Ханс Кристиан Браннер
Берегом реки
Владелец книжной лавки в южногерманском городке долго разыскивал карту пешеходных маршрутов по Дунайской долине.
– У нас в Германии пешком больше не путешествуют, – сказал он, совсем потерявшись среди множества своих ящичков и полок.– Сейчас им подавай автомобиль или мотоцикл. Все торопятся, спешат, никому не хочется терять время.
Мы принуждены были согласиться с ним. Хотя это касается не только Германии, как все же возразил я, то же происходит у нас дома и во всех других странах, которые мы посетили за последние годы, повсюду в Западной Европе. Книготорговец тем не менее стоял на своем: хуже всего дела обстоят именно в Германии. Люди снялись с места и никак не могут остановиться, во всех немецких городах, на всех немецких дорогах движение растет из месяца в месяц. Скоро ходить пешком станет совсем невозможно.
Немного погодя мы уже были далеко от его лавки, за городом, мы стояли на высоком мосту и смотрели с него на воду. Оба были немного озадачены. Неужели это Дунай, вторая по величине река Европы? Он был не шире обычной датской речки и несообразно мал для высокого и длинного моста. Но нет, конечно же, весной мы застали бы здесь совсем другую картину, объяснил я, а сейчас, сейчас конец лета, и к тому же давно стоит засуха. Дунай в этом месте только начинается, он будет мало-помалу расти и ниже по течению оправдает свою репутацию мощной водной артерии Европы. Стоит пройти вдоль него совсем немного, и мы сами увидим, как он превратится в довольно-таки приличную реку.
Рассуждая подобным образом, мы шли по дороге мимо заливных лугов, на которых паслись пестрые коровы, и мимо разбросанных там и сям последних домиков, пока не приблизились к большому лесу, где дорога разветвлялась на множество тропинок, впадая в лес настоящей дельтой. Найти маршрут, который я наметил на карте, не составило труда: все туристские тропы в Южной Германии заботливо размечены разноцветными полосками, кружочками и треугольниками, метки эти непременно повторяются через равные промежутки пути и хорошо видны, потому что за ними хорошо следят, хотя, как говорил книготорговец, в Германии больше и не путешествуют пешком и люди в общем редко посещают места, где им делать нечего.
Несколько дней мы послушно следовали всем капризам течения Дуная. Но река была видна не всегда: красные и синие метки на стволах деревьев часто уводили в сторону. Мы всходили на одетые лесами холмы, останавливались и обозревали с них дали – череду других одетых лесами холмов – или же смотрели вниз на долины, где белые от пыли ленты дорог вились к далеким черепичным крышам швабских деревень. Иногда мы выходили из лесов на возделанные поля и теряли наши метки, но потом неизменно встречали их чуть дальше или чуть позже на камне или на телефонном столбе. Порой тропа выводила нас на широкие равнины, устланные прекрасной мягкой травой, где до горизонта тянулись тронутые желтизной сады; мы ложились на спину в мягкую траву и дремали часок-другой. Приветливые уголки встречали нас повсюду. Конечно, рано или поздно тропа снова уводила через лес обратно к Дунаю, который то разливался широко и привольно, как подобает настоящей реке, то становился узким, напоминая видом датскую речушку, то пропадал вовсе, разбиваясь на множество ручьев, бегущих по каменистому ложу. Мы шли часами, лишь изредка встречая занятых работой местных жителей, мы говорили им обычное «Grüss Gott» [1], и они, как заведено, отвечали нам тем же «Grüss Gott». Несколько дней нам не встречался больше никто. После полудня мы часто и подолгу отдыхали, хотя редко чувствовали настоящую усталость. Нам некуда было спешить. Мы не стремились к какой-то цели, нам просто хотелось пройти по этому краю, вдоль этой реки, и мы находили здесь все новые и новые привлекательные уголки. Довольно часто мы останавливались и удивлялись тому, что все здесь казалось знакомым, а ведь мы никогда не видели этих мест и никогда здесь не бывали. Один раз мы залезли на раздвоенный, нависший над рекой сук, сняли туфли и носки и опустили ноги в воду. Вода была ледяная, мы сразу же замерзли, хотя стояла жара. Сила течения тоже очень удивила нас. Что-то сразу же защекотало и закололо кожу, засновало по ногам невидимым рыбьим косяком, несмотря на то что зеркало воды оставалось спокойным и невозмутимым. Самое удивительное – пока мы сидели на суку, опустив в воду ноги, нам все время казалось, что все это с нами уже было, и было именно здесь. Потом мы расположились в тени большого одинокого дерева, мы лежали и разговаривали просто так, ни о чем. Мы закрыли глаза и подремали, потом проснулись и заговорили снова. Я нашел в рюкзаке апельсин, очистил его и разделил на две половинки. Затем пошел к реке и выловил из воды бутылку с вишневкой, которую до этого поставил охладиться. Мы выпили то, что в ней оставалось, и я зашвырнул пустую бутылку далеко в реку. Мы легли на спину и стали глядеть на темную недвижную листву и сквозь нее – на глубокое синее небо. Время клонилось к вечеру, было тихо и тепло, стоял сентябрь, месяц молодого вина. Легко и грациозно переворачиваясь в воздухе, поплыл к земле желтый лист. Мы проводили его взглядом. Когда-то мы уже переживали точно такое же мгновение, здесь на этом самом месте, хотя, казалось, это было невозможно. Нам одновременно пришла в голову эта мысль. Когда долго живешь вместе, нет необходимости обозначать все словами. Мы, конечно, уже сказали друг другу все обязательное: что лучшей погоды нельзя и ждать, что наше путешествие протекает превосходно, в точности как мы задумывали его с самого начала. Нам только и оставалось, что наслаждаться, никаких других забот не было. Все последние месяцы меня преследовало необъяснимое, просто-таки настораживающее везение. Сбылись, хотя и в разумных пределах, мечты об успехе. Теперь я могу спокойно отдохнуть от работы, могу вернуться к ней тогда, когда захочу. Мы долго разговаривали на эту тему. Я курил трубку, удивляясь, какой горький у нее вкус. Потом отложил трубку в траву. Мы вздремнули.
– Если хочешь, мы могли бы остаться здесь на несколько месяцев,-услышал я ее голос. – Здесь легко найти дешевое жилье, туристы сюда не приезжают. Я была бы не против. Место не хуже любого другого. Если ты сможешь здесь работать…
Я задумался над предложением. Оно выглядело разумным, но все-таки было неосуществимо. Я не понимал причины, но знал, что работать здесь не смог бы.
– Тебе кажется, что это слишком далеко от моря? – снова послышался ее голос, хотя я совсем не говорил о море и даже не вспомнил о нем.
