный, с прожилками кальцита…” И пальцы привычно заворачивают образец в шуршащую крафтбумагу, все буднично и безмятежно в этой каждодневной работе.
   А вокруг ширь времени и даль пространства. Нигде больше нет такого простора!
   Так Лавров чувствовал свою работу, так ею жил. Может быть, поэтому все случившееся далее произошло именно с ним? Кто знает! Пока что геолог не замечал ничего необычного. Присев на плоский камень, он наслаждался отдыхом, когда часы ещё не торопят в путь, когда все, отражённое на карте и аэрофотоснимке, распростёрто перед глазами и можно заранее, на километры вперёд, уточнить маршрут. Слушай посвист ветра, сиди и смотри на аспидные, пробрызганные молочным кварцем выходы метаморфических пород, на обгорелые головешки лавовых всхолмлений, на затянутую синевой даль, соображай, что и как тут было в иные эпохи, или просто радуйся, что тебе дано видеть этот простор, где ни пятнышка зелени, ни цветка, будто и не Земля вовсе, а неведомая планета.
   Однако пора было двигаться.
   В стиснутой грядами узкой ложбине ветер обессиленно стих, солнечный свет тотчас обрёл давящую тяжесть, тело задохнулось в испарине, и всё, что Лавров нёс на себе, стало угловатым, обременительным, неудобным, — лямки рюкзака перетянули плечи, планшетка норовила съехать, а о коробке радиометра и говорить нечего: каждым своим углом она так и норовила садануть в бок. Лавров приостановился, чтобы поправить сбрую, и с надеждой взглянул на небо. Хоть бы облачко! Струйки пота щекотали лицо, духота была как в жаровне. Никакого облачка в освинцованном небе, разумеется, не нашлось, лишь крохотный силуэт то ли орла, то ли ястреба темнел рядом с белопламенным сгустком солнца. “Чтоб тебя! — с завистью подумал Лавров. — Хоть бы солнце прикрыл, прохлаждаешься там без дела…”
   На мгновение он живо представил тентом распахнутые в небесах орлиные крылья, усмехнулся нелепой фантазии и двинулся дальше.
   Взмокшая одежда липла к телу, радиометр все так же норовил садануть в бок, вдобавок спуск уже сменился крутым подъёмом. Зато на склон откуда-то снизошла тень. Лавров на ходу поднял голову и едва не упал от неожиданности. Не тучка заволокла небо — откуда бы ей взяться так быстро? — в нём не было солнца!
   Зияющая дыра вместо светлого диска.
   Затмение?!
   Ничего похожего. Граница тени застыла на склоне метрах в десяти от него, хотя ветер, конечно же, был и дул по-прежнему. Судорожно глотнув внезапно отяжелевший воздух, Лавров ринулся к свету, который был так близок и ярок вокруг. И тут же понял, что конус тени перемещается вместе с ним, словно что-то не хочет выпустить его из-под колпака, что-то затмившее собой солнце. “Нет! — все завопило в нём ужасом. — Нет!!!” На мгновение сердце зашлось в оглушительном толчке, перед глазами вскружились огненные круги и точки. А когда он оборвал сумасшедший бег и зрение наконец обрело чёткость, то тени не оказалось нигде, в небе снова палило солнце и в пустоте зенита все так же лениво кружил орёл.
   “Ах, орлуша, орлуша, какая же ты стерва!” — дико подумал Лавров и зачем-то ухватился за радиометр.
   Да, но что же всё-таки произошло?!
   Спеша вверх по склону и лихорадочно озираясь, Лавров думал о случившемся со смешанным чувством стыда, оторопи и ликующего изумления, что именно ему довелось пережить такое. Чудо, иначе это не назовёшь, и теперь, когда все благополучно закончилось, бесценнейший подарок судьбы, ибо многим ли оно выпадает на долю?
   Но точно ли все закончилось?
   Тяжело дыша, он вскарабкался на гребень. Привычно заголубела всхолмлённая даль, вершины на горизонте казались подрезанными у основания лазоревой пеленой и высились, как туманные фантастические грибы. Ближе пестрел фиолетовый камень лав, бурую поросль склонов прорезали рябые осыпи, над всем расстилалось безоглядное небо.
