Элизабет Боуэн
Последнее фото
В одном из отдаленных лондонских предместий, еще хранящих сельский колорит, тихо и неприметно для истории жили супруги Бриндли. Однажды весенним вечером, вернувшись с работы, мистер Бриндли перерезал жене горло бритвой, сам же открыл газ, после чего уютно устроился почивать в газовой духовке на двух обшитых рюшами подушках, смягчивших жесткое железо. Это обнаружилось через сутки, когда взломали дверь и вошли в дом. Утренняя газета в нескольких строчках сообщила о происшествии, и для дома Бриндли, улицы и всей округи настал звездный час. Редактор отдела новостей в газете «Вечерний крикун» нутром почувствовал, что такой материал упустить нельзя: репортаж о происшествии поручили начинающему сотруднику Льюкину. И Льюкина отправили в Хартфордшир.
В редакцию «Вечернего крикуна» Бертрам Льюкин поступил несколько месяцев назад, представив в решающий момент рекомендацию от одного известного провинциального редактора. Он был молод и полон кипучей энергии; ринувшись в журналистику, осваивал ее азы с таким пылом и рвением, что весь буквально вибрировал, отчего пенсне, криво посаженное на переносице, мелко дрожало. Он зачитывался американской литературой и любил щегольнуть словечками из американского жаргона. Льюкин быстро освоился в «Вечернем крикуне» и обратил на себя внимание редактора отдела новостей. Правда, пока что ему не везло: с двумя случившимися убийствами его обошли более опытные репортеры, а Льюкину достался всего-навсего пожар, да и тот потушили с досадной быстротой и без человеческих жертв. И вот теперь, едва редактор отпустил Льюкина, как он в мгновение ока очутился на улице и садился в такси. «Жми вовсю!» – крикнул он шоферу, плюхаясь на потертое сиденье.
В то апрельское утро улицы были окутаны серебристой дымкой и весь Лондон, как жемчужина, светился в солнечных лучах. В такое утро появляются на свет дети, поэты слагают стихи, и творческая душа Льюкина, опьяненная свободой, тоже расправила крылышки навстречу ветру. Верх такси был откинут, и Льюкин рассеянно и благодушно кивал проносящимся мимо лондонским крышам. На коленях у него лежала свернутая трубочкой утренняя газета, хотя в ней не было уже никакой надобности, каждая строчка сообщения буквально врезалась ему в память. «Мистер Джозеф Веллингтон Бриндли, проживавший «Моэлло», Хоумвуд авеню, Элмс Хопли, Хартфордшир… обнаружен… полагают… голова частично отделена от туловища… состоятельные люди, поженились несколько лет назад». Это было именно то, что нужно, материал как будто специально для Льюкина. Все-таки есть бог на небесах, и на земле по-прежнему полный порядок. Такси мчалось по еще безлюдным улицам Лондона, не сбавляя скорости на поворотах, и тело Льюкина, ликующее и невесомое, подбрасывало на сиденье и швыряло из стороны в сторону.
Кирпичные дома и оштукатуренные стены остались позади, залитые солнцем улицы стали шире, а между домами вклинивались лужайки и огороды. Замелькали рощицы тянущихся к солнцу деревьев с уже распустившейся зеленой листвой. На лужайках смешно прыгали козлята, над ними взмывали в синеву заливистые жаворонки. Льюкину было просто тесно в этом мире, он парил над ним в необъятном пространстве на крыльях переполнявшего его восторга и самодовольства. Ему казалось, что они едут недостаточно быстро; он, то и дело посматривая на часы, барабанил по стеклянной перегородке за спиной шофера и жестами поторапливал его.
Элмс Хопли оказался именно таким местом, где, как правило, происходят убийства, то есть самым неподходящим для этого. Столица уже наложила на него свой деловой отпечаток. Когда шофер притормозил у обочины узнать, как проехать к Хоумвуд авеню, сквозь разверстые двери станции они увидели просторный бело-голубой зал ожидания. Витрины магазинов прятались под маркизами от яркого солнца; вдоль тротуаров росли деревья, и около них выстроились в ряд велосипеды. У магазинов группками стояли люди и о чем-то беседовали, а терьеры, делая вид, что не замечают соперников, самозабвенно обнюхивали сточные канавы. У продавца с тележкой покупала герань женщина, но вот заметила приятельницу, стала делать ей знаки и, забыв о продавце, бросилась через улицу под самый капот такси – глаза вытаращены, рот широко раскрыт. Льюкин старался ничего не упустить, запомнить каждую мелочь, каждого прохожего; свет пронизывал всю картину, и ее детали выступали с ослепительной четкостью. Льюкин чувствовал себя запоздавшим гостем, который приехал на праздник в разгар веселья.
Он достал блокнот и заносил в него свои наблюдения; такси неслось на предельной скорости, строчки расползались и кривились под его вздрагивающей рукой. Люди любят жить на таких улицах, как Хоумвуд авеню. Вдоль дороги сплошной линией тянулись низкие ограды домов, ветви «золотого дождя» томно свисали над тротуаром, словно сторонясь яркого цветения японской сливы. Вцепившись в ручку двери, Льюкин высунулся из такси и нетерпеливо пробегал глазами по номерам у ворот. Впереди он увидел несколько человек, глазевших на какой-то дом, и сердце его екнуло. У ворот застыл с безразличным и скучающим видом верзила полицейский. В доме хозяйничала полиция.