«Море» – слово, которое я избегаю и в разговоре, и когда пишу. Но она была права: в следующий раз я буду жить у моря. Оно должно быть у меня перед глазами, когда я снова сяду за работу. Это смешно, претенциозно, может быть, совершенно бессмысленно, но это так. И я не могу сказать почему. Я лежал и раздумывал над этим, а ее голос продолжал: – Может быть… Воздух здесь давит. Он словно не движется. Но дома, в Дании, мы тоже живем не у моря. Разве Эресунн – море? Подыщем другое местечко на настоящем морском побережье. Поедем за границу. Там полным-полно чудесных мест у моря…
И мы начали перечислять все места, куда могли бы поехать. Говорили о Корнуолле, где пожили совсем немного, и еще о небольшом городке Порт-Исаак на Атлантическом побережье и о его диких утесах. Говорили о юге Франции и о Сицилии, о каком-то никому не ведомом, забытом богом острове в каком-то море. В мире оставалось еще много нетронутых или забытых мест, чего стоят, например, роскошные необитаемые острова, а моя писательская работа невесома, я повсюду могу возить ее с собой. Нет причин, почему нам непременно нужно оставаться в Дании, необходимо только отделаться от игрушечного домика в пригороде Копенгагена, нашего только формально, нас с ним ничто не связывало. Тем более что, у нас и не было никаких конкретных планов на будущее. Я даже не знал, о чем теперь буду писать, и мне вовсе не хотелось об этом думать. Что-то мешало, с чем-то я должен был разделаться до того, как взяться за новую работу, это становилось для меня все яснее и яснее, но каждый раз при одной мысли о будущей работе я почти физически страдал, ощущая в себе что-то болезненное, что-то обреченное на смерть. Как будто обязательно что-то должно было умереть, чтобы дать выжить другому, но что должно было выжить, я не знал. Конечно, думать так о собственной писательской работе смешно и претенциозно, все это чистейшее самовнушение. Мне последнее время везло, мои вещи имели успех, я был почти уверен, что везение и успех будут сопутствовать мне и дальше. И все-таки думать о будущей работе мне не хотелось.
Мы беседовали и о другом, о том, что пережили в прошлом. Мы согласились между собой, что находимся сейчас примерно в таком же положении, как в 1939 году, когда сожгли за собой все мосты и уехали на время за границу. Нам хотелось посмотреть горы, и мы намеревались устроиться где-нибудь в Пиренеях. Наше тогдашнее неведение вызывало теперь улыбку, стоял уже август, и мы успели доехать только до Парижа. Оттуда нас выгнали домой Гитлер и его война. Но мы не стали вспоминать о Гитлере и тем более о войне, мы опустили их и сосредоточились на наших новых путешествиях в последние годы. Мы снова и снова возвращались к ним, мы говорили о Париже, который остался все тем же. Мы жили в том же самом дешевом номере с широкой кроватью и цветастыми обоями. Те же терпеливые рыбаки стояли на набережных Сены, и те же потрепанные книги лежали на лотках букинистов. Нас окружали те же парки и бульвары, каштаны и платаны, и все теми же были Триумфальная арка и вечный огонь на могиле Неизвестного солдата. Богатые иностранцы по-прежнему сидели на террасе «Кафе де ла Пэ». Мы, как и прежде, бродили ночами по старым улицам на левом берегу, и встречали утро во все тех же гостиничных вестибюлях, и так же пили коньяк, перно и амер пикон. Нам сопутствовала все та же легкая беззаботность, и попадали мы в такие же смешные ситуации – до такой степени такие же, что мы поймали себя на том, что приписываем последним годам события, на самом деле случившиеся до войны. Подумав как следует, мы поняли: все относящееся к последнему времени выгорело дотла, все, что мы помнили, принадлежало тем давним годам, когда мы были молоды. Конечно, тогда мы были свободнее и легче на подъем, но никто не может отрицать, что и сегодня Париж остался Парижем. То же касается других городов и стран, которые мы посетили, Англии и Голландии,– да, даже Германия все более напоминает Германию довоенную. Мы побывали и в Гамбурге, и во Франкфурте, и в Штутгарте, и в Мюнхене и везде удивлялись свершившемуся чуду. Конечно, многие новые помпезные фасады – всего лишь наспех сколоченные кулисы, за которыми скрывается временная кирпичная кладка, но жизнь в городах бурлит, может быть, даже сильнее, чем прежде. Потоки новых автомобилей сверкают на новых широких улицах, поток и хорошо одетых людей растекаются по новым большим магазинам, покупая все, чем богат свет. Теперь в магазинах можно купить практически любую вещь, цены в Германии даже ниже, чем в других странах, во всяком случае, они не выше. Если подумать хорошенько, цены сейчас одинаковы во всей Западной Европе. Мы еще немного поговорили на эту тему, а потом снова замолчали, глядя на темную неподвижную листву и на синее небо. Только ли нас осенял такой неестественно тихий и теплый сентябрь, или погода была одинаковой везде в Западной Европе? Мы сошлись на том, что осень была одинаковой везде. Разомлев от тепла и тишины, мы несколько раз потянулись и зевнули, хотя до вечера было еще далеко и настоящей усталости не чувствовалось. Мы поднялись и пошли дальше.
Река изгибалась широкой дугой, постепенно набирала силу, становилась большой и полноводной. Местность вокруг тоже переменилась: далеко впереди в кристально чистом небе выросла крутая гора. На ее вершине виднелись руины – не современные, а настоящие древние руины. Их мы и избрали своей целью. Мы шли молча, следуя всем изгибам реки; гора с руинами замка то пропадала, уходя в сторону, то снова появлялась впереди, с каждым разом становясь больше и ближе. Мы перешли мост и стали взбираться по крутой тропе на вершину, прошли через ворота и двор замка к башне, продолжили восхождение по темной винтовой лестнице со стертыми ступеньками и неожиданно оказались в очень большом романтическом зале. Нас окружала настоящая готика. Мы сидели за готическим столом у готического окна с восхитительным видом на реку, поля и рощи и пили рейнское вино из зеленых бокалов на высокой ножке. Сзади расположилась вокруг своего экскурсовода группа туристов. Нас немного раздражало, как они галдели, толпились у окон, раскладывали карты, делали пометки в путеводителях. Еще более раздражало радио со своими спортивными новостями и танцевальной музыкой. Все это было слишком знакомо по другим странам, по другим кафе и гостиницам, в которых по радио тоже передавались все те же вечные спортивные новости и танцевальная музыка. Они, как проклятие, преследовали нас повсюду, куда бы мы ни попадали, но хуже всего было в Германии, потому что здесь играли старые мелодии – музыку из времен до Гитлера, до войны, из нашей далекой и немного смешной юности, когда девушки ходили в шляпках колоколом и прямых платьях-балахонах. «Ich küsse Ihre Hand, Madame… Was machst du mit dem Knie, kleiner Hans…» [2]
Ничто так не будит воспоминаний, как старые банальные мелодии, под которые ты некогда танцевал; услышав их теперь, в этом зале, мы как-то смутились и расстроились. Подозвав официанта, мы расплатились и ушли. Вино нагоняло только усталость и сон. Раньше, в молодости, от него становилось веселее, мы болтали и смеялись, чувствовали себя легче и свободнее; теперь, безучастные ко всему на свете, мы шли, ощущая лишь тупую тяжесть в голове и ногах. И все равно пьем мы теперь больше. Таковы были наши невеселые мысли, но все время, пока мы спускались по винтовой лестнице и проходили через ворота, мы оба молчали: в таком состоянии легко сказать то, чего не думаешь, легко затеять ссору, повторяя сказанное и упорствуя в нем именно потому, что так совсем не думаешь. Мы знали об этом. И потому предпочитали разговаривать на нейтральные темы, пока переходили мост и когда снова пошли по берегу реки. Наступили сумерки, пора было позаботиться о ночлеге, и мы свернули от реки на проезжую дорогу, которая привела нас в деревню. Мы снова заговорили о местах, где еще не бывали: об Афинах и Риме. Я вспомнил, что сказал один из моих норвежских друзей: в Париж нужно ехать, когда ты молод. И никогда не поздно съездить в Рим.