   Поспешным движением Лавров включил радиометр, и потому, что это всё равно надо было сделать в очередной точке, и потому, что в затруднительных случаях современного человека тянет довериться прибору, который все покажет точно, без обмана и в цифрах, даже когда сами эти цифры ровным счётом ничего прояснить не могут. Радиометр сухо защёлкал. Пустое! Радиация чуть выше фона, как и должно быть на поверхности темноцветных лав; если неведомое и оставило в окружающем след, то никак не радиоактивный. Успокаиваясь и досадуя неизвестно на что, Лавров спустился к тому месту, где его накрыла тень, снова поднялся на вершину и подрагивающей рукой педантично записал показания прибора. Вот и все! Поставлена точка, возбуждение наконец схлынуло и улеглось; рутина, как бы её ни проклинали, — лучшее лекарство против всех несообразностей, святая вода для изгнания любых фантазий, тихое дно свирепо бушующей гавани, верный приют всех испуганных душ.
   Машинальный взгляд на часы, этот главный механизм порядка, кстати напомнил Лаврову, что до места, куда за ним к вечеру придёт машина, ещё более десяти километров и каждый, судя по рельефу местности, потребует основательной проработки, так что задерживаться не след. А все недавнее? Обернувшись, Лавров хмыкнул, как человек, переживший диковинный сон наяву, который запал в память раскалённым углём и как раз поэтому требовал легкомысленной усмешки. Иначе что? Кружить на месте, гадать на пальцах, взывать к небесам? Психика подобна камышу, она всегда распрямляется в обратную, противоположную воздействию сторону.
   Лавров с треском захлопнул крышку радиометра и побрёл, не глядя по сторонам.
   Но хотя он и делал теперь всё, что положено — перемещался от обнажения к обнажению, механически брал образцы, измерял и записывал, — его не покидало чувство утраты, будто он обокрал себя. Откуда это взялось, разве в той ситуации от него что-то зависело?
   Да, и он это знал, знал бессознательно, как бы глубоко инстинкт самосохранения ни прятал эту злополучную истину. Подозрение, что он каким-то образом мог повлиять на ход событий и не повлиял, щемило запоздалым раскаянием, которое знакомо всякому, кого осторожность удержала от исключительного, хотя, быть может, и гибельного поступка. Не будь этого охранного механизма, наша жизнь была бы совсем иной, лучшей ли, худшей — кто знает, но совершенно иной. Ведь бесконечность окружает каждого, бесконечность времени, пространства, устройства материи, а значит, и бесконечность возможностей, случаев, дел. Однако окна и двери запираются не только в домах, а тоску о несбывшемся, кого она посетит, заглушить нетрудно, для этого придумано множество верных средств отвлечения.
   Но в тот час у Лаврова не было ничего, кроме дела, которое само по себе требовало размышлений о том, что произошло, исчезло, однако присутствует в молчании этих гор, столь древних, что любое воображение бледнеет перед реальностью событий, которые происходили здесь в долгих миллионолетиях земной истории. О скольких мы и понятия не имеем? Покидая очередное обнажение, Лавров в который раз оглядел пустое небо. Даже орёл исчез.
   Отсюда ему предстоял томительный переход через долину, где не было ничего, кроме колючек под башмаками, назойливой пыли и рытвин, переход, где усталость наваливается на человека тоской и одурь жары превращает его в мерно шагающий механизм.
   Шаг, шаг, пыль, пыль, монотонный, кажущийся бесконечным путь, тупое движение муравья, ощущение себя муравьём, который должен ползти и ползти без страсти и размышлений. Одна и та же фантазия нередко посещала Лаврова в эти тусклые и тупые минуты: он вольно взмывает на какой-нибудь там гравитяге, парит, как на крыльях, лихо проносится над постылой землёй, и ветер блаженной прохладой омывает победно невесомое тело. Упоительный образ возник и на этот раз, желание безотчётно и страстно воззвало к нему, как жаждущий потянулся к туманной воде миража.
   И тут же, как это уже было однажды, в сознании прозвучал неотчётливый вскрик. Может быть, голос? Лавров стремительно обернулся. Сознание успело отметить рванувшуюся из-за горизонта точку, успело отмести всякое её сходство с птицей, успело… Но что оно успело ещё, из памяти вычеркнуло грянувшее потрясение.