Льюкин остановил такси неподалеку от зевак, велел шоферу подождать за углом и вышел из машины почти в полуобморочном состоянии. Скользнул по зевакам снисходительным взглядом и весь внутренне собрался. Он слегка приуныл и, придав себе независимый вид молодого человека, приехавшего навестить тетушку, решительно зашагал по улице. Сначала он глядел себе под ноги, потом его взгляд осторожно, булыжник за булыжником, начал подкрадываться к широко расставленным ножищам полицейского. Льюкин не сомневался, что подберет ключик к кому угодно, уж он-то умеет обращаться с людьми, и он хотел, чтобы полицейский понял это; только никак не мог сообразить, как лучше подступиться к нему. Главное – правильно начать, это Льюкин знал точно. Вдруг он увидел еще одну пару ног в донельзя знакомых оранжевых американских ботинках; они тоже осторожно двигались через улицу к констеблю. Репортер из «Вечернего скептика» был тут как тут. Этот тип лучше Льюкина знал американский жаргон, уже три года работал в газете, вел в ней всю уголовную хронику. У него была препротивная физиономия. По глубокому убеждению Льюкина, этот тип понятия не имел, что такое хорошие манеры. Сейчас в походке репортера не было обычной уверенности – значит, констебль уже раз отшил его. Льюкин перешел на другую сторону улицы и, прогуливаясь по тротуару с рассеянным видом, бросал быстрые цепкие взгляды на окна дома, они были как на ладони – их не загораживали ни тюлевые шторы, ни ветви деревьев. Мрачные синие портьеры с претензией на изысканность обрамляли их, а в эркере верхнего этажа можно было разглядеть овальное зеркало на противоположной стене комнаты. Так и есть, люди определенного круга. Украдкой раскрыв блокнот, Льюкин нацарапал слово «артистический» и поставил вопросительный знак. Потом медленно пошел вдоль улицы. Репортер из «Вечернего скептика» заметил его и окликнул. Черт бы его побрал – теперь он направился к Льюкину.
– Здесь нечем поживиться, – злорадно сказал он. – Наверное, злишься, что пришлось тащиться в такую даль, и еще на такси.
– Пустяки, – лениво ответил Льюкин с небрежностью человека бывалого.
– Ты, верно, на многое и не рассчитывал, – продолжал гнусавить репортер. – А у меня неплохой улов. Пора в редакцию, писать материал.
Ясное дело: что-то раскопал и теперь облизывается от удовольствия. Весь в прыщах, Льюкин отродясь не встречал такого прыщавого; ему несладко от своей физиономии.
– Пока, – сказал Льюкин, отвернувшись с деловым видом.
– Пока, – многозначительно проговорил репортер; самым
простым словам он умел придать неприятный смысл. Удовлетворенно похлопав себя по нагрудному карману, он важно зашагал к Хай-стрит. До чего же прыщав! Интересно, что он там раскопал, подумал Льюкин; и снова не спеша пошел вдоль улицы.
Поодаль у ворот стояла полная женщина в изумрудно-зеленом шерстяном платье. Она облокотилась на верхнюю перекладину ворот, привалившись к ней всем грузным телом. Волосы, с которыми не осмеливался играть легкий ветерок, были собраны в высокую прическу в стиле «помпадур». Женщина приветливо смотрела на Льюкина; он направился к ней, и они встретились глазами. Льюкин приободрился. Ему во что бы то ни стало нужно было завязать разговор все равно с кем, хотя бы с этой женщиной, тем более что она явно расположена поболтать. Над ее головой покачивались цветы «золотого дождя». В ней тоже было что-то от гостя, которому нравится на веселом празднике.
– Какой ужас, – сказала она оживленно, кивнув головой в сторону «Моэлло». Там был гвоздь праздника, там, за синими шторами, за полицейским ограждением, находились виновники торжества, безучастные и окоченелые.
– Действительно ужасно, – с готовностью подхватил Льюкин. Он остановился у ворот, разглядывая женщину сквозь стекла пенсне, и не верил своим глазам. Она-то ему и нужна! Вот повезло! – Страшное потрясение для всех вас, – он осторожно прощупывал ее.
– Господи боже мой! – глубоко вздохнула женщина. – Еще какое потрясение! Я чуть в обморок не упала, когда прислуга сказала мне об этом. «Что за вздор! – я ей говорю. – Что ты болтаешь! Я прекрасно ее знаю, мы только вчера виделись». Никак не могла поверить. Как же я расстроилась!
– Ужасно, – пробормотал Льюкин, незаметно отвинчивая колпачок на ручке. – Тем более если вы хорошо знали этих несчастных.
– Знала. Правда, не так уж и близко. Что теперь об этом толковать, но я ее не особенно любила. Она была мне как-то несимпатична, хотя казалась очень веселой. Что же до него, то я как раз сегодня говорила своей приятельнице – с ним должно было случиться что-то в этом роде.
– Пил? – понимающе осведомился Льюкин.
– Вовсе нет. Трудно объяснить, но когда это случилось мы сразу подумали: этого следовало ожидать. Последнее время с ними подружилась моя дочь, она просто влюбилась в миссис Бриндли, знаете, такое детское обожание. Дочка заходила к ней накануне, они обсуждали выкройку блузки. Моя дочь просто потрясена случившимся. Я не знала, как ей сказать. Она ужасно переживает.
– Бедняжка. Так ваша дочь близко знала миссис Бриндли? – Он уже не прятал блокнот, на который она посмотрела с любопытством.
– Вы из газеты? Так и знала, что вы сюда набежите. У нас в округе всегда было спокойно. Не припомню ни одного происшествия, тем более ограбления. Невеселое занятие для молодого человека – вникать в чужие трагедии! – Она помолчала, пытаясь разобрать, что написано в блокноте. – Знаете, такие переживания выше моих сил. Конечно, у меня слишком чувствительное сердце, даже для женщины. Я не выношу всяких ужасов и трагедий. Моя крошка потешается надо мной. Я ведь и букашки не могу раздавить.
– Ко всему привыкаешь, – ответил он, встряхивая ручку. – В конце концов такая же профессия, как и любая другая.
– Да, вы правы, – вздохнув, согласилась она. – Я знаю, глупо быть такой чувствительной, когда вокруг столько печального, правда?
– Да, к сожалению. Теперь, если вы не возражаете…
Они упивались сознанием собственной значительности. Он представлял прессу, она давала интервью. Они улыбались друг другу через ограду. Она трещала без умолку – он едва успевал переворачивать исписанные листки. Вдруг она спохватилась, что наговорила лишнего, и, помолчав, сокрушенно заметила: да ее прислуга – ужасная сплетница, другой такой просто не найти. Разумеется, она всегда осуждала ее, но все без толку. Эти сплетницы знают решительно все и без зазрения совести чешут языки.
