Хорхе Луис Борхес
Оправдание «Бувара и Пекюше»
История Бувара и Пекюше обманчиво проста. Двух переписчиков (в возрасте, наподобие Алонсо Кихано, лет пятидесяти) связывает тесная дружба: полученное одним наследство позволяет друзьям оставить службу и переселиться за город, где они предаются поочередно земледелию, садоводству, консервированию, анатомии, археологии, истории, мнемонике, литературе, гидротерапии спиритизму, гимнастике, педагогике, ветеринарии, философии и религии. Любое из пестрого набора этих занятий кончается провалом. Лет через двадцать-тридцать, разочаровавшись во всем (читатель уже понял, что «сюжет» развивается не во времени, а в вечности), герои заказывают столяру двойную конторку и снова, как много лет назад, принимаются за переписывание [1].
Шесть последних лет жизни Флобер посвятил обдумыванию и отделке этой книги, которая так и осталась незавершенной и которую преданный «Госпоже Бовари» Госс окрестил ошибкой, а Реми де Гурмон – крупнейшим произведением французской и даже мировой литературы.
Эмиль Фаге («невзрачный Фаге», как его однажды обозвал Герчунофф) выпустил в 1899 году труд, примечательный тем, что исчерпывает все мыслимые доводы против «Бувара и Пекюше», – неоценимое подспорье для каждого, кто возьмется за критический анализ романа. По Фаге, Флобер задумал эпопею о человеческой глупости и совершенно зря (вспомнив то ли Панглосса с Кандидом, то ли Санчо с Дон Кихотом) перепоручил ее двум героям, которые не исключают, но и не дополняют друг друга и чье раздвоение – всего лишь художнический выверт. Создав или вообразив этих кукол, Флобер заставил их прочесть целую библиотеку, которой они не в силах понять. Фаге находит эту затею не только мальчишеской, но и небезопасной, поскольку Флобер, пытаясь пережить поведение двух простофиль, прочел полторы тысячи трактатов по земледелию, педагогике, медицине, физике, метафизике и проч. с намерением их не понять. Фаге замечает: «Попытайтесь читать глазами человека, читающего, не понимая, и вскоре вы действительно перестанете что бы то ни было понимать, чувствуя себя полным остолопом». Дело-де в том, что пять лет совместного существования превратили Флобера в Бувара и Пекюше или (точней) Пекюше и Бувара – во Флобера. В начале герои – это два чудака, над которыми автор презрительно посмеивается, но в восьмой главе натыкаешься на знаменательные слова: «Это пробудило у них пренеприятную способность замечать глупость и возмущаться ею». И дальше: «Их огорчали мелочи: газетные объявления, наружность какого-нибудь обывателя, нелепое рассуждение, случайно дошедшее до них» [2]. Здесь Флобер как бы сливается с Буваром и Пекюше, Создатель – со своими творениями. Такое бывает в любой большой по размерам или просто живой вещи (Сократ становится Платоном, Пер Гюнт – Ибсеном), но тут поражает сам момент, когда сновидец (воспользуемся подходящей метафорой) осознает, что спит и призраки его сна – это он сам.
Роман кончают печатать в марте 1881 года, а уже в апреле Анри Сеар находит ему определение: «Нечто вроде Фауста в двух лицах». Дюмениль в издании «Плеяды» закрепляет находку: «Весь план „Бувара и Пекюше“ – в начальных словах фаустовского монолога, открывающего первую часть». Имеются в виду слова, в которых Фауст сожалеет, что понапрасну учил философию, право, медицину и, увы, богословие Впрочем, уже Фаге отмечал, что «"Бувар и Пекюше" – это история Фауста, впавшего в идиотизм». Запомним формулу, в каком-то смысле содержащую в себе весь позднейший запутанный спор.
Флобер заявлял, что одна из задач будущей книги – дать обзор всех современных идей. Его хулители полагают, будто, отдав этот обзор двум глупцам, он заранее обесценил замысел, поскольку-де выводить из неудачи этих шутов крах религии, науки и искусства – беззастенчивая софистика или грубейшая ошибка. Поражение Пекюше – еще не поражение Ньютона.
Проще всего оспорить этот вывод, отвергнув саму посылку. Что и делают Дижон и Дюмениль, извлекая на свет фразу Мопассана, флоберовского конфидента и ученика, в которой говорится, будто Бувар и Пекюше – это «два довольно ясных, но ограниченных и простых ума». Дюмениль подчеркивает эпитет «ясных», но свидетельство Мопассана – и даже самого Флобера, если уж на то пошло, – никогда не убедит читателя, как сама книга, из которой так и рвется слово «болваны».
