Перевод Б. Дубина
L'lLLUSION COMIQUE (Смешное наваждение)
В годы позора и тупоумия ухватки торговой рекламы и litterature pour
consierges (Чтиво для привратниц) применялись к управлению страной. История
раздвоилась: одну, уголовную, составляли тюрьмы, пытки, подкупы, похищения,
убийства и поджоги; другую, театральную -- бредни и сказки для баранов.
Попытаться понять эту вторую, не менее отвратную, чем первая, -- цель
следующих ниже страниц.
Диктатура обличала (притворялась, что обличает) капитализм, но, как и в
России, копировала его манеру, навязывая ярлыки и лозунги с назойливостью
фирм, сбывающих карманные ножи, сигареты или стиральные машины.
Назойливость, понятно, вызывала обратный эффект: избыток портретов диктатора
пробуждал во многих лишь ненависть к оригиналу. Из мира людей мы перешли в
еще более пристрастный мир символов; общество делилось не на приверженцев и
противников диктатора, а на приверженцев и противников портрета или
титула... Еще занятней выглядел перенос в политику приемов драмы, а то и
мелодрамы. Так, 17 октября 1945 года было объявлено, что полковник схвачен и
спрятан неизвестными похитителями, но освобожден народом Буэнос-Айреса;
никто не потрудился объяснить, кем же он, собственно, был похищен и каким
это образом доблестные буэнос-айресцы дознались о его местонахождении.
Никаких требуемых законом санкций к предполагаемым виновникам не применили,
имена их -- пусть в виде догадки -- названы не были. В последующие десять
лет портреты героя увеличились до непомерных масштабов; соответственно, год
от года росло высочайшее пренебрежение к мелочному реализму прежней прозы.
Утром 31 августа вышеупомянутый полковник, а по сути уже диктатор, лицемерно
отказался от президентских полномочий, но адресовал свой отказ не конгрессу,
а неким профсоюзным функционерам, дабы обставить все с вящей вульгарностью.
Любой, включая гвардейцев президента, понимал, что цель уловки одна:
заставить, чтобы народ умолял его взять отказ обратно. А чтобы ни в ком не
шевельнулось ни малейшего сомнения, шайки верных при полном содействии
полиции обклеили город изображениями диктатора и его супруги. Они угрюмо
толпились на Майской площади, где их по государственному радио уговаривали
не делать ни шагу дальше и ублажали музыкой от скуки. Перед самыми сумерками
диктатор появился на балконе Розового дома. Его, легко догадаться, встретили
рукоплесканиями. Отказаться от своего отказа он позабыл, а может быть, счел
это излишним, поскольку все и без того понимали, что никак иначе он
поступить не может и настаивать тут было бы глупо. Вместо этого он объявил
слушателям, что его противников ждет неминуемая смерть; овации разразились
снова. Тем не менее в эту ночь решительно ничего не произошло; все (кроме
разве самого оратора) понимали или чувствовали, что перед ними -- чистая
сценическая условность. То же самое, хоть и калибром поменьше, устроили с
сожжением флага. Разнесся слух, что это дело рук католиков. Поруганный
символ сфотографировали и выставили на всеобщее обозрение, но, поскольку
древко само по себе выглядело не слишком внушительно, внимание предпочли
перенести на скромную прореху посреди святыни. Не вижу смысла множить
примеры; сказанное вполне раскрывает двусмысленность выдумок свергнутого
сегодня режима, в которые, при всей их невероятности, верили.
Скажут, это противоречие объясняется грубыми вкусами публики; по-моему,
его смысл глубже. Еще Колридж говорил о willing suspension of disbelief
(добровольной приостановке сомнений) как самой сути поэтической
достоверности; еще Сэмюэл Джонсон, защищая Шекспира, отмечал, что ни один из
зрителей трагедии, ясное дело, не верит, будто в первом действии находится в
Риме, а во втором -- в Александрии: он идет навстречу предлагаемой
условности. Точно так же к выдумкам диктатуры неприменимы слова "вера" или
"недоверие"; они относились к промежуточному уровню существования, прикрывая
или оправдывая пакостную и людоедскую явь.