Мы переночевали в гостинице, которая стояла на деревенской площади. Украшенная высоким остроконечным фронтоном и цветами в ящиках под окнами, она выглядела привлекательно, но, должно быть, подверглась после войны полной перестройке: внутренняя отделка и меблировка, несмотря на весь их старонемецкий стиль, были совсем новенькие, комнаты необжитые, а стены настолько тонкие, что было слышно едва ли не все, что происходило в доме. Была суббота, и в гостинице царило веселье. Мы лежали и слушали топот ног снизу, из зала прямо под нами. «Ich küsse Ihre Hand, Madame… Heute Nacht oder nie… Ich glaub nie mehr an eine Frau…» [3] Танцевальная музыка прерывалась речами, взрывами аплодисментов и патриотическими песнями. Мы прислушивались к шуму, знали, что оба не спим, но не разговаривали. Мы хотели одного – заснуть. Я стал вспоминать другие гостиницы в Южной Германии, особенно ту, где нас застало объявление войны в Корее. Хозяином гостиницы был бывший эсэсовец, во времена Гитлера он держал в страхе весь городок. После войны его посадили. Потом он вышел из тюрьмы, получил обратно и модернизировал свою гостиницу, установил в ней центральное отопление и ванные комнаты в номерах. Он был отличный хозяин. Мы ничего не знали о его прошлом, но, когда по радио объявили о Корее, он открыто заявил о себе: подошел к моему столу и призвал меня к ответу, ведь я был иностранец:
– Вы слышали? Вот когда бы пригодились немецкие дивизии, а где они теперь? Теперь вы поняли, кто был прав? Через восемь дней в Европе начнется война, а где наши немецкие дивизии?
Я вспомнил его саркастическую улыбку, его крепкие, белые зубы, руку, твердо лежавшую на столешнице. Я вспомнил и страх, охвативший весь городок: люди прятали друг от друга глаза и говорили звенящими и срывающимися голосами. Все было как в том августе много лет назад. Мы выехали из мирного немецкого городка на следующий же день, но не домой, как тогда, в тридцать девятом, а через Страсбург в
– У нас в Германии пешком больше не путешествуют, – сказал он, совсем потерявшись среди множества своих ящичков и полок.– Сейчас им подавай автомобиль или мотоцикл. Все торопятся, спешат, никому не хочется терять время.
Мы принуждены были согласиться с ним. Хотя это касается не только Германии, как все же возразил я, то же происходит у нас дома и во всех других странах, которые мы посетили за последние годы, повсюду в Западной Европе. Книготорговец тем не менее стоял на своем: хуже всего дела обстоят именно в Германии. Люди снялись с места и никак не могут остановиться, во всех немецких городах, на всех немецких дорогах движение растет из месяца в месяц. Скоро ходить пешком станет совсем невозможно.
Немного погодя мы уже были далеко от его лавки, за городом, мы стояли на высоком мосту и смотрели с него на воду. Оба были немного озадачены. Неужели это Дунай, вторая по величине река Европы? Он был не шире обычной датской речки и несообразно мал для высокого и длинного моста. Но нет, конечно же, весной мы застали бы здесь совсем другую картину, объяснил я, а сейчас, сейчас конец лета, и к тому же давно стоит засуха. Дунай в этом месте только начинается, он будет мало-помалу расти и ниже по течению оправдает свою репутацию мощной водной артерии Европы. Стоит пройти вдоль него совсем немного, и мы сами увидим, как он превратится в довольно-таки приличную реку.
Рассуждая подобным образом, мы шли по дороге мимо заливных лугов, на которых паслись пестрые коровы, и мимо разбросанных там и сям последних домиков, пока не приблизились к большому лесу, где дорога разветвлялась на множество тропинок, впадая в лес настоящей дельтой. Найти маршрут, который я наметил на карте, не составило труда: все туристские тропы в Южной Германии заботливо размечены разноцветными полосками, кружочками и треугольниками, метки эти непременно повторяются через равные промежутки пути и хорошо видны, потому что за ними хорошо следят, хотя, как говорил книготорговец, в Германии больше и не путешествуют пешком и люди в общем редко посещают места, где им делать нечего.
Несколько дней мы послушно следовали всем капризам течения Дуная. Но река была видна не всегда: красные и синие метки на стволах деревьев часто уводили в сторону. Мы всходили на одетые лесами холмы, останавливались и обозревали с них дали – череду других одетых лесами холмов – или же смотрели вниз на долины, где белые от пыли ленты дорог вились к далеким черепичным крышам швабских деревень. Иногда мы выходили из лесов на возделанные поля и теряли наши метки, но потом неизменно встречали их чуть дальше или чуть позже на камне или на телефонном столбе. Порой тропа выводила нас на широкие равнины, устланные прекрасной мягкой травой, где до горизонта тянулись тронутые желтизной сады; мы ложились на спину в мягкую траву и дремали часок-другой. Приветливые уголки встречали нас повсюду. Конечно, рано или поздно тропа снова уводила через лес обратно к Дунаю, который то разливался широко и привольно, как подобает настоящей реке, то становился узким, напоминая видом датскую речушку, то пропадал вовсе, разбиваясь на множество ручьев, бегущих по каменистому ложу. Мы шли часами, лишь изредка встречая занятых работой местных жителей, мы говорили им обычное «Grüss Gott» [1], и они, как заведено, отвечали нам тем же «Grüss Gott». Несколько дней нам не встречался больше никто. После полудня мы часто и подолгу отдыхали, хотя редко чувствовали настоящую усталость. Нам некуда было спешить. Мы не стремились к какой-то цели, нам просто хотелось пройти по этому краю, вдоль этой реки, и мы находили здесь все новые и новые привлекательные уголки. Довольно часто мы останавливались и удивлялись тому, что все здесь казалось знакомым, а ведь мы никогда не видели этих мест и никогда здесь не бывали. Один раз мы залезли на раздвоенный, нависший над рекой сук, сняли туфли и носки и опустили ноги в воду. Вода была ледяная, мы сразу же замерзли, хотя стояла жара. Сила течения тоже очень удивила нас. Что-то сразу же защекотало и закололо кожу, засновало по ногам невидимым рыбьим косяком, несмотря на то что зеркало воды оставалось спокойным и невозмутимым. Самое удивительное – пока мы сидели на суку, опустив в воду ноги, нам все время казалось, что все это с нами уже было, и было именно здесь. Потом мы расположились в тени большого одинокого дерева, мы лежали и разговаривали просто так, ни о чем. Мы закрыли глаза и подремали, потом проснулись и заговорили снова. Я нашел в рюкзаке апельсин, очистил его и разделил на две половинки. Затем пошел к реке и выловил из воды бутылку с вишневкой, которую до этого поставил охладиться. Мы выпили то, что в ней оставалось, и я зашвырнул пустую бутылку далеко в реку. Мы легли на спину и стали глядеть на темную недвижную листву и сквозь нее – на глубокое синее небо. Время клонилось к вечеру, было тихо и тепло, стоял сентябрь, месяц молодого вина. Легко и грациозно переворачиваясь в воздухе, поплыл к земле желтый лист. Мы проводили его взглядом. Когда-то мы уже переживали точно такое же мгновение, здесь на этом самом месте, хотя, казалось, это было невозможно. Нам одновременно пришла в голову эта мысль. Когда долго живешь вместе, нет необходимости обозначать все словами. Мы, конечно, уже сказали друг другу все обязательное: что лучшей погоды нельзя и ждать, что наше путешествие протекает превосходно, в точности как мы задумывали его с самого начала. Нам только и оставалось, что наслаждаться, никаких других забот не было. Все последние месяцы меня преследовало необъяснимое, просто-таки настораживающее везение. Сбылись, хотя и в разумных пределах, мечты об успехе. Теперь я могу спокойно отдохнуть от работы, могу вернуться к ней тогда, когда захочу. Мы долго разговаривали на эту тему. Я курил трубку, удивляясь, какой горький у нее вкус. Потом отложил трубку в траву. Мы вздремнули.
