Хорхе Луис Борхес
Оправдание каббалы
Это далеко не первая из предпринимавшихся попыток и далеко не последняя из потерпевших провал, но ее отличают два обстоятельства. Первое – что я почти полный профан в еврейском языке; и второе – что я буду защищать не доктрину, а лежащие в ее основании герменевтические (или криптографические) приемы. Как известно, эти приемы состоят в вертикальном чтении священных текстов (так называемым «bouestrophedon»[1]; первую строку – справа налево, вторую – слева направо), в методичной замене одних букв алфавита другими, в сложении числовых соответствий букв алфавита и так далее. Насмехаться над подобными упражнениями не составляет труда; моя цель – их понять.
Несомненно, их отдаленный источник – представление о Библии как о богодухновенной книге. Такое представление, превращающее евангелистов и пророков в обезличенных секретарей Господа, пишущих код его диктовку, пылко провозгласил «Formula consei sus helvetica»[2], где требовалось узаконить согласные буквы Писания и даже диакритические знаки, неизвестные первоначальным редакциям. (Буквальное исполнение людьми литературных замыслов Господа – следствие безрассудства либо вдохновения, слова, первоначальный смысл которого – «обожествление».) Исламисты кичатся тем, что они превзошли эту гиперболу, приняв оригинал Корана – «Мать Книги» – за один из атрибутов Господа, подобных Его милости и Его гневу, и сочли его предшествующим языку и творению. И среди лютеранских богословов есть некоторые, кто, не осмеливаясь поместить Писание среди вещей творения, определяет его как воплощение Святого Духа.
Именно Духа – вот здесь и начинаются загадки. Не целокупное Божество, но лишь его третья ипостась продиктовала Библию. Таково общепринятое мнение. В 1625 году Бэкон писал[3]: «Перо Святого Духа более трудилось над мучениями Иова, нежели над радостями Соломона» [4]. Ему вторит его современник Джон Донн: «Святой Дух красноречив, пылок, плодовит, но немногословен; равно удален и от убогого, и от поверхностного стиля».
Невозможно определить Дух, умолчав о том наводящем ужас единстве, в которое он входит. Сегодня католики-миряне считают его в высшей степени безупречным – и в высшей степени тоскливым; либералы – никчемным богословским цербером, суеверием, отменить которое призваны передовые республиканцы. Троица, понятное дело, выше подобных утверждений. Стоит вообразить ее сразу, и целокупный образ, включающий отца, сына и дух, покажется чем-то вроде интеллектуального уродца, монстра, который мог привидеться разве что в страшном сне. Таково мое мнение: и все же, вероятно, любой предмет, чье предназначение неизвестно, в каком-то смысле пугает. В нашем случае это общее наблюдение усложняется профессиональной тайной предмета.
В отрыве от идеи спасения мысль о членении цельного образа на три отдельные ипостаси совершенно безосновательна. Но и сама вера не столько облегчает понимание таинства, сколько приоткрывает его замысел и пользу. Разумеется, отрицать Триединство – или хотя бы Двуединство – значит считать Христа случайным посланником божьим, историческим казусом, будто он не был вечным, непреходящим судией помыслов наших. И в самом деле, если Сын и Отец – не одно, то и спасение не от Бога; а ежели Сын не вечен, то и жертва его – самоуничижение и смерть на кресте – не символ. «Только бесконечное совершенство могло утолить жажду бессмертия терзаемой души», – утверждал Джереми Тейлор. И хотя в той мысли, что Сын произошел от Отца, а Дух Святой – от них обоих, скрыт некий приоритет (не говоря уже о греховности чистых метафор), догма вроде бы оправдана. Увлеченная размежеванием ипостасей, теология считает, что поводов к замешательству нет, и требует различать: Сына, сотворенного одной ипостасью, Святой Дух, сотворенный другой, вечное исхождение Сына, вечное порождение Духа, как и приличествует тому вневременному событию[5], искаженному zeitloses zeitwort [6], которое велеречиво провозгласил Ириней; его можно презирать и почитать, но обсуждению оно не подлежит. Ад – это не более чем насилие над плотью; но мнимая, давящая бесконечность триединого лика, подобная наставленным друг на друга зеркалам, пугает воображение. Пересечением прозрачных, разноцветных кругов представлял Троицу Данте [7]. Клубком пестрых переплетающихся змей – Донн. «Toto coruscat trinitas mysterio», – писал св. Паулин [8]. «Неисповедимой тайной сияет Троица».