Со своей стороны рискну заметить, что оправдание «Бувара и Пекюше» лежит в плоскости эстетики и в принципе (или практически) не нуждается в четырех фигурах и девятнадцати модусах силлогизма. Одно дело – логическая строгость, и совсем другое – сила традиции, заставляющей почти безотчетно вкладывать главные слова в уста простаков и безумцев. Вспомним почтение, с которым к идиотам относится ислам, не забывающий, что их души – на небесах; вспомним и соответствующие места в Писании, гласящие, что Господь избрал немудрое мира, дабы посрамить мудрецов. А если кто-то предпочитает аргументы более земные, задумаемся над «Man-Alive» [3] Честертона, этой затмевающей все горой простодушия и бездной божественной премудрости, или об Иоганне Скоте Эриугене, который полагал, будто вернее всего звать Господа именем Nihil (Ничто) и «Он сам не ведает, что Он такое, поскольку не совместим ни каким „что“»… Правитель ацтеков Монтесума говорил, что у шута научишься скорее, чем у мудреца, ведь шут осмеливается говорить правду; Флобер (который, в конце концов, создавал не строгое доказательство, этакое Destructio Philosophorum [4], а сатиру) поступил не вполне предусмотрительно, доверив свои последние сомнения и самые глубокие страхи двум сумасбродам.
Но брезжит еще один, более скрытый довод. Флобер был приверженцем Спенсера; в «First Principles» [5] наставника сказано: мир непознаваем уже по той совершенно достаточной и очевидной причине, что объяснить факт – значит свести его к другому, более общему, а этот процесс не имеет конца [6] или приводит к истине настолько общей, что мы не в силах свести ее ни к какой другой, то бишь не в силах объяснить. Наука – ограниченная сфера безграничного пространства; каждая новая вылазка разума присоединяет к этой сфере новую зону неизвестного прежде, но само по себе неизвестное неисчерпаемо. Флобер пишет: «Мы не знаем почти ничего и силимся угадать последнее слово, которого так и не услышим. Страсть искать окончательное решение – гнуснейшая и бесплоднейшая из маний». Искусство по необходимости прибегает к символам; самая гигантская сфера есть лишь точка в бесконечном пространстве, а два выживших из ума переписчика вполне могут представлять Флобера, Шопенгауэра и Ньютона.
Тэн твердил Флоберу, что для его сюжета требуется перо восемнадцатого века, краткость и острота (le mordant) Джонатана Свифта. Может быть, он помянул Свифта, чувствуя сродство двух этих великих и грустных писателей. Оба неукоснительно и безжалостно преследовали человеческую глупость в любых ее формах оба доверили эту ненависть бумаге, год за годом собирая расхожие фразы и пошлейшие мнения; оба пытались сбить спесь с науки. В третьей части «Гулливера» Свифт описывает почтенную и гигантскую академию, члены которой решают запретить человечеству устную речь, поскольку она-де изнашивает легкие. Их сотоварищи бьются над средствами размягчения мрамора, дабы изготовлять из него подушки и подушечки; третьи силятся вывести породу бесшерстных овец; четвертые надеются разрешить загадки мироздания, сконструировав вертящийся деревянный барабан с железными рукоятками, наудачу сочетающий слова (изобретение, направленное против «Ars magna» [7] Луллия)…
Рене Дешарм исследовал (и сокрушил) хронологию флоберовского романа. По его расчетам, действие требует не меньше сорока лет, героям, когда они встретились на занятиях гимнастикой и Пекюше впервые влюбился, было по шестьдесят восемь. Книга переполнена перипетиями, и все же время в ней не движется; кроме новых проб и новых неудач двух наших Фаустов (или одного Фауста в двух лицах), от главы к главе не происходит решительно ничего – нет ни повседневных перемен, ни вмешательства судьбы или случая. «Список действующих лиц в конце ровно тот же, что в начале, – никто не уехал, никто не умер», – отмечает Клод Дижон. И в другом месте подытоживает: «Интеллектуальная порядочность сыграла с Флобером чудовищную шутку – заставила биться над философской сказкой, вложив в руку перо романиста».
Метания, жертвы и находки Флобера в последние годы жизни ставят его критиков в тупик; для меня они – важный символ. Человек, придавший «Госпожой Бовари» окончательный чекан реалистическому роману, сам же его первым и разрушил. Не так давно Честертон обронил: «Видимо, роман умрет вместе с нами». Флобер инстинктивно почувствовал эту смерть, которая вершится у нас на глазах – разве «Улисс» со всеми его планами и расписанием по часам и минутам не есть блистательная агония жанра? – и в пятой главе обрушился на «статистические и этнографические романы» Бальзака, а вместе с ним и Золя. Поэтому время в «Буваре и Пекюше» все больше походит на вечность; поэтому герои его не умирают и по-прежнему переписывают под Каном свой «Sottisier» [8], так же не обращая внимания на окружающее в 1914 году, как и в 1870-м; поэтому флоберовская книга, если смотреть назад, сродни притчам Вольтера, Свифта и Востока, а если вперед – параболам Кафки.