– Если хочешь, мы могли бы остаться здесь на несколько месяцев,-услышал я ее голос. – Здесь легко найти дешевое жилье, туристы сюда не приезжают. Я была бы не против. Место не хуже любого другого. Если ты сможешь здесь работать…
Я задумался над предложением. Оно выглядело разумным, но все-таки было неосуществимо. Я не понимал причины, но знал, что работать здесь не смог бы.
– Тебе кажется, что это слишком далеко от моря? – снова послышался ее голос, хотя я совсем не говорил о море и даже не вспомнил о нем.
«Море» – слово, которое я избегаю и в разговоре, и когда пишу. Но она была права: в следующий раз я буду жить у моря. Оно должно быть у меня перед глазами, когда я снова сяду за работу. Это смешно, претенциозно, может быть, совершенно бессмысленно, но это так. И я не могу сказать почему. Я лежал и раздумывал над этим, а ее голос продолжал: – Может быть… Воздух здесь давит. Он словно не движется. Но дома, в Дании, мы тоже живем не у моря. Разве Эресунн – море? Подыщем другое местечко на настоящем морском побережье. Поедем за границу. Там полным-полно чудесных мест у моря…
И мы начали перечислять все места, куда могли бы поехать. Говорили о Корнуолле, где пожили совсем немного, и еще о небольшом городке Порт-Исаак на Атлантическом побережье и о его диких утесах. Говорили о юге Франции и о Сицилии, о каком-то никому не ведомом, забытом богом острове в каком-то море. В мире оставалось еще много нетронутых или забытых мест, чего стоят, например, роскошные необитаемые острова, а моя писательская работа невесома, я повсюду могу возить ее с собой. Нет причин, почему нам непременно нужно оставаться в Дании, необходимо только отделаться от игрушечного домика в пригороде Копенгагена, нашего только формально, нас с ним ничто не связывало. Тем более что, у нас и не было никаких конкретных планов на будущее. Я даже не знал, о чем теперь буду писать, и мне вовсе не хотелось об этом думать. Что-то мешало, с чем-то я должен был разделаться до того, как взяться за новую работу, это становилось для меня все яснее и яснее, но каждый раз при одной мысли о будущей работе я почти физически страдал, ощущая в себе что-то болезненное, что-то обреченное на смерть. Как будто обязательно что-то должно было умереть, чтобы дать выжить другому, но что должно было выжить, я не знал. Конечно, думать так о собственной писательской работе смешно и претенциозно, все это чистейшее самовнушение. Мне последнее время везло, мои вещи имели успех, я был почти уверен, что везение и успех будут сопутствовать мне и дальше. И все-таки думать о будущей работе мне не хотелось.
Мы беседовали и о другом, о том, что пережили в прошлом. Мы согласились между собой, что находимся сейчас примерно в таком же положении, как в 1939 году, когда сожгли за собой все мосты и уехали на время за границу. Нам хотелось посмотреть горы, и мы намеревались устроиться где-нибудь в Пиренеях. Наше тогдашнее неведение вызывало теперь улыбку, стоял уже август, и мы успели доехать только до Парижа. Оттуда нас выгнали домой Гитлер и его война. Но мы не стали вспоминать о Гитлере и тем более о войне, мы опустили их и сосредоточились на наших новых путешествиях в последние годы. Мы снова и снова возвращались к ним, мы говорили о Париже, который остался все тем же. Мы жили в том же самом дешевом номере с широкой кроватью и цветастыми обоями. Те же терпеливые рыбаки стояли на набережных Сены, и те же потрепанные книги лежали на лотках букинистов. Нас окружали те же парки и бульвары, каштаны и платаны, и все теми же были Триумфальная арка и вечный огонь на могиле Неизвестного солдата. Богатые иностранцы по-прежнему сидели на террасе «Кафе де ла Пэ». Мы, как и прежде, бродили ночами по старым улицам на левом берегу, и встречали утро во все тех же гостиничных вестибюлях, и так же пили коньяк, перно и амер пикон. Нам сопутствовала все та же легкая беззаботность, и попадали мы в такие же смешные ситуации – до такой степени такие же, что мы поймали себя на том, что приписываем последним годам события, на самом деле случившиеся до войны. Подумав как следует, мы поняли: все относящееся к последнему времени выгорело дотла, все, что мы помнили, принадлежало тем давним годам, когда мы были молоды. Конечно, тогда мы были свободнее и легче на подъем, но никто не может отрицать, что и сегодня Париж остался Парижем. То же касается других городов и стран, которые мы посетили, Англии и Голландии,– да, даже Германия все более напоминает Германию довоенную. Мы побывали и в Гамбурге, и во Франкфурте, и в Штутгарте, и в Мюнхене и везде удивлялись свершившемуся чуду. Конечно, многие новые помпезные фасады – всего лишь наспех сколоченные кулисы, за которыми скрывается временная кирпичная кладка, но жизнь в городах бурлит, может быть, даже сильнее, чем прежде. Потоки новых автомобилей сверкают на новых широких улицах, поток и хорошо одетых людей растекаются по новым большим магазинам, покупая все, чем богат свет. Теперь в магазинах можно купить практически любую вещь, цены в Германии даже ниже, чем в других странах, во всяком случае, они не выше. Если подумать хорошенько, цены сейчас одинаковы во всей Западной Европе. Мы еще немного поговорили на эту тему, а потом снова замолчали, глядя на темную неподвижную листву и на синее небо. Только ли нас осенял такой неестественно тихий и теплый сентябрь, или погода была одинаковой везде в Западной Европе? Мы сошлись на том, что осень была одинаковой везде. Разомлев от тепла и тишины, мы несколько раз потянулись и зевнули, хотя до вечера было еще далеко и настоящей усталости не чувствовалось. Мы поднялись и пошли дальше.