По Афанасию[9], в Сыне Господь примиряется с миром, а в Святом Духе – начало святости; по Маседонио, лучшее определение ангела – то, что он означает близость Господа, его имманентное присутствие в нашей душе. (Социниане [10] – и, боюсь, с достаточным основанием – считали его всего лишь олицетворенным фразеологизмом, метафорой божественных промыслов, изнемогающей от трудов.) Является он простым оборотом речи или нет, доподлинно известно, что третья (незрячая) ипостась головоломной Троицы – признанный автор Писания. В ту часть своего труда, где речь идет об Исламе [11], Гиббон включает общий список публикаций Святого Духа, скромно обозначенных как сто с небольшим; но меня сейчас интересует прежде всего книга Бытия – предмет каббалы.
Как и многие современные христиане, каббалисты верили в божественность истории, которую заблаговременно отредактировал бесконечный разум. Следствий из этой посылки множество. Рассеянное произнесение любого текста – допустим, не к месту упоминаемой публицистики – предусматривает некую долю случайности. Сообщают (и утверждают) следующее: что, как всегда, непредсказуемое вторжение вчерашнего дня случилось на такой-то улице, на таком-то углу, во столько-то часов утра; передаче оно не поддается, однако указывают Некое место, где сообщают подробности. В такого рода сообщениях длительность и звучание отрывков достаточно случайны. Иное дело поэзия, где подчинение смысла требованиям (или предрассудкам) звучания – дело обычное. Здесь случаен не звук, а смысл. Так происходит у раннего Теннисона, у Верлена, у позднего Суинберна, передающих человеческие чувства при помощи разнообразнейших возможностей просодии. Возьмем третий тип писателя, интеллектуала. Обращаясь к прозе (Валери, Де Куинси) или к поэзии, он не отвергает полностью случайность, но максимально использует ее, сводя к минимуму ее непредсказуемое союзничество. Так и приближаются к Богу, для которого пространное понятие случая – полная бессмыслица. К тому Богу, совершенному Богу теологов, который мгновенно – uno intelligendi actu[12] – познает не только все то, что реально происходит в нашем тесном мире, но и все то, что произошло бы, случись измениться самому ничтожному событию, а также, разумеется, все то, что невероятно.
А теперь вообразим, что эта звездная мудрость решила самовыразиться не в династиях, катастрофах или птицах, но в письменном слове. Представим также – в соответствии с доавгустинианской теорией божественного откровения, – что слово за словом Господь надиктовывает все, что собирается поведать[13]. Эта посылка – ее и выдвинули каббалисты – превращает Писание в совершенный текст, где роль случая сведена к нулю. Подобное толкование текста – чудо еще большее, чем все те, что встречаются на его страницах. Книга, где нет ничего случайного, механизм с беспредельными возможностями, безупречной мобильностью, подстерегающими откровениями и наложениями света, – да как же не разобраться в нем до конца, до его числовой закономерности, – так, как это сделала каббала?
Несомненно, их отдаленный источник – представление о Библии как о богодухновенной книге. Такое представление, превращающее евангелистов и пророков в обезличенных секретарей Господа, пишущих код его диктовку, пылко провозгласил «Formula consei sus helvetica»[2], где требовалось узаконить согласные буквы Писания и даже диакритические знаки, неизвестные первоначальным редакциям. (Буквальное исполнение людьми литературных замыслов Господа – следствие безрассудства либо вдохновения, слова, первоначальный смысл которого – «обожествление».) Исламисты кичатся тем, что они превзошли эту гиперболу, приняв оригинал Корана – «Мать Книги» – за один из атрибутов Господа, подобных Его милости и Его гневу, и сочли его предшествующим языку и творению. И среди лютеранских богословов есть некоторые, кто, не осмеливаясь поместить Писание среди вещей творения, определяет его как воплощение Святого Духа.
Именно Духа – вот здесь и начинаются загадки. Не целокупное Божество, но лишь его третья ипостась продиктовала Библию. Таково общепринятое мнение. В 1625 году Бэкон писал[3]: «Перо Святого Духа более трудилось над мучениями Иова, нежели над радостями Соломона» [4]. Ему вторит его современник Джон Донн: «Святой Дух красноречив, пылок, плодовит, но немногословен; равно удален и от убогого, и от поверхностного стиля».
Невозможно определить Дух, умолчав о том наводящем ужас единстве, в которое он входит. Сегодня католики-миряне считают его в высшей степени безупречным – и в высшей степени тоскливым; либералы – никчемным богословским цербером, суеверием, отменить которое призваны передовые республиканцы. Троица, понятное дело, выше подобных утверждений. Стоит вообразить ее сразу, и целокупный образ, включающий отца, сына и дух, покажется чем-то вроде интеллектуального уродца, монстра, который мог привидеться разве что в страшном сне. Таково мое мнение: и все же, вероятно, любой предмет, чье предназначение неизвестно, в каком-то смысле пугает. В нашем случае это общее наблюдение усложняется профессиональной тайной предмета.