Они были из области патетического и примитивно-трогательного; к счастью
для здравомыслия и безопасности аргентинцев, нынешний строй, кажется,
уразумел, что управление государством и пафос -- вещи совершенно разные
L'lLLUSION COMIQUE (Смешное наваждение)
В годы позора и тупоумия ухватки торговой рекламы и litterature pour
consierges (Чтиво для привратниц) применялись к управлению страной. История
раздвоилась: одну, уголовную, составляли тюрьмы, пытки, подкупы, похищения,
убийства и поджоги; другую, театральную -- бредни и сказки для баранов.
Попытаться понять эту вторую, не менее отвратную, чем первая, -- цель
следующих ниже страниц.
Диктатура обличала (притворялась, что обличает) капитализм, но, как и в
России, копировала его манеру, навязывая ярлыки и лозунги с назойливостью
фирм, сбывающих карманные ножи, сигареты или стиральные машины.
Назойливость, понятно, вызывала обратный эффект: избыток портретов диктатора
пробуждал во многих лишь ненависть к оригиналу. Из мира людей мы перешли в
еще более пристрастный мир символов; общество делилось не на приверженцев и
противников диктатора, а на приверженцев и противников портрета или
титула... Еще занятней выглядел перенос в политику приемов драмы, а то и
мелодрамы. Так, 17 октября 1945 года было объявлено, что полковник схвачен и
спрятан неизвестными похитителями, но освобожден народом Буэнос-Айреса;
никто не потрудился объяснить, кем же он, собственно, был похищен и каким
это образом доблестные буэнос-айресцы дознались о его местонахождении.
Никаких требуемых законом санкций к предполагаемым виновникам не применили,
имена их -- пусть в виде догадки -- названы не были. В последующие десять
лет портреты героя увеличились до непомерных масштабов; соответственно, год
от года росло высочайшее пренебрежение к мелочному реализму прежней прозы.
Утром 31 августа вышеупомянутый полковник, а по сути уже диктатор, лицемерно
отказался от президентских полномочий, но адресовал свой отказ не конгрессу,
а неким профсоюзным функционерам, дабы обставить все с вящей вульгарностью.
Любой, включая гвардейцев президента, понимал, что цель уловки одна:
заставить, чтобы народ умолял его взять отказ обратно. А чтобы ни в ком не
шевельнулось ни малейшего сомнения, шайки верных при полном содействии
полиции обклеили город изображениями диктатора и его супруги. Они угрюмо
толпились на Майской площади, где их по государственному радио уговаривали
не делать ни шагу дальше и ублажали музыкой от скуки. Перед самыми сумерками
диктатор появился на балконе Розового дома. Его, легко догадаться, встретили
рукоплесканиями. Отказаться от своего отказа он позабыл, а может быть, счел
это излишним, поскольку все и без того понимали, что никак иначе он
поступить не может и настаивать тут было бы глупо. Вместо этого он объявил
слушателям, что его противников ждет неминуемая смерть; овации разразились
снова. Тем не менее в эту ночь решительно ничего не произошло; все (кроме
разве самого оратора) понимали или чувствовали, что перед ними -- чистая
сценическая условность. То же самое, хоть и калибром поменьше, устроили с
сожжением флага. Разнесся слух, что это дело рук католиков. Поруганный
символ сфотографировали и выставили на всеобщее обозрение, но, поскольку
древко само по себе выглядело не слишком внушительно, внимание предпочли
перенести на скромную прореху посреди святыни. Не вижу смысла множить
примеры; сказанное вполне раскрывает двусмысленность выдумок свергнутого
сегодня режима, в которые, при всей их невероятности, верили.
Скажут, это противоречие объясняется грубыми вкусами публики; по-моему,
его смысл глубже. Еще Колридж говорил о willing suspension of disbelief
(добровольной приостановке сомнений) как самой сути поэтической
достоверности; еще Сэмюэл Джонсон, защищая Шекспира, отмечал, что ни один из
зрителей трагедии, ясное дело, не верит, будто в первом действии находится в
Риме, а во втором -- в Александрии: он идет навстречу предлагаемой
условности. Точно так же к выдумкам диктатуры неприменимы слова "вера" или
"недоверие"; они относились к промежуточному уровню существования, прикрывая
или оправдывая пакостную и людоедскую явь.
Они были из области патетического и примитивно-трогательного; к счастью
для здравомыслия и безопасности аргентинцев, нынешний строй, кажется,
уразумел, что управление государством и пафос -- вещи совершенно разные