Река изгибалась широкой дугой, постепенно набирала силу, становилась большой и полноводной. Местность вокруг тоже переменилась: далеко впереди в кристально чистом небе выросла крутая гора. На ее вершине виднелись руины – не современные, а настоящие древние руины. Их мы и избрали своей целью. Мы шли молча, следуя всем изгибам реки; гора с руинами замка то пропадала, уходя в сторону, то снова появлялась впереди, с каждым разом становясь больше и ближе. Мы перешли мост и стали взбираться по крутой тропе на вершину, прошли через ворота и двор замка к башне, продолжили восхождение по темной винтовой лестнице со стертыми ступеньками и неожиданно оказались в очень большом романтическом зале. Нас окружала настоящая готика. Мы сидели за готическим столом у готического окна с восхитительным видом на реку, поля и рощи и пили рейнское вино из зеленых бокалов на высокой ножке. Сзади расположилась вокруг своего экскурсовода группа туристов. Нас немного раздражало, как они галдели, толпились у окон, раскладывали карты, делали пометки в путеводителях. Еще более раздражало радио со своими спортивными новостями и танцевальной музыкой. Все это было слишком знакомо по другим странам, по другим кафе и гостиницам, в которых по радио тоже передавались все те же вечные спортивные новости и танцевальная музыка. Они, как проклятие, преследовали нас повсюду, куда бы мы ни попадали, но хуже всего было в Германии, потому что здесь играли старые мелодии – музыку из времен до Гитлера, до войны, из нашей далекой и немного смешной юности, когда девушки ходили в шляпках колоколом и прямых платьях-балахонах. «Ich küsse Ihre Hand, Madame… Was machst du mit dem Knie, kleiner Hans…» [2]
Ничто так не будит воспоминаний, как старые банальные мелодии, под которые ты некогда танцевал; услышав их теперь, в этом зале, мы как-то смутились и расстроились. Подозвав официанта, мы расплатились и ушли. Вино нагоняло только усталость и сон. Раньше, в молодости, от него становилось веселее, мы болтали и смеялись, чувствовали себя легче и свободнее; теперь, безучастные ко всему на свете, мы шли, ощущая лишь тупую тяжесть в голове и ногах. И все равно пьем мы теперь больше. Таковы были наши невеселые мысли, но все время, пока мы спускались по винтовой лестнице и проходили через ворота, мы оба молчали: в таком состоянии легко сказать то, чего не думаешь, легко затеять ссору, повторяя сказанное и упорствуя в нем именно потому, что так совсем не думаешь. Мы знали об этом. И потому предпочитали разговаривать на нейтральные темы, пока переходили мост и когда снова пошли по берегу реки. Наступили сумерки, пора было позаботиться о ночлеге, и мы свернули от реки на проезжую дорогу, которая привела нас в деревню. Мы снова заговорили о местах, где еще не бывали: об Афинах и Риме. Я вспомнил, что сказал один из моих норвежских друзей: в Париж нужно ехать, когда ты молод. И никогда не поздно съездить в Рим.
Мы переночевали в гостинице, которая стояла на деревенской площади. Украшенная высоким остроконечным фронтоном и цветами в ящиках под окнами, она выглядела привлекательно, но, должно быть, подверглась после войны полной перестройке: внутренняя отделка и меблировка, несмотря на весь их старонемецкий стиль, были совсем новенькие, комнаты необжитые, а стены настолько тонкие, что было слышно едва ли не все, что происходило в доме. Была суббота, и в гостинице царило веселье. Мы лежали и слушали топот ног снизу, из зала прямо под нами. «Ich küsse Ihre Hand, Madame… Heute Nacht oder nie… Ich glaub nie mehr an eine Frau…» [3] Танцевальная музыка прерывалась речами, взрывами аплодисментов и патриотическими песнями. Мы прислушивались к шуму, знали, что оба не спим, но не разговаривали. Мы хотели одного – заснуть. Я стал вспоминать другие гостиницы в Южной Германии, особенно ту, где нас застало объявление войны в Корее. Хозяином гостиницы был бывший эсэсовец, во времена Гитлера он держал в страхе весь городок. После войны его посадили. Потом он вышел из тюрьмы, получил обратно и модернизировал свою гостиницу, установил в ней центральное отопление и ванные комнаты в номерах. Он был отличный хозяин. Мы ничего не знали о его прошлом, но, когда по радио объявили о Корее, он открыто заявил о себе: подошел к моему столу и призвал меня к ответу, ведь я был иностранец:
– Вы слышали? Вот когда бы пригодились немецкие дивизии, а где они теперь? Теперь вы поняли, кто был прав? Через восемь дней в Европе начнется война, а где наши немецкие дивизии?
Я вспомнил его саркастическую улыбку, его крепкие, белые зубы, руку, твердо лежавшую на столешнице. Я вспомнил и страх, охвативший весь городок: люди прятали друг от друга глаза и говорили звенящими и срывающимися голосами. Все было как в том августе много лет назад. Мы выехали из мирного немецкого городка на следующий же день, но не домой, как тогда, в тридцать девятом, а через Страсбург в
370
Париж, оттуда отправились через Ла-Манш в Лондон, из Лондона в Корнуолл, из Корнуолла обратно в Лондон и из Лондона обратно в Париж. В проливе нас застал шторм, корабль был переполнен, пассажиры тесно столпились на палубе, их мутило, и они то и дело пользовались резиновыми мешочками, которые раздали матросы. Вся эта картина отчетливо всплыла в моей памяти. Я даже снова ощутил тот запах. Я вспомнил француженку, лежавшую в неестественной позе прямо посередине трапа. Я хотел осторожно перешагнуть через нее, но она схватилась обеими руками за мою ногу и ни за что на свете не хотела отпускать ее. Я отнес женщину на палубу и уложил на скамью. До этого мне казалось, что она молодая, но впечатление обманывало: это была довольно-таки пожилая женщина, я видел это теперь, когда морская болезнь заставила ее забыть о гриме, пудре и украшениях. Я вспомнил ее погасший взгляд, ее бледное, как чешуя рыбы, измученное лицо под размазанным макияжем. Я вспомнил и негритянку, что бросилась на колени у самого борта и дикими языческими выкриками взывала к своему христианскому богу; неожиданно она вскочила и хотела броситься за борт, но ее удержали. Все это время я стоял неподалеку и, наблюдая за происходящим, разговаривал с англичанином, студентом из Оксфорда. В какой-то момент студент выбил золу из трубки, сказал «извините» и небрежно схв-а-тил резиновый мешочек. Пока его рвало, он прикрывал рот другой рукой, потом повторил свое «извините» и продолжил прерванную на полуслове речь. Я до сих пор не могу понять, почему тогда не стошнило меня: раньше я чувствовал позывы морской болезни при одном взгляде на корабль. Я вспомнил все это очень отчетливо, включая момент, когда на судне едва не началась паника. Ничего страшного все же не произошло, мы в целости и сохранности добрались до порта. Не дошло тогда и до войны в Европе. Тем не менее мне совсем не хотелось вспоминать о хозяине гостиницы из мирного городка, в котором нас застало известие о войне в Корее. И мне не хотелось лежать в темноте и слушать мелодии своего прошлого с их призрачной веселостью, топот множества ног, взрывы аплодисментов и голоса, хором скандирующие что-то после очередной песни. Я уже был готов тут же предложить уехать отсюда, может быть, даже в Рим, где мы никогда не бывали, но промолчал, отложив все до утра, потому что сейчас самым главным было заснуть.