В отрыве от идеи спасения мысль о членении цельного образа на три отдельные ипостаси совершенно безосновательна. Но и сама вера не столько облегчает понимание таинства, сколько приоткрывает его замысел и пользу. Разумеется, отрицать Триединство – или хотя бы Двуединство – значит считать Христа случайным посланником божьим, историческим казусом, будто он не был вечным, непреходящим судией помыслов наших. И в самом деле, если Сын и Отец – не одно, то и спасение не от Бога; а ежели Сын не вечен, то и жертва его – самоуничижение и смерть на кресте – не символ. «Только бесконечное совершенство могло утолить жажду бессмертия терзаемой души», – утверждал Джереми Тейлор. И хотя в той мысли, что Сын произошел от Отца, а Дух Святой – от них обоих, скрыт некий приоритет (не говоря уже о греховности чистых метафор), догма вроде бы оправдана. Увлеченная размежеванием ипостасей, теология считает, что поводов к замешательству нет, и требует различать: Сына, сотворенного одной ипостасью, Святой Дух, сотворенный другой, вечное исхождение Сына, вечное порождение Духа, как и приличествует тому вневременному событию[5], искаженному zeitloses zeitwort [6], которое велеречиво провозгласил Ириней; его можно презирать и почитать, но обсуждению оно не подлежит. Ад – это не более чем насилие над плотью; но мнимая, давящая бесконечность триединого лика, подобная наставленным друг на друга зеркалам, пугает воображение. Пересечением прозрачных, разноцветных кругов представлял Троицу Данте [7]. Клубком пестрых переплетающихся змей – Донн. «Toto coruscat trinitas mysterio», – писал св. Паулин [8]. «Неисповедимой тайной сияет Троица».
По Афанасию[9], в Сыне Господь примиряется с миром, а в Святом Духе – начало святости; по Маседонио, лучшее определение ангела – то, что он означает близость Господа, его имманентное присутствие в нашей душе. (Социниане [10] – и, боюсь, с достаточным основанием – считали его всего лишь олицетворенным фразеологизмом, метафорой божественных промыслов, изнемогающей от трудов.) Является он простым оборотом речи или нет, доподлинно известно, что третья (незрячая) ипостась головоломной Троицы – признанный автор Писания. В ту часть своего труда, где речь идет об Исламе [11], Гиббон включает общий список публикаций Святого Духа, скромно обозначенных как сто с небольшим; но меня сейчас интересует прежде всего книга Бытия – предмет каббалы.
Как и многие современные христиане, каббалисты верили в божественность истории, которую заблаговременно отредактировал бесконечный разум. Следствий из этой посылки множество. Рассеянное произнесение любого текста – допустим, не к месту упоминаемой публицистики – предусматривает некую долю случайности. Сообщают (и утверждают) следующее: что, как всегда, непредсказуемое вторжение вчерашнего дня случилось на такой-то улице, на таком-то углу, во столько-то часов утра; передаче оно не поддается, однако указывают Некое место, где сообщают подробности. В такого рода сообщениях длительность и звучание отрывков достаточно случайны. Иное дело поэзия, где подчинение смысла требованиям (или предрассудкам) звучания – дело обычное. Здесь случаен не звук, а смысл. Так происходит у раннего Теннисона, у Верлена, у позднего Суинберна, передающих человеческие чувства при помощи разнообразнейших возможностей просодии. Возьмем третий тип писателя, интеллектуала. Обращаясь к прозе (Валери, Де Куинси) или к поэзии, он не отвергает полностью случайность, но максимально использует ее, сводя к минимуму ее непредсказуемое союзничество. Так и приближаются к Богу, для которого пространное понятие случая – полная бессмыслица. К тому Богу, совершенному Богу теологов, который мгновенно – uno intelligendi actu[12] – познает не только все то, что реально происходит в нашем тесном мире, но и все то, что произошло бы, случись измениться самому ничтожному событию, а также, разумеется, все то, что невероятно.
А теперь вообразим, что эта звездная мудрость решила самовыразиться не в династиях, катастрофах или птицах, но в письменном слове. Представим также – в соответствии с доавгустинианской теорией божественного откровения, – что слово за словом Господь надиктовывает все, что собирается поведать[13]. Эта посылка – ее и выдвинули каббалисты – превращает Писание в совершенный текст, где роль случая сведена к нулю. Подобное толкование текста – чудо еще большее, чем все те, что встречаются на его страницах. Книга, где нет ничего случайного, механизм с беспредельными возможностями, безупречной мобильностью, подстерегающими откровениями и наложениями света, – да как же не разобраться в нем до конца, до его числовой закономерности, – так, как это сделала каббала?