Льюкин просмотрел свои записи. Его собеседница поведала ему о супругах Бриндли все, до мельчайших подробностей. Теперь ему нужно было нечто другое – краски, оживляющие шрихи. Вспомнив, что он человек воспитанный, Льюкин опросил извинить его, если он задержал ее слишком долго, а про себя пожалел, что потратил на нее столько времени. Еще нужно написать материал и успеть сдать его к полудню. А уже половина одиннадцатого.
– Я вам весьма признателен, – повторил он, – так любезно вашей стороны… Я еще хотел вас спросить, последнее: вы сказали, что они недолго прожили вместе. Значит, миссис Бриндли была молода?
– Они поженились четыре года назад. Но она не первой молодости: ей тридцать два.
Вполне сойдет для броского заголовка, подумал Льюкин. Ничто так эффектно не смотрелось в заголовке, как слова «молодая жена», кроме, разумеется, «новобрачной» или «юной матери».
– Жаль, дочери нет дома, – вздохнула женщина. – Она, конечно, потрясена случившимся, и ей вряд ли захочется об этом говорить. Но если бы она смогла себя пересилить, она рассказала бы вам много интересного. Знаете, свои сугубо личные впечатления.
– Тяжелое испытание для ребенка, – вежливо откликнулся он, предчувствуя новый поток сведений.
– Ребенком ее уже не назовешь, – с нежностью проговорила мать. – Это для меня Она все еще дитя и всегда останется для меня крошкой. Трудно мириться с тем, что дети растут. Молодые люди, похоже, уже не считают ее ребенком. У нее с четырнадцати лет появились поклонники. А теперь она и причесывается как большая. С утра ушла на урок музыки. Ни за что на свете не пропустит урок, хотя я не понимаю, как можно музицировать в такой день; правда, теперь им уже ничем не поможешь. У моей дочери прекрасные музыкальные способности, она обожает музыку. Должна вот-вот вернуться.
Мать говорила, а глаза ее через плечо Льюкина были устремлены на дорогу, но вот они что-то заметили и просияли. К дому быстро приближалась девушка. Если бы не ее хмурый вид и поджатые губы, она была бы похожа на образ весны сошедший с картины какого-нибудь художника. Брезгливо обогнув заметно увеличившуюся толпу зевак у ворот «Моэлло» она пошла вперед, независимо помахивая папкой для нот. Миловидная, нарядно одетая блондинка, она, казалось, презирала тротуар, по которому шла. Окинув Льюкина оценивающим взглядом, она мельком посмотрела на его блокнот и повернулась к матери.
– Что здесь происходит? – спросила она.
– Это моя крошка, – проворковала дама в зеленом платье. – Вербена, это репортер из газеты.
– Вижу, – ответила Вербена, едва кивнув головой. – Может быть, мне дадут пройти? – сказала она требовательно, так как они не двинулись с места. – Я думаю, мама, тебе есть чем заняться дома.
Мать выпрямилась и неуверенно отступила в сторону; Льюкин тоже нехотя отстранился, пропуская Вербену. Приятельница покойной миссис Бриндли, проскользнув между ними, ненадолго задержалась около матери и зашептала ей что-то на ухо; Льюкин видел пылающую от негодования щеку. Затем с таким же негодующим видом направилась в дом; ее прямая спина, казалось, говорила, что хотя это не бог весть какой дом, но в нем по крайней мере можно укрыться от наглых посетителей. Вербена, принялась объяснять мать извиняющимся тоном, считает неприличным такое общение с прессой на глазах у всех, когда она переживает столь тяжелую утрату. Им лучше войти в дом. Может быть, Льюкин?…
Фактов для репортажа было уже предостаточно, и Льюкину не хотелось заходить в дом, но помимо его воли Вербена неудержимо влекла за собой. Он смотрел на нее – она небрежно облокотилась на крышку рояля и листала ноты: трудно было поверить, что она могла быть крошкой, пусть даже для матери. При их появлении Вербена нахмурилась и что-то замурлыкала себе под нос. Вероятно, мистер Льюкин хочет получить информацию, сказала она и холодно посмотрела своими фарфоровыми кукольными глазами.
– Вербена так переживает, – повторила мать, усаживаясь в кресло.
– Ваша матушка была необыкновенно любезна, – начал Льюкин, посматривая на каминную полку с часами и лихорадочно соображая, как себя вести.
– Ну конечно, – презрительно рассмеялась Вербена. – Если вы собираетесь печатать сплетни, которые разносит прислуга…
– Что ты говоришь, милочка!
– Да, я знаю, некоторые газеты только этим и занимаются.
– Ваша матушка была крайне любезна, – повторил Льюкин, давая понять, что разговор окончен, и даже приготовился убрать блокнот. Ему не требовалась другая версия, он не сомневался, что Вербена станет опровергать рассказанное матерью. Материал уже выстраивался у него в голове, он поднимался, как пирог в духовке. В его профессии для успеха дела вовсе не требовалась полная истина с ее излишней многозначностью.
– Мне было бы грустно с ней расстаться, – тихо проговорила Вербена, – если только…
– Расстаться с чем?
Она, замявшись, провела рукой по волосам, а мать вздрогнула и уставилась на Льюкина. Молодой человек, словно разбойник, посягал на ее дочь. Он был каким-то безликим, и это не могло не действовать на нервы.
– Всего лишь маленькая фотография, – медленно проговорила Вербена. – Я сама щелкнула их.
Комната вдруг куда-то поплыла, и в нее ворвался ослепительный свет. Льюкин перестал слышать тиканье часов, оглушительная тишина вокруг все набухала, ширилась и наконец взорвалась звуками. В ушах снова громко затикали часы.
– В самом деле? – прошептал он.
– Да, – подтвердила Вербена; озаренная каким-то неземным серебристым ореолом, словно нимфа, она пересекла комнату и скрылась в дверях. Тикали часы, неутомимо обозначая бег времени.
Они сидели рядом на диване, а фотография лежала у Вербены на круглых коленях, туго обтянутых короткой юбкой. Он было с жадностью потянулся к фотографии, но Вербена быстрым движением отвела его руку. Ему пришлось рассматривать снимок издали. Под его пылающим взглядом глянцевая поверхность фотографии должна была бы свернуться и вспыхнуть, превратившись в кучку пепла. От клетчатой ткани юбки у него рябило в глазах… На снимке, взявшись за руки стояли мужчина и женщина, их лица получились темными – солнце било в объектив; они были сняты в саду, на фоне остроконечной листвы. Мужчина чуть заметно подался в сторону.