   Прочерк был столь глубок и чёрен, что когда действительность наконец воссоздалась, то это произошло не сразу, обрывочными рывками, смятенно, будто что-то в самом Лаврове не желало воспринять реальность в её полном объёме и смысле.
   Собственные, каменно вцепившиеся в радиометр, белые как мел руки…
   Вязкий гул крови в ушах, незаметно сменяющийся привычным посвистом ветра.
   Облако пыли в долине, которую он, Лавров, пересекал, пока… Пока что?
   Полусогнутая, неудобно упёртая в шероховатую глыбу нога. Пустое остекленелое небо. Отброшенный в сторону молоток. Тень…
   Тень! И то, что её отбрасывало, близкое, мучительно чуждое зрению, как луноход для питекантропа, и все же явно посюстороннее, технически могучее, а значит, отчасти уже понятное. Огромное, химерическое, даже формой своей ни на что не похожее и потому чудовищное, оно не двигалось, не шевелилось, и все же в нём не было мертвенности, казалось, оно ожидало… Долго, невозмутимо, бестрепетно, как солнце, камень или старчески утомлённый разум, любой человек почувствовал бы себя перед ним суетной букашкой.
   — Что ж, давай… — приподнимаясь, выговорил Лавров, и логика собственных слов его нисколько не поразила, словно все уже стало на свои места и можно было действовать по предписанной программе. Страха он тем более не испытывал, как, впрочем, и никакого другого чувства, что, верно, было следствием шока.
   — Давай, — повторил он с откуда-то взявшейся иронией. — Ну, что у вас там положено по программе контакта? Наделить меня высшей мудростью или препарировать для ознакомления? Что именно?
   Он был почти уверен в отклике, и ответ действительно беззвучно проник в сознание.
   — Повиновение, исполнение, осуществление.
   — Что? — Лавров рывком вскочил на ноги. — Повиновение?!
   — Жду приказаний вашего разума.
   — Моего ра…
   Судорожный смех сдавил горло Лаврова. Как же это, не может быть!… Все перевернулось в его представлениях, он вдруг почувствовал себя ребёнком, невесть где, как и когда выпустившим на волю волшебного джинна. Могучее, неведомое, межзвёздное и… Нет! Сказки сбываются, но не такие же!
   И между тем…
   И между тем он, Лавров, ничего не подозревая, возжаждал тени, и она возникла. Пожелал перенестись по воздуху, и это тоже было исполнено.
   Мир зиждется не на китах, к лучшему или к худшему, он покоится на парадоксах, хотя какой уж тут, к черту, покой!
   — Поговорим, — устало сказал Лавров. — Свою историю, пожалуйста, от начала и до конца. Кто вы, откуда взялись, с какой звезды, как и зачем.
   Он сел, невидяще глядя в даль, которая отныне была уже не только земной, человеческой. Так он слушал мерно звучащий в сознании голос, все более удивляясь тому, сколь неудивительно то, что он слышит, ибо когда что-то, пусть самое сказочное, романтическое и чудесное, осуществляется, то это всегда происходит весьма прозаическим, с участием бухгалтерского калькулятора образом. Иного завершения нет! Пусть наша земная цивилизация лишь подумывает об освоении ближних планет, а другая, безмерно могучая, уже распространилась в Галактике; обе вынуждены считаться с закономерностями прогресса и велениями экономики. Пусть освоением заняты не двурукие, а сторукие существа; без мощных, послушных машин им не обойтись. Пусть в одном случае разум вынужден довольствоваться примитивными роботами, тогда как сверхразум пользуется сверхроботами; те и другие со временем морально устаревают, причём быстрее всего устаревают как раз самые сложные, наиболее аккумулировавшие в себе достижения науки устройства. Что же делает земная цивилизация с теми космическими аппаратами, которые отслужили свой срок? Она их бросает на произвол судьбы, иное решение либо невозможно, либо невыгодно. И вообще, чем дальше, тем все больше обесцениваются вещи, все короче срок пользования ими, все легче мы с ними расстаёмся, будь то часы, телевизор или космический спутник. Однако слова “невозможно”, “невыгодно”, “устарело” знакомы любой цивилизации, каких бы высот она ни достигла, оттого всегда что-то будет выбрасываться за ненадобностью, как это происходит при ликвидации лагеря где-нибудь в Антарктиде.