Есть, впрочем, еще один ключ. Чтобы выставить напоказ человеческие страсти, Свифт приписал их пигмеям и обезьянам, Флобер – двум своим карикатурным персонажам. Если всеобщая история – это история Бувара и Пекюше, тогда совершенно очевидно, что общего в ней лишь ее смехотворность и скоротечность.
Шесть последних лет жизни Флобер посвятил обдумыванию и отделке этой книги, которая так и осталась незавершенной и которую преданный «Госпоже Бовари» Госс окрестил ошибкой, а Реми де Гурмон – крупнейшим произведением французской и даже мировой литературы.
Эмиль Фаге («невзрачный Фаге», как его однажды обозвал Герчунофф) выпустил в 1899 году труд, примечательный тем, что исчерпывает все мыслимые доводы против «Бувара и Пекюше», – неоценимое подспорье для каждого, кто возьмется за критический анализ романа. По Фаге, Флобер задумал эпопею о человеческой глупости и совершенно зря (вспомнив то ли Панглосса с Кандидом, то ли Санчо с Дон Кихотом) перепоручил ее двум героям, которые не исключают, но и не дополняют друг друга и чье раздвоение – всего лишь художнический выверт. Создав или вообразив этих кукол, Флобер заставил их прочесть целую библиотеку, которой они не в силах понять. Фаге находит эту затею не только мальчишеской, но и небезопасной, поскольку Флобер, пытаясь пережить поведение двух простофиль, прочел полторы тысячи трактатов по земледелию, педагогике, медицине, физике, метафизике и проч. с намерением их не понять. Фаге замечает: «Попытайтесь читать глазами человека, читающего, не понимая, и вскоре вы действительно перестанете что бы то ни было понимать, чувствуя себя полным остолопом». Дело-де в том, что пять лет совместного существования превратили Флобера в Бувара и Пекюше или (точней) Пекюше и Бувара – во Флобера. В начале герои – это два чудака, над которыми автор презрительно посмеивается, но в восьмой главе натыкаешься на знаменательные слова: «Это пробудило у них пренеприятную способность замечать глупость и возмущаться ею». И дальше: «Их огорчали мелочи: газетные объявления, наружность какого-нибудь обывателя, нелепое рассуждение, случайно дошедшее до них» [2]. Здесь Флобер как бы сливается с Буваром и Пекюше, Создатель – со своими творениями. Такое бывает в любой большой по размерам или просто живой вещи (Сократ становится Платоном, Пер Гюнт – Ибсеном), но тут поражает сам момент, когда сновидец (воспользуемся подходящей метафорой) осознает, что спит и призраки его сна – это он сам.
Роман кончают печатать в марте 1881 года, а уже в апреле Анри Сеар находит ему определение: «Нечто вроде Фауста в двух лицах». Дюмениль в издании «Плеяды» закрепляет находку: «Весь план „Бувара и Пекюше“ – в начальных словах фаустовского монолога, открывающего первую часть». Имеются в виду слова, в которых Фауст сожалеет, что понапрасну учил философию, право, медицину и, увы, богословие Впрочем, уже Фаге отмечал, что «"Бувар и Пекюше" – это история Фауста, впавшего в идиотизм». Запомним формулу, в каком-то смысле содержащую в себе весь позднейший запутанный спор.
Флобер заявлял, что одна из задач будущей книги – дать обзор всех современных идей. Его хулители полагают, будто, отдав этот обзор двум глупцам, он заранее обесценил замысел, поскольку-де выводить из неудачи этих шутов крах религии, науки и искусства – беззастенчивая софистика или грубейшая ошибка. Поражение Пекюше – еще не поражение Ньютона.
Проще всего оспорить этот вывод, отвергнув саму посылку. Что и делают Дижон и Дюмениль, извлекая на свет фразу Мопассана, флоберовского конфидента и ученика, в которой говорится, будто Бувар и Пекюше – это «два довольно ясных, но ограниченных и простых ума». Дюмениль подчеркивает эпитет «ясных», но свидетельство Мопассана – и даже самого Флобера, если уж на то пошло, – никогда не убедит читателя, как сама книга, из которой так и рвется слово «болваны».