– Я прекрасно помню день, когда их сфотографировала, – сказала Вербена.
– Правда? – откликнулся Льюкин и впился в нее глазами, словно готов был выпотрошить ее память. У девушки была полная белая шея, она запрокинула голову и закрыла глаза, призывая воспоминания.
В тот день не смолкал смех. Вербена и миссис Бриндли бегали за мистером Бриндли по всему саду и смеялись. Он никогда не улыбался, хотя был добрый, Вербена это знала. Он и тогда не улыбался и, не разделяя их веселья, но и не протестуя, семенил, как старый козел, по извилистой, посыпанной гравием дорожке сада. Вербена догоняла его с фотоаппаратом, а миссис Бриндли пыталась задержать его. Было воскресное утро. У близорукого мистера Бриндли очки соскочили с носа и раскачивались, повиснув на цепочке. Сослепу он врезался в ствол яблони и рассек себе губу, а миссис Бриндли, не выносившая вида крови, сразу побледнела, стала вся какая-то зеленая. Вербена повела мистера Бриндли в дом заклеить ему ранку пластырем. Вот здесь, она показала Льюкину пятнышко пластыря на фотографии. Пока она колдовала над ним, мистер Бриндли сидел покорный и поникший, вытянув свою до странности длинную шею. Когда они возвращались в сад, он вдруг повернулся к Вербене и сказал:
– Меня одного могло так угораздить, правда? Вы когда-нибудь натыкались на деревья?
Нет, рассмеялась Вербена, как-то не приходилось. Только с ним может такое случиться, и больше ни с кем. От его жены она знала, что с мистером Бриндли нельзя разговаривать серьезно, над ним надо подшучивать и подтрунивать, а то с тоски помрешь. Он был ужасно неуклюжий. Стоило ему к чему-нибудь прикоснуться, и он тут же это ломал или ронял, и тогда его жена принималась смеяться. Она все терпеливо сносила, сказала Вербена. Только покрикивала: «Ну, ты и старый не-дотепа!», а иногда от хохота не могла и слова вымолвить. Ее смех передавался Вербене, и они вместе смеялись до упаду. Мистер Бриндли молчал и робко косился на жену. Однажды они застали его в саду, он закапывал там разбитую чашку. – Она была очень веселая, – повторила Вербена, уставившись круглыми глазами в окно.
Скрипнуло кресло – это мать невольно поежилась:
– Кто бы мог подумать, что случится такое…
В то утро они все-таки догнали мистера Бриндли, продолжала рассказывать Вербена. Посмотрите, на снимке видно, что он старается вырваться. Набычился, – правда, заметно? – словно упрямое животное.
– Удивительно вытянутое лицо! – сказал Льюкин, рассматривая фотографию…
Да, такое уж у него было лицо. Он все время ужасно робел. Если что-нибудь ломал или разбивал чашку, то уходил из дома, долго где-то бродил и возвращался, когда жена уже спала. «У Джозефа вечно все валится из рук», – повторяла она своим неизменно веселым тоном, и среди знакомых эти слова стали привычной шуткой. Вербена ни разу не видела, чтобы она сердилась или выходила из себя, вот и на снимке она улыбается – видите белое пятно, у нее были довольно крупные белые зубы. Однажды вечером, возвращаясь из кино, они увидели мистера Бриндли: с портфелем в руках он ходил взад и вперед перед своим домом, останавливался и смотрел на окна – будто это чужой дом и он боится в него войти.
Мать Вербены вставила, что тоже не раз замечала это и ей становилось не по себе; что-то у них было неладно. Хотелось выглянуть из окна и окликнуть его.
– Вот оно что! – задумчиво пробормотал Льюкин, покусывая верхнюю губу. – И это все? А тут никто больше не замешан? Почему же он именно в этот день?
– Как же! Разве мама не рассказала? Неделю назад его уволили с работы. Это обнаружилось, когда жена позвонила ему в контору. Ведь он каждое утро, как обычно, уходил на службу, бог знает, где он проводил весь день, а возвращался все позже и позже.
– Но они были состоятельные люди, – недоумевающе сказала мать Вербены. – Имели неплохие доходы. На его жалованье не проживешь, она сама говорила мне при нем. Его увольнение не отразилось серьезно на их финансах. Не думаю, чтобы все случилось из-за увольнения.
– Я тоже не думаю, что причина в этом, – согласилась Вербена. – Когда он приходил домой, она с ним особенно и не разговаривала, только смеялась.
Вербена подарила Льюкину фотографию, он почтительно принял ее и тут же спрятал в блокнот. Ему не терпелось поскорее вернуться в редакцию «Вечернего крикуна»; его неугомонный дух томился, прикованный к медлительному телу. Только тут он заметил, что сидит почти вплотную к Вербене, и словно в тумане увидел закругленные носки туфелек на изящных ножках, которые она вытянула перед собой.
«Жена узнает правду и толкает отчаявшегося мужа к трагической развязке». Вот он, тот самый материал, который требовался для «Вечернего крикуна». И у Льюкина в руках последняя фотография, на ней можно разглядеть пластырь, который следователь, осматривая труп, наверняка обнаружил на губе мистера Бриндли. Это подтверждало, что фотография совсем свеженькая. Лучшего и придумать нельзя. Часы напомнили, что давно пора в обратную дорогу.
– Я вам бесконечно признателен, – сказал Льюкин, поднимаясь. – Ужасно любезно с вашей стороны. Вы можете на меня вполне полагаться. Я не злоупотреблю вашим доверием.
По лицу матери, приветливо обращенному к нему, пробежала легкая тень, когда она поняла, что означает «не злоупотреблю вашим доверием». Но все равно утро удалось на славу, и она, прощаясь, любезно протянула ему руку. Пригла-
сила как-нибудь заглянуть к ним в воскресенье на чашку чая, они всегда в это время дома.
