Перевод Б. Дубина

В книге "Волна за волной" Альфонсо Рейес коснулся излюбленного образа
невротиков, литературы и магии -- двойника, Dopellganger. Добавлю к его
примерам (произведениям Франца Верфеля, Амадо Нерво, Шамиссо, Стивенсона)
еще несколько: одержимость тех, кто, по Сенеке ("Naturales questiones"
(Изыскания о природе), 1,3), всегда и во всем видит лишь свое отражение;
одержимость призраками у японцев, чьему воображению любимое существо в
разлуке представляется как живое ("The Romance of Milky Way" (Любовная
история о Млечном Пути) Хирна, посвященный духам); пророческий "Вильям
Вильсон" По; повесть Генри Джеймса "The Jolly Corner" (Прелестный уголок);
раненный демоном чародей, обернувшийся четырьмя тысячами чародеев, на что
демон роняет: "Умножиться -- не диво, ты попробуй воссоединиться" ("A
Mission to Heaven"(Посланец в Рай ), страница 278); Зороастр у Шелли, на
руинах Вавилона видящий себя в саду ("Prometheus Unbound" (свобожденный
Прометей)); картина Россетти "How They Met Themselves" (Как они встретили
самих себя); учение о повторяемости мира, будь то в пространстве (Демокрит,
Бланки) или во времени (стоики, пифагорейцы, Дэвид Юм); рав-виническое
предание о людях, спустившихся в Царство Тьмы (Майринк "Der Golem" (Голем),
X): один сошел с ума, второй ослеп, а третий, Акида бен Иосиф, рассказывает,
что повстречал самого себя...
Одну из наиболее удачных вариаций на эту тему предлагает "Ангел из
пробирки". В книге две части; герои первой снова появляются во второй, и
втайне они те же, хотя родились и выросли в других условиях, впитали другие
влияния, привыкли к другим правилам, другому словарю. Аристократ из части
первой называет супругу "женой", оборванец из второй -- "госпожою"...
Под пером, скажем, X. Л. Б. этот вдохновляющий сюжет затерялся бы в
железной системе соответствий, совпадений и контрастов. Сильвина Бульрич
разумно отказывается от подобных игр; взаправдашность, достоверность
занимают ее больше, чем искусство неуловимых хитросплетений. Замечательно
несвоевременная черта ее романа: на двухстах страницах не находишь ни
единого упоминания о романтическом культе бедноты (ср. "Дона Сегундо
Сомбру"), столь типичном для Северного Квартала, равно как и о культе
Северного Квартала, столь типичном для бедноты (ср. иллюстрированные
журналы, насаждающие в стране раболепие и бездумность). Кто-то из
досократиков рассказывает о редких душах, которые, и переселяясь в животных,
оставались львами, а среди деревьев -- лаврами; герои нашего раздвоенного
романа Себастьян и Мерседес, переходя от одной аватары к другой, тоже по
сути не меняются. Нищета и трагизм -- не в обстоятельствах, а в них самих. В
Мерседес есть восхитительное бесстрашие, какой-то обреченный огонь;
Себастьян, напротив, не способен ни к какому перерождению -- ни в сердце, ни
в мыслях, и самое серьезное -- в этом, поскольку население страны (исключая,
быть может, ее читателей) состоит из Себастьянов или их неотличимых
вариаций. "Себастьян, -- утверждает автор, -- живой человек из плоти и
крови, таких то и дело встречаешь на улице". Вот именно, и одно из мучений
нашей жизни как раз в том, что на улицах встречаешь все того же бесконечного
Себастьяна: жутко раз за разом убеждаться, что перед тобой -- опять
Себастьян.
Про обстановку первой части Сильвина Бульрич знает все, про обстановку
второй -- затрапезные кварталы Буэнос-Айреса -- мало или ничего. Уверен,
именно поэтому -- как ни парадоксально -- вторая часть удачнее первой. В
первой писательница попросту допускает существование реальности, которой в
глубине души не интересуется; во второй -- ей приходится создать или
выдумать реальность, а в этом и состоит задача литературы. Данте, проведший
в Аду всего четыре дня, описал его глубже Сведенборга, наведывавшегося туда
год за годом.
Чувством непоправимого одиночества, жестокости жизни и обманутых
призрачным счастьем надежд отмечены на свой лад едва ли не все страницы
Сильвины Бульрич Паленке. Порой она говорит об этом прямо и безжалостно,
сошлюсь на ее "Саломею": "Кто ищет взаимности и не способен любить в
одиночку, кто живет надеждами на самопожертвование другого и думает хоть раз
услышать слова: "Ты столько дал мне и столько простил", -- тот витает в
облаках и ждет, когда свистнет рак, а на вербе поспеют груши". Порой --
переживает сильно и молча. Упомяну, например, медленно разрастающийся рак
Ирены, ее притупленную морфием агонию в "Саломее" или ломающее все планы
рождение сына, робкие радости бедняков, трогающие сильнее бед, "ясный,
теплый, незабываемый день", когда Мерседес принимает яд в "Ангеле из
пробирки"... С убеждением в жестокости жизни у Сильвины Бульрич соединяется
другое: что долг человека -- наш непосильный и непреложный долг -- быть
счастливым и ничего не бояться. Этим бесстрашным стоицизмом (стоицизмом иных
страниц "Мартина Фьерро", стоицизмом нашего облитого презрением Альмафуэрте)
живет любая из ее книг, что бы в них ни приключалось.
В конце концов, если что и не имеет отношения к книге, так это
намерения ее автора. Эрнандес сочинял "Мартина Фьерро", пытаясь доказать,
что армия превращает скромного крестьянина в дезертира, забулдыгу и
головореза, а Лугонес и Рохас говорят об этом изменнике "рыцарь"... В других
своих книгах Сильвина Бульрич, увы, не удерживается от нескромности тех или
иных политических оценок; суд читателей упускает из виду трагическую
документальность самих книг, предпочитая отвергать или превозносить
высказанные оценки. "Саломею" -- horresco referens (Страшно сказать) --
прочли как роман о проблемах торгового флота.
Будем надеяться, эта забавная нелепость не повторится: "Ангел из
пробирки" -- цельный роман чистейшей воды, роман не столько аргентинский,
сколько всемирный, внимательный больше к свойствам человека, чем к
перипетиям истории, скорее вечный, нежели злободневный.
Рожденные вымыслом герои живут лишь в эпизодах, отведенных им
искусством; герои этого чудесного и страстного романа продолжают жить между
его глав и за пределами книги