В конце концов это удалось. Я задремал на какое-то время и снова увидел сон о войне, который часто посещает меня в последние годы. Сон этот неприятный, не просто сон, а кошмар, где-то на грани сновидения и реальности. Война в нем тоже не настоящая война, она совершенно беззвучна и бесстрастна, в ней есть что-то отрешенное, что происходит, может быть, оттого, что в мире не осталось места надежде и потому нет причин ни для ненависти, ни для страха. Но все-таки это война, всеохватывающая и всеразрушительная, она идет по своим неумолимым и не зависящим от людей законам, никто не хочет ее, и никто не может остановить. Во сне я обычно брожу по улицам большого города и думаю обо всем этом совершенно равнодушно, потому что давно к войне привык. В воздухе висит гарь, день походит на сумерки, многие дома стоят в развалинах, другие медленно и беззвучно рушатся на глазах. Нигде не видно огня, не слышно ни взрывов, ни орудийных выстрелов, ни людских криков. Время от времени мне встречаются солдаты, я не знаю, кто они, наши или вражеские, да и солдаты ли они вообще, поскольку все носят одинаковую серую форму и, как кажется, безоружны. Впрочем, это меня не удивляет, потому что я знаю причину. В этой войне нет того, что называется линией фронта, у врага есть агенты повсюду – шпионы, диверсанты, провокаторы. Именно поэтому обе враждующие стороны ввели у себя одинаковую серую военную форму без знаков различия, ее должны носить все, в том числе и гражданское население, включая женщин и детей. И невозможно отличить друга от врага, своих узнают по паролю, который ежедневно меняется, а так как обе стороны довольно часто используют одни и те же слова, нередко происходят стычки своих со своими. Сам я забыл назначенный на сегодня пароль или, может быть, вообще не знал его. Но я не боюсь одетых в форму людей, а только отворачиваюсь от них и гляжу себе под ноги. И тут же соображаю, что обут не в форменные сапоги, а в обычные коричневые ботинки, на мне обычный штатский костюм. Это немного тревожит: нарушение формы одежды карается смертной казнью, но я сразу же забываю о тревоге. У меня другие заботы– надо смотреть под ноги, чтобы не споткнуться: там и тут на асфальте лежат трупы. Я иду медленно и осторожно, чтобы не наступить на них. Вполне возможно, что это не настоящие трупы, а живые люди, только притворяющиеся мертвыми или спящие: я нигде не вижу крови или других следов насилия, у всех спокойные лица, и я пробираюсь среди них в таком же мертвенном спокойствии, словно и для меня тоже не остается ни надежды, ни страха. Такова атмосфера этого сна. В момент пробуждения я на краткий миг ощущаю прилив настоящего ужаса – возможно, потому, что мне совсем не страшно во сне. Наверное, я ужасаюсь собственному моральному падению.
После такого сна легко поверить, что война до сих пор продолжается. Вот и в ту ночь я мысленно вернулся к ее событиям, хотя очень старался думать о чем-нибудь другом. Я сосредоточил свое внимание на тиканье часов, думал о том, что, должно быть, уже глубокая ночь. В доме царила полная тишина, в комнате было жарко и душно. Я решил, что надо бы приоткрыть окно, но не смог превозмочь оцепенение и встать. Еще я решил, что надо бы зажечь свет и разбудить Астрид, – я так решил и ничего не стал делать. Я очень редко вспоминал о войне, и мы почти не говорили о ней. Никто не хотел возвращаться к ней. Но я хорошо помнил, что во время войны очень часто испытывал чувство страха, хотя на то не было особых причин – во всяком случае, более веских, чем у других людей. Я не пускался в какие-то опасные предприятия, я просто слонялся без дела, и меня почти постоянно мучил страх. Поэтому я искал общества себе подобных, мы чувствовали себя уверенней, когда были вместе. Мы ели и ночевали друг у друга, засиживались в гостях допоздна, рассуждая о военных действиях. Мы следили за всеми событиями и знали, что должно произойти на следующей неделе или через месяц. Конечно, всегда происходило что-то другое, не то, что мы предполагали, но мы не обращали на это внимания, убеждая себя, что именно это и предвидели. Когда мы уставали гадать, то говорили о том, чего не могли купить в магазинах и что доставали на черном рынке,– о кофе, сигаретах, вине. Мы много курили и пили во время войны. Я не испытывал особой нужды, мне везло, мои произведения начинали пользоваться успехом, а имя приобретало известность…
Нет, все-таки вспоминать о том времени было неприятно, хотя я жил и вел себя тогда не хуже большинства других. По правде сказать, я и мало что помнил. Наверное, это и было самое худшее – я просто ничего не помнил. Я попытался думать о другом: о настоящем, о текущем времени, мне ведь снова везло, мои произведения снова имели успех, я стал известен. И у меня были все основания полагать, что успех мой только упрочится. Когда забрезжило утро, я стал думать о работе: в следующий раз я напишу что-нибудь совершенно новое, это будет и правда, и вымысел, а может быть, и не вымысел, и не правда. Но я тут же почувствовал какую-то смертную тяжесть в теле, тут же понял, что мои мысли и планы ничего не стоят, что мои победы и поражения заранее, как легкая паутинка, сметены дыханием чего-то неизвестного, приближающегося из дальнего далека, чего-то огромного и неизбежного, медленно надвигающегося на меня, как тяжелые тучи, закрывающие ясное небо после долгой засухи. В этом не было ни грана мистики, ничего от Бога или веры, это была сама реальность, гора невыдуманной реальности, которая незаметно выросла и теперь нависала надо мной. Я не страшился ее и больше не думал бежать, но чувствовал: она для меня такая же чужая и неодолимая, как смерть.
Утром мы снялись с места и продолжили свое путешествие вдоль реки. Погода по-прежнему была такая же тихая и теплая. Воздух по-прежнему кристально чист, отчетливо были видны даже отдаленные предметы. Мы в этот день нашли много чудных уголков на берегу, в лесу, на холмах. И нам по-прежнему казалось, что мы бывали здесь раньше, ели те же фрукты, пили то же вино, говорили те же слова. Понемногу ощущение чего-то уже пережитого стало тяготить, однако мы решили не обращать на это внимания, более того, мы все время заверяли друг друга, что все идет, как мы надеялись и ожидали: никогда еще не стояла такая прекрасная погода, никогда еще мы не наслаждались столь чудесной природой, хотя за последние годы попутешествовали и повидали немало. Ненароком мы забыли следить за красными и синими метками на деревьях и заблудились. Мы потеряли реку и лес и шли тропинкой меж полей до тех пор, пока она не привела нас к крестьянской усадьбе. Здесь в огромной навозной куче копошилось стадо черно-белых свиней, а на куче орудовал вилами невысокий старичок. Я окликнул его и спросил дорогу, но мы не разобрали, что он ответил, и вынуждены были удовольствоваться общим направлением, которое старичок, по-видимому, наугад указал своими вилами. Мы так и не нашли тропинки, пересекли свекольное поле, перелезли через изгородь и с трудом продрались через густой кустарник. Потом уж и старичок с его непонятным швабским диалектом, и вся эта маленькая неудача показались нам смешными. Заблудиться здесь всерьез было невозможно: нужно просто-напросто идти вниз, и рано или поздно выйдешь к реке. Очень скоро мы сами убедились в этом.
Следующая ночь прошла в затерянном среди холмов городке вокруг католического монастыря. Нас немного удивило, что это известное место паломничества казалось почти вымершим: повсюду было тихо и пустынно, только в монастырском саду работали несколько монахов. Утром мы первый раз за все путешествие увидели густой туман. Мы немного погуляли по окутанному туманом городку и, услышав колокольный звон, пошли на звук. Церковная дверь была широко открыта, внутри горело много свечей, но было пусто, ни души. Церковь отпугнула нас своей строгой тишиной, к тому же у самой двери мы обнаружили табличку с надписью, извещавшей, что вход разрешается только жаждущим помолиться католикам. Не заходя в церковь, мы вышли из городка и спустились по склону горы обратно к реке. В долине туман уже рассеялся, и все стало как прежде.