– Ведь ты всегда дома к чаю по воскресеньям, дорогая?
– Иногда, – небрежно ответила Вербена, постукивая по барометру. Стоя в дверях, дама в зеленом крикнула вслед стремительно убегавшему Льюкину, что их фамилия – Томас, а их вилла называется «Глен».
Ничего не видя вокруг и даже не оглянувшись на «Моэлло», он во всю прыть мчался к такси. Душа его пела, как пташка.
В редакцию «Вечернего крикуна» Бертрам Льюкин поступил несколько месяцев назад, представив в решающий момент рекомендацию от одного известного провинциального редактора. Он был молод и полон кипучей энергии; ринувшись в журналистику, осваивал ее азы с таким пылом и рвением, что весь буквально вибрировал, отчего пенсне, криво посаженное на переносице, мелко дрожало. Он зачитывался американской литературой и любил щегольнуть словечками из американского жаргона. Льюкин быстро освоился в «Вечернем крикуне» и обратил на себя внимание редактора отдела новостей. Правда, пока что ему не везло: с двумя случившимися убийствами его обошли более опытные репортеры, а Льюкину достался всего-навсего пожар, да и тот потушили с досадной быстротой и без человеческих жертв. И вот теперь, едва редактор отпустил Льюкина, как он в мгновение ока очутился на улице и садился в такси. «Жми вовсю!» – крикнул он шоферу, плюхаясь на потертое сиденье.
В то апрельское утро улицы были окутаны серебристой дымкой и весь Лондон, как жемчужина, светился в солнечных лучах. В такое утро появляются на свет дети, поэты слагают стихи, и творческая душа Льюкина, опьяненная свободой, тоже расправила крылышки навстречу ветру. Верх такси был откинут, и Льюкин рассеянно и благодушно кивал проносящимся мимо лондонским крышам. На коленях у него лежала свернутая трубочкой утренняя газета, хотя в ней не было уже никакой надобности, каждая строчка сообщения буквально врезалась ему в память. «Мистер Джозеф Веллингтон Бриндли, проживавший «Моэлло», Хоумвуд авеню, Элмс Хопли, Хартфордшир… обнаружен… полагают… голова частично отделена от туловища… состоятельные люди, поженились несколько лет назад». Это было именно то, что нужно, материал как будто специально для Льюкина. Все-таки есть бог на небесах, и на земле по-прежнему полный порядок. Такси мчалось по еще безлюдным улицам Лондона, не сбавляя скорости на поворотах, и тело Льюкина, ликующее и невесомое, подбрасывало на сиденье и швыряло из стороны в сторону.
Кирпичные дома и оштукатуренные стены остались позади, залитые солнцем улицы стали шире, а между домами вклинивались лужайки и огороды. Замелькали рощицы тянущихся к солнцу деревьев с уже распустившейся зеленой листвой. На лужайках смешно прыгали козлята, над ними взмывали в синеву заливистые жаворонки. Льюкину было просто тесно в этом мире, он парил над ним в необъятном пространстве на крыльях переполнявшего его восторга и самодовольства. Ему казалось, что они едут недостаточно быстро; он, то и дело посматривая на часы, барабанил по стеклянной перегородке за спиной шофера и жестами поторапливал его.
Элмс Хопли оказался именно таким местом, где, как правило, происходят убийства, то есть самым неподходящим для этого. Столица уже наложила на него свой деловой отпечаток. Когда шофер притормозил у обочины узнать, как проехать к Хоумвуд авеню, сквозь разверстые двери станции они увидели просторный бело-голубой зал ожидания. Витрины магазинов прятались под маркизами от яркого солнца; вдоль тротуаров росли деревья, и около них выстроились в ряд велосипеды. У магазинов группками стояли люди и о чем-то беседовали, а терьеры, делая вид, что не замечают соперников, самозабвенно обнюхивали сточные канавы. У продавца с тележкой покупала герань женщина, но вот заметила приятельницу, стала делать ей знаки и, забыв о продавце, бросилась через улицу под самый капот такси – глаза вытаращены, рот широко раскрыт. Льюкин старался ничего не упустить, запомнить каждую мелочь, каждого прохожего; свет пронизывал всю картину, и ее детали выступали с ослепительной четкостью. Льюкин чувствовал себя запоздавшим гостем, который приехал на праздник в разгар веселья.
Он достал блокнот и заносил в него свои наблюдения; такси неслось на предельной скорости, строчки расползались и кривились под его вздрагивающей рукой. Люди любят жить на таких улицах, как Хоумвуд авеню. Вдоль дороги сплошной линией тянулись низкие ограды домов, ветви «золотого дождя» томно свисали над тротуаром, словно сторонясь яркого цветения японской сливы. Вцепившись в ручку двери, Льюкин высунулся из такси и нетерпеливо пробегал глазами по номерам у ворот. Впереди он увидел несколько человек, глазевших на какой-то дом, и сердце его екнуло. У ворот застыл с безразличным и скучающим видом верзила полицейский. В доме хозяйничала полиция.
Льюкин остановил такси неподалеку от зевак, велел шоферу подождать за углом и вышел из машины почти в полуобморочном состоянии. Скользнул по зевакам снисходительным взглядом и весь внутренне собрался. Он слегка приуныл и, придав себе независимый вид молодого человека, приехавшего навестить тетушку, решительно зашагал по улице. Сначала он глядел себе под ноги, потом его взгляд осторожно, булыжник за булыжником, начал подкрадываться к широко расставленным ножищам полицейского. Льюкин не сомневался, что подберет ключик к кому угодно, уж он-то умеет обращаться с людьми, и он хотел, чтобы полицейский понял это; только никак не мог сообразить, как лучше подступиться к нему. Главное – правильно начать, это Льюкин знал точно. Вдруг он увидел еще одну пару ног в донельзя знакомых оранжевых американских ботинках; они тоже осторожно двигались через улицу к констеблю. Репортер из «Вечернего скептика» был тут как тут. Этот тип лучше Льюкина знал американский жаргон, уже три года работал в газете, вел в ней всю уголовную хронику. У него была препротивная физиономия. По глубокому убеждению Льюкина, этот тип понятия не имел, что такое хорошие манеры. Сейчас в походке репортера не было обычной уверенности – значит, констебль уже раз отшил его. Льюкин перешел на другую сторону улицы и, прогуливаясь по тротуару с рассеянным видом, бросал быстрые цепкие взгляды на окна дома, они были как на ладони – их не загораживали ни тюлевые шторы, ни ветви деревьев. Мрачные синие портьеры с претензией на изысканность обрамляли их, а в эркере верхнего этажа можно было разглядеть овальное зеркало на противоположной стене комнаты. Так и есть, люди определенного круга. Украдкой раскрыв блокнот, Льюкин нацарапал слово «артистический» и поставил вопросительный знак. Потом медленно пошел вдоль улицы. Репортер из «Вечернего скептика» заметил его и окликнул. Черт бы его побрал – теперь он направился к Льюкину.