   А если это не просто машины и автоматы, чей срок службы недолог? Если это сверхкиберы? Брошенные по тем или иным причинам, предоставленные самим себе, самоподдерживающиеся, вечные по земным меркам и способные странствовать? Что происходит с ними, если весь смысл заложенного в них бытия сводится к выполнению команд, а более нет ни приказов, ни деятельности, ни хозяев?
   Собаки, с горечью подумал Лавров. Сказочно могучие, сказочно много умеющие, заброшенные собаки! Дождались… Не пришелец со звёзд перед ним, не посланец с великой миссией — отслуживший своё инструмент, техногенный отброс исполинской цивилизации, бесприютный кибер, одинокий пёс, повсюду ищущий хозяина, любого хозяина, ибо только хозяин способен ему вернуть утраченный смысл существования.
   Воистину: хочешь проникнуть в неведомое — ищи парадокс!
   — Случайно ли вы натолкнулись на Землю? — глухо спросил Лавров.
   — Нет. Признаки вашей деятельности заметны издали.
   Да, конечно! — наши радиопередачи, должно быть, заполнили собой пространство до Беги и Фомальгаута. Лишь стоит зажечь свет в доме своём… И что же теперь? Вглядываясь во Вселенную, окликая звезды, мы брали в расчёт природу и разум, забыв или ещё не поняв, что не все и не всегда сводится только к природе и только к разуму.
   Вот и дожили.
   Тревожным шорохом в сознание проникли слова:
   — Вы дважды отказали мне, не отвергайте в третий…
   — Дважды? Когда же был первый раз?
   — Когда я попытался дать знать о себе.
   Ну конечно, тот давний голос на вершине холма! Первый отклик на смутное и неизбывное, чисто человеческое пожелание необычного. Может быть, это и есть пеленг всякого разума?
   — Не отвергайте.
   Лавров опустил голову. Ветер ли это свистит в ушах, или это вихрь самой истории? Отвергнуть! Принять! Тому разуму должно быть известно, что значит внезапно вмешаться в чужие дела, явиться в блеске всезвездного могущества, какой шок это вызовет, им, верно, выработано такое понятие, как “охрана самобытности и естественного порядка развития всякой цивилизации”. Но кого волнует судьба отброшенного инструмента, да и знают ли прежние хозяева этого кибера о существовании Земли? А в результате является джинн, которому надо сказать “да” или “нет”.
   Все счастье разума в этом — в возможности выбирать своё будущее, и в этом же его несчастье.
   Но почему же я, почему именно я?!
   Боль в пальцах заставила Лаврова разжать кулак. С удивлением и испугом он уставился на ладонь, где лежали два камешка — белый и чёрный. Да когда же рука захватила их, чтобы сыграть в чёт-нечет?!
   Возможно, давно. Трудно ли оценить главные последствия любого выбора и, содрогнувшись, положиться на волю случая? Выпадет “чёт” — и никакого потрясения жизни, только он, Лавров, будет знать, чего лишилась Земля и чего она избежала. “Нечет” — и джинн обретёт новых хозяев, и рванётся прогресс, и все нальётся свинцом перегрузок, и кто знает, к чему это приведёт.
   Палящее солнце показалось Лаврову негреющим. Он с гневом отшвырнул камешки, они запрыгали по лаве, которая застыла здесь, когда человека не было ещё и в проекте. Все менялось, меняется, всегда будет меняться, и нечего обманывать себя, нечего надеяться, что кто-то другой решит более мудро. Решение было, оно, худо или хорошо, было однозначным, потому что человечество ещё никогда не отказывалось ни от чего нового. Ни разу за свою историю, никогда!
   И кроме того, отвергать просящего и бездомного — это не по-человечески.
   — Давай, — тихо сказал Лавров. — Будь с нами. Тень над ним взволнованно всколыхнулась.
   — А другие? — радостно протрубил голос. — Другие, они близко и ждут, вы примете их?…