В этот день мы шли долго и не отдыхая, хотя жара угнетала сильнее, чем во все прошедшие дни. Воздух был недвижен, на небе – ни облачка, в листве – ни ветерка. Лето и, по-видимому, само наше время были на исходе. После обеда нас вдруг стала одолевать жажда. С каждой минутой она усиливалась, превращаясь в жгучее, нестерпимое желание, и мы просто закричали от восторга, увидев, как перед нами точно из-под земли, там, где мы совсем не ожидали ее найти, выросла гостиница. Дом стоял на берегу, отражаясь в реке высокой красной крышей и причудливым рисунком каркасных решеток; позади него с горы сбегал ручей и слышалось бормотание работающей водяной мельницы. Мы тут же решили, что нигде еще не видели столь приятного местечка и что были бы не прочь остаться здесь на день-другой.
Но когда мы вошли в дом, нас снова охватило странное ощущение, будто мы уже здесь были. И оно было много сильнее, чем прежде. В большой прихожей царили почти вечерние сумерки, хотя над рекой в это время светило яркое солнце. Здесь не было никого, и мы несколько раз позвали хозяев, но никто не откликнулся. Никто не вышел, хотя откуда-то явственно доносились голоса. В ожидании мы сели, всей кожей ощущая, что непрошено вторглись сюда, что кто-то следит за нами из-за занавесок и только дожидается, чтобы мы ушли. Это было неприятно. Хотелось тотчас же подняться и уйти. Но мы, может быть из чувства противоречия, остались: должен же кто-то к нам выйти, мы отчетливо слышали раздававшиеся за стенкой голоса. Мы сидели и ждали. Когда глаза привыкли к полутьме, мы увидели то, что – мы и раньше это знали – должны были здесь увидеть. И странно, что не увидели сразу.
Портрет фюрера висел на стене как раз перед нами. В раме, задрапированной траурным крепом. Над верхней планкой рамы черная лента была завита в декоративную петлю с бантом, а в центре петли сидела серебряная свастика. Ниже стоял он сам в коричневой форме и смотрел в будущее. Все было как прежде. Мы уже когда-то сидели на этом же самом месте и смотрели на него.
Я сказал себе: это невозможно. Мы никогда не бывали в этих краях. Но, конечно же, я узнал портрет: во время оккупации я часто видел его в витрине книжной лавки в Копенгагене. Этот самый портрет. В том, что мы обнаружили его здесь, не было никакой мистики. По чистой случайности мы набрели на сумасшедший дом или на дом сумасшедшего. Только и всего. Сумасшедших много во всех странах. Что еще можно к этому прибавить? Не стоит придавать значение подобным эпизодам. И все же он стоял здесь, перед нами, под свастикой и прозревал стальными геройскими глазами свое тысячелетнее царство. И это мы сидели здесь тысячу лет назад и смотрели на него. И мы же будем сидеть здесь через тысячу лет, не в силах подняться и уйти, пошевелить хотя бы пальцем.
Все эти чувства и мысли промелькнули в один миг. Через минуту мы уже стояли у реки, и нам ярко светило солнце. Мы ничего друг другу не сказали, только переглянулись и покачали головой. Хотелось обратить этот эпизод в шутку.
Почти не разговаривая, мы двинулись дальше. Жара и жажда сделали нас раздражительными. Сказывалась усталость. Еще ничего не обсудив, мы уже согласно решили, что откажемся от путешествия в Рим. Добравшись до Зигмарингена, мы сядем на первый же поезд, направляющийся на север.
В конце концов это удалось. Я задремал на какое-то время и снова увидел сон о войне, который часто посещает меня в последние годы. Сон этот неприятный, не просто сон, а кошмар, где-то на грани сновидения и реальности. Война в нем тоже не настоящая война, она совершенно беззвучна и бесстрастна, в ней есть что-то отрешенное, что происходит, может быть, оттого, что в мире не осталось места надежде и потому нет причин ни для ненависти, ни для страха. Но все-таки это война, всеохватывающая и всеразрушительная, она идет по своим неумолимым и не зависящим от людей законам, никто не хочет ее, и никто не может остановить. Во сне я обычно брожу по улицам большого города и думаю обо всем этом совершенно равнодушно, потому что давно к войне привык. В воздухе висит гарь, день походит на сумерки, многие дома стоят в развалинах, другие медленно и беззвучно рушатся на глазах. Нигде не видно огня, не слышно ни взрывов, ни орудийных выстрелов, ни людских криков. Время от времени мне встречаются солдаты, я не знаю, кто они, наши или вражеские, да и солдаты ли они вообще, поскольку все носят одинаковую серую форму и, как кажется, безоружны. Впрочем, это меня не удивляет, потому что я знаю причину. В этой войне нет того, что называется линией фронта, у врага есть агенты повсюду – шпионы, диверсанты, провокаторы. Именно поэтому обе враждующие стороны ввели у себя одинаковую серую военную форму без знаков различия, ее должны носить все, в том числе и гражданское население, включая женщин и детей. И невозможно отличить друга от врага, своих узнают по паролю, который ежедневно меняется, а так как обе стороны довольно часто используют одни и те же слова, нередко происходят стычки своих со своими. Сам я забыл назначенный на сегодня пароль или, может быть, вообще не знал его. Но я не боюсь одетых в форму людей, а только отворачиваюсь от них и гляжу себе под ноги. И тут же соображаю, что обут не в форменные сапоги, а в обычные коричневые ботинки, на мне обычный штатский костюм. Это немного тревожит: нарушение формы одежды карается смертной казнью, но я сразу же забываю о тревоге. У меня другие заботы– надо смотреть под ноги, чтобы не споткнуться: там и тут на асфальте лежат трупы. Я иду медленно и осторожно, чтобы не наступить на них. Вполне возможно, что это не настоящие трупы, а живые люди, только притворяющиеся мертвыми или спящие: я нигде не вижу крови или других следов насилия, у всех спокойные лица, и я пробираюсь среди них в таком же мертвенном спокойствии, словно и для меня тоже не остается ни надежды, ни страха. Такова атмосфера этого сна. В момент пробуждения я на краткий миг ощущаю прилив настоящего ужаса – возможно, потому, что мне совсем не страшно во сне. Наверное, я ужасаюсь собственному моральному падению.