– Здесь нечем поживиться, – злорадно сказал он. – Наверное, злишься, что пришлось тащиться в такую даль, и еще на такси.
– Пустяки, – лениво ответил Льюкин с небрежностью человека бывалого.
– Ты, верно, на многое и не рассчитывал, – продолжал гнусавить репортер. – А у меня неплохой улов. Пора в редакцию, писать материал.
Ясное дело: что-то раскопал и теперь облизывается от удовольствия. Весь в прыщах, Льюкин отродясь не встречал такого прыщавого; ему несладко от своей физиономии.
– Пока, – сказал Льюкин, отвернувшись с деловым видом.
– Пока, – многозначительно проговорил репортер; самым
простым словам он умел придать неприятный смысл. Удовлетворенно похлопав себя по нагрудному карману, он важно зашагал к Хай-стрит. До чего же прыщав! Интересно, что он там раскопал, подумал Льюкин; и снова не спеша пошел вдоль улицы.
Поодаль у ворот стояла полная женщина в изумрудно-зеленом шерстяном платье. Она облокотилась на верхнюю перекладину ворот, привалившись к ней всем грузным телом. Волосы, с которыми не осмеливался играть легкий ветерок, были собраны в высокую прическу в стиле «помпадур». Женщина приветливо смотрела на Льюкина; он направился к ней, и они встретились глазами. Льюкин приободрился. Ему во что бы то ни стало нужно было завязать разговор все равно с кем, хотя бы с этой женщиной, тем более что она явно расположена поболтать. Над ее головой покачивались цветы «золотого дождя». В ней тоже было что-то от гостя, которому нравится на веселом празднике.
– Какой ужас, – сказала она оживленно, кивнув головой в сторону «Моэлло». Там был гвоздь праздника, там, за синими шторами, за полицейским ограждением, находились виновники торжества, безучастные и окоченелые.
– Действительно ужасно, – с готовностью подхватил Льюкин. Он остановился у ворот, разглядывая женщину сквозь стекла пенсне, и не верил своим глазам. Она-то ему и нужна! Вот повезло! – Страшное потрясение для всех вас, – он осторожно прощупывал ее.
– Господи боже мой! – глубоко вздохнула женщина. – Еще какое потрясение! Я чуть в обморок не упала, когда прислуга сказала мне об этом. «Что за вздор! – я ей говорю. – Что ты болтаешь! Я прекрасно ее знаю, мы только вчера виделись». Никак не могла поверить. Как же я расстроилась!
– Ужасно, – пробормотал Льюкин, незаметно отвинчивая колпачок на ручке. – Тем более если вы хорошо знали этих несчастных.
– Знала. Правда, не так уж и близко. Что теперь об этом толковать, но я ее не особенно любила. Она была мне как-то несимпатична, хотя казалась очень веселой. Что же до него, то я как раз сегодня говорила своей приятельнице – с ним должно было случиться что-то в этом роде.
– Пил? – понимающе осведомился Льюкин.
– Вовсе нет. Трудно объяснить, но когда это случилось мы сразу подумали: этого следовало ожидать. Последнее время с ними подружилась моя дочь, она просто влюбилась в миссис Бриндли, знаете, такое детское обожание. Дочка заходила к ней накануне, они обсуждали выкройку блузки. Моя дочь просто потрясена случившимся. Я не знала, как ей сказать. Она ужасно переживает.
– Бедняжка. Так ваша дочь близко знала миссис Бриндли? – Он уже не прятал блокнот, на который она посмотрела с любопытством.
– Вы из газеты? Так и знала, что вы сюда набежите. У нас в округе всегда было спокойно. Не припомню ни одного происшествия, тем более ограбления. Невеселое занятие для молодого человека – вникать в чужие трагедии! – Она помолчала, пытаясь разобрать, что написано в блокноте. – Знаете, такие переживания выше моих сил. Конечно, у меня слишком чувствительное сердце, даже для женщины. Я не выношу всяких ужасов и трагедий. Моя крошка потешается надо мной. Я ведь и букашки не могу раздавить.
– Ко всему привыкаешь, – ответил он, встряхивая ручку. – В конце концов такая же профессия, как и любая другая.
– Да, вы правы, – вздохнув, согласилась она. – Я знаю, глупо быть такой чувствительной, когда вокруг столько печального, правда?
– Да, к сожалению. Теперь, если вы не возражаете…
Они упивались сознанием собственной значительности. Он представлял прессу, она давала интервью. Они улыбались друг другу через ограду. Она трещала без умолку – он едва успевал переворачивать исписанные листки. Вдруг она спохватилась, что наговорила лишнего, и, помолчав, сокрушенно заметила: да ее прислуга – ужасная сплетница, другой такой просто не найти. Разумеется, она всегда осуждала ее, но все без толку. Эти сплетницы знают решительно все и без зазрения совести чешут языки.
Льюкин просмотрел свои записи. Его собеседница поведала ему о супругах Бриндли все, до мельчайших подробностей. Теперь ему нужно было нечто другое – краски, оживляющие шрихи. Вспомнив, что он человек воспитанный, Льюкин опросил извинить его, если он задержал ее слишком долго, а про себя пожалел, что потратил на нее столько времени. Еще нужно написать материал и успеть сдать его к полудню. А уже половина одиннадцатого.
