Хорхе Луис Борхес
Ульрика

   Harm tekr sverthit Gram ok leggr i methal theira bert. [1]
«VokungaSaga», 27

 
   В рассказе я буду придерживаться реальности или, по крайней мере, своих воспоминаний о реальности, что, в конце концов, одно и то же. События произошли недавно, но в литературном обиходе, как известно, принято дописывать подробности и заострять акценты. Я хочу рассказать о встрече с Ульрикой (не знаю и, видимо, никогда не узнаю ее имени) в Йорке. Все происшествие заняло вечер и утро.
   Конечно, я мог бы придумать, что в первый раз увидел ее у «Пяти сестер», под не запятнанными ничьим воображением витражами, которые пощадили кромвелевские иконоборцы, но на самом деле мы познакомились в зальчике «Northern Inn» [2], за стенами города. Было полупусто, она сидела ко мне спиной. Ей предложили выпить, последовал отказ.
   – Я феминистка, – бросила она, – и не собираюсь подражать мужчинам. Мне отвратительны их табак и спиртное.
   Фраза была рассчитана на успех, я понял, что ее произносят не впервые. Потом я узнал, до чего эта мысль не в ее характере; впрочем, наши слова часто непохожи на нас.
   Она, по ее словам, опоздала в здешний музей, но ее пустили, узнав, что посетительница из Норвегии.
   Кто-то заметил:
   – Норвежцы не в первый раз в Йорке.
   – Да, – подхватила она. – Англия была нашей, но мы ее потеряли. Если человек вообще может хоть чем-то владеть или что-то терять.
   И тогда я увидел ее. У Блейка где-то говорится о девушках из нежного серебра и ярого золота. Ульрика была золото и нежность. Высокая, подвижная, с точеным лицом и серыми глазами. Но поражала в ней даже не внешность, а выражение спокойной тайны. Беглая улыбка делала ее еще отрешенней. На ней было черное платье, что редкость в северных краях, где пестротой пытаются скрасить блеклое окружение. По-английски она говорила чисто, точно, лишь слегка подчеркивая «р». Я не наблюдал за ней, все это понемногу вспомнилось позже.
   Нас представили. Я сказал, что преподаю в Андском университете в Боготе, и пояснил, что колумбиец.
   Она задумчиво спросила:
   – А что значит быть колумбийцем?
   – Не знаю, – ответил я. – Вопрос веры.
   – То же самое, что норвежкой, – заметила она.
   О чем еще говорилось тем вечером, не помню. Наутро я рано спустился в столовую. За окнами выпал снег; пустоши тонули в рассветном солнце. Мы были одни. Ульрика позвала меня за свой столик. Она сказала, что любит гулять в одиночку.
   Я вспомнил шутку Шопенгауэра и возразил:
   – Я тоже. Можем отправиться вдвоем.
   Мы двинулись по свежему снегу. Вокруг не было ни души. Я предложил добраться до Торгейта, спустившись несколько миль по реке. Я уже знал, что люблю Ульрику, и хотел идти рядом с ней одной.
   Вдруг издали донесся вой волка. Я ни разу не слышал волчьего воя, но понял, что это волк. Ульрика не изменилась в лице.
   Внезапно, словно думая вслух, она произнесла:
   – Несколько жалких мечей вчера в Йорк-Минстере тронули меня сильнее, чем громадные корабли в музее Осло.
   Наши пути расходились. Вечером Ульрика отправлялась в Лондон, я – в Эдинбург.
   – Хочу пройти по Оксфорд-стрит, – сказала Ульрика, – где Де Куинси искал свою Анну, потеряв ее в лондонском многолюдье.
   – Де Куинси, – отозвался я, – перестал искать. А я, вот уже столько лет, все ищу.
   – И кажется, нашел, – уронила она вполголоса.
   Я понял, что сейчас может сбыться самое невероятное, и стал целовать ее губы и глаза. Она мягко отстранилась и, помолчав, сказала:
   – Я стану твоей в Торгейте. А пока не трогай меня. Прошу, так будет лучше.
   Для старого холостяка обещание любви – нечаянный дар. Сулящая чудо вправе диктовать условия. Я вспомнил свою юность в Попайяне и девушку из Техаса, светловолосую и гибкую, как Ульрика, которая отвергла мою любовь.
   Я не сделал ошибки, спросив, любит ли она меня. Я понимал, что окажусь не первым и не останусь последним. Это приключение, видимо, итоговое для меня, было для этой блестящей и решительной воспитанницы Ибсена одним из многих.
   Мы шли, взявшись за руки.
   – Все это похоже на сон, – сказал я, – а мне никогда не снятся сны.
   – Как тому царю, – откликнулась Ульрика, – который не видел снов, пока волшебник не усыпил его в свинарне. – И через миг добавила: – Послушай. Сейчас запоет птица.
   Спустя мгновение послышалась трель.
   – В этих краях верят, – сказал я, – что обреченные на смерть могут предсказывать будущее.
   – Я и обречена, – был ответ.
   Я ошеломленно посмотрел на нее.
   – Пойдем через лес, – настаивал я. – Так короче.
   – В лесу опасно, – отвечала она.
   Пошли пустошью.
   – Если бы эта минута длилась вечно, – прошептал я.
   – «Вечность» – слово, запретное для людей, – произнесла Ульрика и, чтобы смягчить высокопарность, попросила повторить мое имя, которого не расслышала.
   – Хавьер Отарола, – выговорил я.
   Она попробовала повторить и не смогла. У меня имя «Ульрикке» тоже не получилось.
   – Буду звать тебя Сигурдом, – сказала она с улыбкой.
   – Если так, – ответил я, – то ты – Брюнхильда.
   Она замедлила шаг.
   – Знаешь эту сагу? – спросил я.
   – Конечно, – отозвалась она. – Трагическая история, которую германцы испортили потом своими «Нибелунгами».
   Я не стал спорить и сказал ей:
   – Брюнхильда, ты идешь так, словно хочешь, чтобы на ложе между нами лежал меч.
   Но мы уже стояли перед гостиницей. Я почему-то не удивился, что она тоже звалась «Northern Inn». С верхней площадки Ульрика крикнула мне:
   – Слышишь, волк? В Англии волков не осталось. Иди скорей.
   Поднимаясь, я заметил, что обои на стенах – во вкусе Уильяма Морриса: темно-красные, с узором из плодов и птиц. Ульри-вошла первой. Темная комнатка была низкой, как чердак. Долгожданная кровать повторялась в смутном стекле, и ш невшая полировка дерева напомнила мне о зеркале в Библии. Ульрика уже разделась. Она называла меня по имени: «Хавьер». Я почувствовал, что снег повалил гуще. Вещи и зеркала исчезли Меч не разделял нас. Время текло, как песок. Век за веком длилась во тьме любовь, и образ Ульрики в первый и последний раз был моим.