После такого сна легко поверить, что война до сих пор продолжается. Вот и в ту ночь я мысленно вернулся к ее событиям, хотя очень старался думать о чем-нибудь другом. Я сосредоточил свое внимание на тиканье часов, думал о том, что, должно быть, уже глубокая ночь. В доме царила полная тишина, в комнате было жарко и душно. Я решил, что надо бы приоткрыть окно, но не смог превозмочь оцепенение и встать. Еще я решил, что надо бы зажечь свет и разбудить Астрид, – я так решил и ничего не стал делать. Я очень редко вспоминал о войне, и мы почти не говорили о ней. Никто не хотел возвращаться к ней. Но я хорошо помнил, что во время войны очень часто испытывал чувство страха, хотя на то не было особых причин – во всяком случае, более веских, чем у других людей. Я не пускался в какие-то опасные предприятия, я просто слонялся без дела, и меня почти постоянно мучил страх. Поэтому я искал общества себе подобных, мы чувствовали себя уверенней, когда были вместе. Мы ели и ночевали друг у друга, засиживались в гостях допоздна, рассуждая о военных действиях. Мы следили за всеми событиями и знали, что должно произойти на следующей неделе или через месяц. Конечно, всегда происходило что-то другое, не то, что мы предполагали, но мы не обращали на это внимания, убеждая себя, что именно это и предвидели. Когда мы уставали гадать, то говорили о том, чего не могли купить в магазинах и что доставали на черном рынке,– о кофе, сигаретах, вине. Мы много курили и пили во время войны. Я не испытывал особой нужды, мне везло, мои произведения начинали пользоваться успехом, а имя приобретало известность…
Нет, все-таки вспоминать о том времени было неприятно, хотя я жил и вел себя тогда не хуже большинства других. По правде сказать, я и мало что помнил. Наверное, это и было самое худшее – я просто ничего не помнил. Я попытался думать о другом: о настоящем, о текущем времени, мне ведь снова везло, мои произведения снова имели успех, я стал известен. И у меня были все основания полагать, что успех мой только упрочится. Когда забрезжило утро, я стал думать о работе: в следующий раз я напишу что-нибудь совершенно новое, это будет и правда, и вымысел, а может быть, и не вымысел, и не правда. Но я тут же почувствовал какую-то смертную тяжесть в теле, тут же понял, что мои мысли и планы ничего не стоят, что мои победы и поражения заранее, как легкая паутинка, сметены дыханием чего-то неизвестного, приближающегося из дальнего далека, чего-то огромного и неизбежного, медленно надвигающегося на меня, как тяжелые тучи, закрывающие ясное небо после долгой засухи. В этом не было ни грана мистики, ничего от Бога или веры, это была сама реальность, гора невыдуманной реальности, которая незаметно выросла и теперь нависала надо мной. Я не страшился ее и больше не думал бежать, но чувствовал: она для меня такая же чужая и неодолимая, как смерть.
Утром мы снялись с места и продолжили свое путешествие вдоль реки. Погода по-прежнему была такая же тихая и теплая. Воздух по-прежнему кристально чист, отчетливо были видны даже отдаленные предметы. Мы в этот день нашли много чудных уголков на берегу, в лесу, на холмах. И нам по-прежнему казалось, что мы бывали здесь раньше, ели те же фрукты, пили то же вино, говорили те же слова. Понемногу ощущение чего-то уже пережитого стало тяготить, однако мы решили не обращать на это внимания, более того, мы все время заверяли друг друга, что все идет, как мы надеялись и ожидали: никогда еще не стояла такая прекрасная погода, никогда еще мы не наслаждались столь чудесной природой, хотя за последние годы попутешествовали и повидали немало. Ненароком мы забыли следить за красными и синими метками на деревьях и заблудились. Мы потеряли реку и лес и шли тропинкой меж полей до тех пор, пока она не привела нас к крестьянской усадьбе. Здесь в огромной навозной куче копошилось стадо черно-белых свиней, а на куче орудовал вилами невысокий старичок. Я окликнул его и спросил дорогу, но мы не разобрали, что он ответил, и вынуждены были удовольствоваться общим направлением, которое старичок, по-видимому, наугад указал своими вилами. Мы так и не нашли тропинки, пересекли свекольное поле, перелезли через изгородь и с трудом продрались через густой кустарник. Потом уж и старичок с его непонятным швабским диалектом, и вся эта маленькая неудача показались нам смешными. Заблудиться здесь всерьез было невозможно: нужно просто-напросто идти вниз, и рано или поздно выйдешь к реке. Очень скоро мы сами убедились в этом.
Следующая ночь прошла в затерянном среди холмов городке вокруг католического монастыря. Нас немного удивило, что это известное место паломничества казалось почти вымершим: повсюду было тихо и пустынно, только в монастырском саду работали несколько монахов. Утром мы первый раз за все путешествие увидели густой туман. Мы немного погуляли по окутанному туманом городку и, услышав колокольный звон, пошли на звук. Церковная дверь была широко открыта, внутри горело много свечей, но было пусто, ни души. Церковь отпугнула нас своей строгой тишиной, к тому же у самой двери мы обнаружили табличку с надписью, извещавшей, что вход разрешается только жаждущим помолиться католикам. Не заходя в церковь, мы вышли из городка и спустились по склону горы обратно к реке. В долине туман уже рассеялся, и все стало как прежде.
В этот день мы шли долго и не отдыхая, хотя жара угнетала сильнее, чем во все прошедшие дни. Воздух был недвижен, на небе – ни облачка, в листве – ни ветерка. Лето и, по-видимому, само наше время были на исходе. После обеда нас вдруг стала одолевать жажда. С каждой минутой она усиливалась, превращаясь в жгучее, нестерпимое желание, и мы просто закричали от восторга, увидев, как перед нами точно из-под земли, там, где мы совсем не ожидали ее найти, выросла гостиница. Дом стоял на берегу, отражаясь в реке высокой красной крышей и причудливым рисунком каркасных решеток; позади него с горы сбегал ручей и слышалось бормотание работающей водяной мельницы. Мы тут же решили, что нигде еще не видели столь приятного местечка и что были бы не прочь остаться здесь на день-другой.
Но когда мы вошли в дом, нас снова охватило странное ощущение, будто мы уже здесь были. И оно было много сильнее, чем прежде. В большой прихожей царили почти вечерние сумерки, хотя над рекой в это время светило яркое солнце. Здесь не было никого, и мы несколько раз позвали хозяев, но никто не откликнулся. Никто не вышел, хотя откуда-то явственно доносились голоса. В ожидании мы сели, всей кожей ощущая, что непрошено вторглись сюда, что кто-то следит за нами из-за занавесок и только дожидается, чтобы мы ушли. Это было неприятно. Хотелось тотчас же подняться и уйти. Но мы, может быть из чувства противоречия, остались: должен же кто-то к нам выйти, мы отчетливо слышали раздававшиеся за стенкой голоса. Мы сидели и ждали. Когда глаза привыкли к полутьме, мы увидели то, что – мы и раньше это знали – должны были здесь увидеть. И странно, что не увидели сразу.
Портрет фюрера висел на стене как раз перед нами. В раме, задрапированной траурным крепом. Над верхней планкой рамы черная лента была завита в декоративную петлю с бантом, а в центре петли сидела серебряная свастика. Ниже стоял он сам в коричневой форме и смотрел в будущее. Все было как прежде. Мы уже когда-то сидели на этом же самом месте и смотрели на него.
Я сказал себе: это невозможно. Мы никогда не бывали в этих краях. Но, конечно же, я узнал портрет: во время оккупации я часто видел его в витрине книжной лавки в Копенгагене. Этот самый портрет. В том, что мы обнаружили его здесь, не было никакой мистики. По чистой случайности мы набрели на сумасшедший дом или на дом сумасшедшего. Только и всего. Сумасшедших много во всех странах. Что еще можно к этому прибавить? Не стоит придавать значение подобным эпизодам. И все же он стоял здесь, перед нами, под свастикой и прозревал стальными геройскими глазами свое тысячелетнее царство. И это мы сидели здесь тысячу лет назад и смотрели на него. И мы же будем сидеть здесь через тысячу лет, не в силах подняться и уйти, пошевелить хотя бы пальцем.
Все эти чувства и мысли промелькнули в один миг. Через минуту мы уже стояли у реки, и нам ярко светило солнце. Мы ничего друг другу не сказали, только переглянулись и покачали головой. Хотелось обратить этот эпизод в шутку.
Почти не разговаривая, мы двинулись дальше. Жара и жажда сделали нас раздражительными. Сказывалась усталость. Еще ничего не обсудив, мы уже согласно решили, что откажемся от путешествия в Рим. Добравшись до Зигмарингена, мы сядем на первый же поезд, направляющийся на север.