– Я вам весьма признателен, – повторил он, – так любезно вашей стороны… Я еще хотел вас спросить, последнее: вы сказали, что они недолго прожили вместе. Значит, миссис Бриндли была молода?
– Они поженились четыре года назад. Но она не первой молодости: ей тридцать два.
Вполне сойдет для броского заголовка, подумал Льюкин. Ничто так эффектно не смотрелось в заголовке, как слова «молодая жена», кроме, разумеется, «новобрачной» или «юной матери».
– Жаль, дочери нет дома, – вздохнула женщина. – Она, конечно, потрясена случившимся, и ей вряд ли захочется об этом говорить. Но если бы она смогла себя пересилить, она рассказала бы вам много интересного. Знаете, свои сугубо личные впечатления.
– Тяжелое испытание для ребенка, – вежливо откликнулся он, предчувствуя новый поток сведений.
– Ребенком ее уже не назовешь, – с нежностью проговорила мать. – Это для меня Она все еще дитя и всегда останется для меня крошкой. Трудно мириться с тем, что дети растут. Молодые люди, похоже, уже не считают ее ребенком. У нее с четырнадцати лет появились поклонники. А теперь она и причесывается как большая. С утра ушла на урок музыки. Ни за что на свете не пропустит урок, хотя я не понимаю, как можно музицировать в такой день; правда, теперь им уже ничем не поможешь. У моей дочери прекрасные музыкальные способности, она обожает музыку. Должна вот-вот вернуться.
Мать говорила, а глаза ее через плечо Льюкина были устремлены на дорогу, но вот они что-то заметили и просияли. К дому быстро приближалась девушка. Если бы не ее хмурый вид и поджатые губы, она была бы похожа на образ весны сошедший с картины какого-нибудь художника. Брезгливо обогнув заметно увеличившуюся толпу зевак у ворот «Моэлло» она пошла вперед, независимо помахивая папкой для нот. Миловидная, нарядно одетая блондинка, она, казалось, презирала тротуар, по которому шла. Окинув Льюкина оценивающим взглядом, она мельком посмотрела на его блокнот и повернулась к матери.
– Что здесь происходит? – спросила она.
– Это моя крошка, – проворковала дама в зеленом платье. – Вербена, это репортер из газеты.
– Вижу, – ответила Вербена, едва кивнув головой. – Может быть, мне дадут пройти? – сказала она требовательно, так как они не двинулись с места. – Я думаю, мама, тебе есть чем заняться дома.
Мать выпрямилась и неуверенно отступила в сторону; Льюкин тоже нехотя отстранился, пропуская Вербену. Приятельница покойной миссис Бриндли, проскользнув между ними, ненадолго задержалась около матери и зашептала ей что-то на ухо; Льюкин видел пылающую от негодования щеку. Затем с таким же негодующим видом направилась в дом; ее прямая спина, казалось, говорила, что хотя это не бог весть какой дом, но в нем по крайней мере можно укрыться от наглых посетителей. Вербена, принялась объяснять мать извиняющимся тоном, считает неприличным такое общение с прессой на глазах у всех, когда она переживает столь тяжелую утрату. Им лучше войти в дом. Может быть, Льюкин?…
Фактов для репортажа было уже предостаточно, и Льюкину не хотелось заходить в дом, но помимо его воли Вербена неудержимо влекла за собой. Он смотрел на нее – она небрежно облокотилась на крышку рояля и листала ноты: трудно было поверить, что она могла быть крошкой, пусть даже для матери. При их появлении Вербена нахмурилась и что-то замурлыкала себе под нос. Вероятно, мистер Льюкин хочет получить информацию, сказала она и холодно посмотрела своими фарфоровыми кукольными глазами.
– Вербена так переживает, – повторила мать, усаживаясь в кресло.
– Ваша матушка была необыкновенно любезна, – начал Льюкин, посматривая на каминную полку с часами и лихорадочно соображая, как себя вести.
– Ну конечно, – презрительно рассмеялась Вербена. – Если вы собираетесь печатать сплетни, которые разносит прислуга…
– Что ты говоришь, милочка!
– Да, я знаю, некоторые газеты только этим и занимаются.
– Ваша матушка была крайне любезна, – повторил Льюкин, давая понять, что разговор окончен, и даже приготовился убрать блокнот. Ему не требовалась другая версия, он не сомневался, что Вербена станет опровергать рассказанное матерью. Материал уже выстраивался у него в голове, он поднимался, как пирог в духовке. В его профессии для успеха дела вовсе не требовалась полная истина с ее излишней многозначностью.
– Мне было бы грустно с ней расстаться, – тихо проговорила Вербена, – если только…
– Расстаться с чем?
Она, замявшись, провела рукой по волосам, а мать вздрогнула и уставилась на Льюкина. Молодой человек, словно разбойник, посягал на ее дочь. Он был каким-то безликим, и это не могло не действовать на нервы.
– Всего лишь маленькая фотография, – медленно проговорила Вербена. – Я сама щелкнула их.
Комната вдруг куда-то поплыла, и в нее ворвался ослепительный свет. Льюкин перестал слышать тиканье часов, оглушительная тишина вокруг все набухала, ширилась и наконец взорвалась звуками. В ушах снова громко затикали часы.
– В самом деле? – прошептал он.
– Да, – подтвердила Вербена; озаренная каким-то неземным серебристым ореолом, словно нимфа, она пересекла комнату и скрылась в дверях. Тикали часы, неутомимо обозначая бег времени.
Они сидели рядом на диване, а фотография лежала у Вербены на круглых коленях, туго обтянутых короткой юбкой. Он было с жадностью потянулся к фотографии, но Вербена быстрым движением отвела его руку. Ему пришлось рассматривать снимок издали. Под его пылающим взглядом глянцевая поверхность фотографии должна была бы свернуться и вспыхнуть, превратившись в кучку пепла. От клетчатой ткани юбки у него рябило в глазах… На снимке, взявшись за руки стояли мужчина и женщина, их лица получились темными – солнце било в объектив; они были сняты в саду, на фоне остроконечной листвы. Мужчина чуть заметно подался в сторону.
– Я прекрасно помню день, когда их сфотографировала, – сказала Вербена.