Со своей стороны рискну заметить, что оправдание «Бувара и Пекюше» лежит в плоскости эстетики и в принципе (или практически) не нуждается в четырех фигурах и девятнадцати модусах силлогизма. Одно дело – логическая строгость, и совсем другое – сила традиции, заставляющей почти безотчетно вкладывать главные слова в уста простаков и безумцев. Вспомним почтение, с которым к идиотам относится ислам, не забывающий, что их души – на небесах; вспомним и соответствующие места в Писании, гласящие, что Господь избрал немудрое мира, дабы посрамить мудрецов. А если кто-то предпочитает аргументы более земные, задумаемся над «Man-Alive» [3] Честертона, этой затмевающей все горой простодушия и бездной божественной премудрости, или об Иоганне Скоте Эриугене, который полагал, будто вернее всего звать Господа именем Nihil (Ничто) и «Он сам не ведает, что Он такое, поскольку не совместим ни каким „что“»… Правитель ацтеков Монтесума говорил, что у шута научишься скорее, чем у мудреца, ведь шут осмеливается говорить правду; Флобер (который, в конце концов, создавал не строгое доказательство, этакое Destructio Philosophorum [4], а сатиру) поступил не вполне предусмотрительно, доверив свои последние сомнения и самые глубокие страхи двум сумасбродам.
Но брезжит еще один, более скрытый довод. Флобер был приверженцем Спенсера; в «First Principles» [5] наставника сказано: мир непознаваем уже по той совершенно достаточной и очевидной причине, что объяснить факт – значит свести его к другому, более общему, а этот процесс не имеет конца [6] или приводит к истине настолько общей, что мы не в силах свести ее ни к какой другой, то бишь не в силах объяснить. Наука – ограниченная сфера безграничного пространства; каждая новая вылазка разума присоединяет к этой сфере новую зону неизвестного прежде, но само по себе неизвестное неисчерпаемо. Флобер пишет: «Мы не знаем почти ничего и силимся угадать последнее слово, которого так и не услышим. Страсть искать окончательное решение – гнуснейшая и бесплоднейшая из маний». Искусство по необходимости прибегает к символам; самая гигантская сфера есть лишь точка в бесконечном пространстве, а два выживших из ума переписчика вполне могут представлять Флобера, Шопенгауэра и Ньютона.
Тэн твердил Флоберу, что для его сюжета требуется перо восемнадцатого века, краткость и острота (le mordant) Джонатана Свифта. Может быть, он помянул Свифта, чувствуя сродство двух этих великих и грустных писателей. Оба неукоснительно и безжалостно преследовали человеческую глупость в любых ее формах оба доверили эту ненависть бумаге, год за годом собирая расхожие фразы и пошлейшие мнения; оба пытались сбить спесь с науки. В третьей части «Гулливера» Свифт описывает почтенную и гигантскую академию, члены которой решают запретить человечеству устную речь, поскольку она-де изнашивает легкие. Их сотоварищи бьются над средствами размягчения мрамора, дабы изготовлять из него подушки и подушечки; третьи силятся вывести породу бесшерстных овец; четвертые надеются разрешить загадки мироздания, сконструировав вертящийся деревянный барабан с железными рукоятками, наудачу сочетающий слова (изобретение, направленное против «Ars magna» [7] Луллия)…
Рене Дешарм исследовал (и сокрушил) хронологию флоберовского романа. По его расчетам, действие требует не меньше сорока лет, героям, когда они встретились на занятиях гимнастикой и Пекюше впервые влюбился, было по шестьдесят восемь. Книга переполнена перипетиями, и все же время в ней не движется; кроме новых проб и новых неудач двух наших Фаустов (или одного Фауста в двух лицах), от главы к главе не происходит решительно ничего – нет ни повседневных перемен, ни вмешательства судьбы или случая. «Список действующих лиц в конце ровно тот же, что в начале, – никто не уехал, никто не умер», – отмечает Клод Дижон. И в другом месте подытоживает: «Интеллектуальная порядочность сыграла с Флобером чудовищную шутку – заставила биться над философской сказкой, вложив в руку перо романиста».
Метания, жертвы и находки Флобера в последние годы жизни ставят его критиков в тупик; для меня они – важный символ. Человек, придавший «Госпожой Бовари» окончательный чекан реалистическому роману, сам же его первым и разрушил. Не так давно Честертон обронил: «Видимо, роман умрет вместе с нами». Флобер инстинктивно почувствовал эту смерть, которая вершится у нас на глазах – разве «Улисс» со всеми его планами и расписанием по часам и минутам не есть блистательная агония жанра? – и в пятой главе обрушился на «статистические и этнографические романы» Бальзака, а вместе с ним и Золя. Поэтому время в «Буваре и Пекюше» все больше походит на вечность; поэтому герои его не умирают и по-прежнему переписывают под Каном свой «Sottisier» [8], так же не обращая внимания на окружающее в 1914 году, как и в 1870-м; поэтому флоберовская книга, если смотреть назад, сродни притчам Вольтера, Свифта и Востока, а если вперед – параболам Кафки.
Есть, впрочем, еще один ключ. Чтобы выставить напоказ человеческие страсти, Свифт приписал их пигмеям и обезьянам, Флобер – двум своим карикатурным персонажам. Если всеобщая история – это история Бувара и Пекюше, тогда совершенно очевидно, что общего в ней лишь ее смехотворность и скоротечность.