– Правда? – откликнулся Льюкин и впился в нее глазами, словно готов был выпотрошить ее память. У девушки была полная белая шея, она запрокинула голову и закрыла глаза, призывая воспоминания.
В тот день не смолкал смех. Вербена и миссис Бриндли бегали за мистером Бриндли по всему саду и смеялись. Он никогда не улыбался, хотя был добрый, Вербена это знала. Он и тогда не улыбался и, не разделяя их веселья, но и не протестуя, семенил, как старый козел, по извилистой, посыпанной гравием дорожке сада. Вербена догоняла его с фотоаппаратом, а миссис Бриндли пыталась задержать его. Было воскресное утро. У близорукого мистера Бриндли очки соскочили с носа и раскачивались, повиснув на цепочке. Сослепу он врезался в ствол яблони и рассек себе губу, а миссис Бриндли, не выносившая вида крови, сразу побледнела, стала вся какая-то зеленая. Вербена повела мистера Бриндли в дом заклеить ему ранку пластырем. Вот здесь, она показала Льюкину пятнышко пластыря на фотографии. Пока она колдовала над ним, мистер Бриндли сидел покорный и поникший, вытянув свою до странности длинную шею. Когда они возвращались в сад, он вдруг повернулся к Вербене и сказал:
– Меня одного могло так угораздить, правда? Вы когда-нибудь натыкались на деревья?
Нет, рассмеялась Вербена, как-то не приходилось. Только с ним может такое случиться, и больше ни с кем. От его жены она знала, что с мистером Бриндли нельзя разговаривать серьезно, над ним надо подшучивать и подтрунивать, а то с тоски помрешь. Он был ужасно неуклюжий. Стоило ему к чему-нибудь прикоснуться, и он тут же это ломал или ронял, и тогда его жена принималась смеяться. Она все терпеливо сносила, сказала Вербена. Только покрикивала: «Ну, ты и старый не-дотепа!», а иногда от хохота не могла и слова вымолвить. Ее смех передавался Вербене, и они вместе смеялись до упаду. Мистер Бриндли молчал и робко косился на жену. Однажды они застали его в саду, он закапывал там разбитую чашку. – Она была очень веселая, – повторила Вербена, уставившись круглыми глазами в окно.
Скрипнуло кресло – это мать невольно поежилась:
– Кто бы мог подумать, что случится такое…
В то утро они все-таки догнали мистера Бриндли, продолжала рассказывать Вербена. Посмотрите, на снимке видно, что он старается вырваться. Набычился, – правда, заметно? – словно упрямое животное.
– Удивительно вытянутое лицо! – сказал Льюкин, рассматривая фотографию…
Да, такое уж у него было лицо. Он все время ужасно робел. Если что-нибудь ломал или разбивал чашку, то уходил из дома, долго где-то бродил и возвращался, когда жена уже спала. «У Джозефа вечно все валится из рук», – повторяла она своим неизменно веселым тоном, и среди знакомых эти слова стали привычной шуткой. Вербена ни разу не видела, чтобы она сердилась или выходила из себя, вот и на снимке она улыбается – видите белое пятно, у нее были довольно крупные белые зубы. Однажды вечером, возвращаясь из кино, они увидели мистера Бриндли: с портфелем в руках он ходил взад и вперед перед своим домом, останавливался и смотрел на окна – будто это чужой дом и он боится в него войти.
Мать Вербены вставила, что тоже не раз замечала это и ей становилось не по себе; что-то у них было неладно. Хотелось выглянуть из окна и окликнуть его.
– Вот оно что! – задумчиво пробормотал Льюкин, покусывая верхнюю губу. – И это все? А тут никто больше не замешан? Почему же он именно в этот день?
– Как же! Разве мама не рассказала? Неделю назад его уволили с работы. Это обнаружилось, когда жена позвонила ему в контору. Ведь он каждое утро, как обычно, уходил на службу, бог знает, где он проводил весь день, а возвращался все позже и позже.
– Но они были состоятельные люди, – недоумевающе сказала мать Вербены. – Имели неплохие доходы. На его жалованье не проживешь, она сама говорила мне при нем. Его увольнение не отразилось серьезно на их финансах. Не думаю, чтобы все случилось из-за увольнения.
– Я тоже не думаю, что причина в этом, – согласилась Вербена. – Когда он приходил домой, она с ним особенно и не разговаривала, только смеялась.
Вербена подарила Льюкину фотографию, он почтительно принял ее и тут же спрятал в блокнот. Ему не терпелось поскорее вернуться в редакцию «Вечернего крикуна»; его неугомонный дух томился, прикованный к медлительному телу. Только тут он заметил, что сидит почти вплотную к Вербене, и словно в тумане увидел закругленные носки туфелек на изящных ножках, которые она вытянула перед собой.
«Жена узнает правду и толкает отчаявшегося мужа к трагической развязке». Вот он, тот самый материал, который требовался для «Вечернего крикуна». И у Льюкина в руках последняя фотография, на ней можно разглядеть пластырь, который следователь, осматривая труп, наверняка обнаружил на губе мистера Бриндли. Это подтверждало, что фотография совсем свеженькая. Лучшего и придумать нельзя. Часы напомнили, что давно пора в обратную дорогу.
– Я вам бесконечно признателен, – сказал Льюкин, поднимаясь. – Ужасно любезно с вашей стороны. Вы можете на меня вполне полагаться. Я не злоупотреблю вашим доверием.
По лицу матери, приветливо обращенному к нему, пробежала легкая тень, когда она поняла, что означает «не злоупотреблю вашим доверием». Но все равно утро удалось на славу, и она, прощаясь, любезно протянула ему руку. Пригла-
сила как-нибудь заглянуть к ним в воскресенье на чашку чая, они всегда в это время дома.
– Ведь ты всегда дома к чаю по воскресеньям, дорогая?
– Иногда, – небрежно ответила Вербена, постукивая по барометру. Стоя в дверях, дама в зеленом крикнула вслед стремительно убегавшему Льюкину, что их фамилия – Томас, а их вилла называется «Глен».
Ничего не видя вокруг и даже не оглянувшись на «Моэлло», он во всю прыть мчался к такси. Душа его пела, как пташка.