Ханс Кристиан Браннер
 
Дама с камелиями

   Весь мокрый от пота режиссер Бертельсен вошел в свою уборную за сценой, чтобы переодеться к первому акту. Он играл графа. Закрыв дверь, он сел. На сцене еще продолжали ставить кулисы, большая треугольная тень проскользнула за дверным стеклом. «Осторожно, черт подери!» – крикнул машинист сцены. Бертельсен дернулся было, но тут же откинулся назад и грузно осел на стуле. Попробовал насвистывать, но свист прозвучал нелепо. Посмотрел на свои пропотевшие полуботинки, сбросил их. Стало немного легче. Но пот по-прежнему выступал изо всех пор, у корней волос, на ладонях. Порошки не помогли. Ему было очень плохо.
   Дурнота подступила внезапно. Днем все шло как обычно. Он приехал в театр на крыше театрального автобуса, посреди кулис, потом стоял, широко расставив ноги, на сцене и проверял список реквизита вместе с костюмершей, командовал рабочими, пока все не переругались. А потом все уселись вокруг ящика с пивом; покончив с ним, распили три бутылки портвейна, и он выложил все свои рассказы о Леопольде Хардере. Тогда он ничего не заметил и почувствовал себя плохо, только вернувшись домой. В театрах маленьких городишек никогда нет ничего, что нужно для спектаклей, ему приходилось бегать по всему городу и выпрашивать необходимые вещи. Пальто он продал, ходил в одном костюме, но тут пошел дождь, и в гостиницу он вернулся насквозь промокшим. Вот тогда-то это и началось. Он еле смог снять пиджак и брюки, бросился на кровать и рванул ворот рубашки с такой силой, что отлетели все пуговицы. Лежал, извиваясь, как белопузая рыба на песке, пока комната снова не вернулась к нему: окно со скрипучим крючком, дождь и ветер на улице, круглый стол, покрытый плюшевой скатертью, и три письма на нем. Одно от девушки, второе от адвоката и длинное синее с полицейским штемпелем. Он лежал, устремив на них взгляд еще до того, как вновь обрел власть над своим зрением, а встав на ноги, сразу же бросил их в печь. Читать все равно бессмысленно. Он взял семьсот крон аванса, ему грозит увольнение. Вообще-то он не боялся, что его уволят, потому что Хардер обычно на другой же день остывал и все оставалось по-старому. Но на этот раз прошло уже четыре дня. Когда боль отпустила, Бертельсен начал рыться во всех ящиках, нашел два-три порошка и высыпал их себе в рот.
   Но это не помогло, и вот до поднятия занавеса остается четверть часа, а он сидит в своей уборной и чувствует себя по-прежнему чертовски плохо. Живот пучит, во рту кислый вкус порошков. Он схватил стоявшую на столе бутылку с зеленой жидкостью для волос и сделал глоток. Толстый, неповоротливый язык горел как в огне, жидкость отдавала жиром и духами. Это все оттого, что он немного посидел, нельзя ему сидеть. Он вскочил, резким движением снял рубашку через голову, сбросил брюки, манишку надел прямо на потную шерстяную нижнюю рубашку. Стоя перед зеркалом, завязал на шее белый галстук, манишка колом стояла над его огромным животом с белой нездоровой кожей. Холодная, вялая кожа, а под ней словно огонь. Он сделал еще глоток из пахнущей духами бутылки, вылил остаток на волосы, на лицо, на тело, чтобы отбить запах пота, надел фрачные брюки, белую жилетку, фрак с шелковыми отворотами и, наконец, лаковые ботинки. Готово! С лестницы послышался сиплый голос Леопольда Хардера: «Бертельсен! Бертельсен здесь?» «Здесь!» – отозвался Бертельсен и вышел, щуря глаза от слепящего освещения на сцене. Он шел, как бык, выставив вперед голову на толстой шее. Нет, он взял авансом не семь, а девять сотен. Письма накапливались и кусали его, как паразиты, – письма об алиментах, письма из судебных инстанций: «Вам надлежит явиться…» Где-то промелькнул, блеснул на свету шлем пожарного. Может быть, двое полицейских будут ждать его у выхода после спектакля, как это уже было в Раннерсе. Тогда Хардер его выручил, а теперь что? Неизбежное подступало все ближе. Раньше он всегда знал, что у него еще несколько дней в запасе, а теперь с ужасом ждал, что будет, когда опустится занавес. Порылся в карманах, ища список реквизита, вытащил какие-то бумажки, записку. Прошло несколько секунд, пока вспомнил, что это какая-то девушка в Коллинге дала ему средство от пота ног.
   Леопольд Хардер, директор театра, стоял на верхней ступеньке в позе принца из пьесы «Это было однажды». Увидев Бертельсена, он стал медленно спускаться, очень медленно, не сгибаясь: он носил корсет. Собственно, без особой нужды, у него была обычная фигура, но ему нравилось ощущение подтянутости. Его тонкая талия и широкие бедра, выступавшие из разреза фрака, как бы говорили: «Voilа!» [1] Ему льстило, что многие считали его двуполым. Он сам намекнул на это всего несколько часов назад, сидя в купе с Ларсеном Победителем и фру Андре. Он сказал об одном молодом человеке, которого звали Вилли Спет: «Он прекрасен, как мечта!», – сказал, закрыв глаза и как бы наслаждаясь вкусом слова, подобно тому как подлинный ценитель смакует вино. После этой фразы в купе воцарилось неловкое молчание. На полу несколько обгоревших спичек и кучка пепла от сигарет подпрыгивали в такт движению поезда. Стояла удушающая жара: окно было закрыто, его закрыл Леопольд Хардер, ссылаясь на простуду. Ларсен Победитель и фру Андре надеялись побыть в купе вдвоем, но он навязал им свое присутствие, закрыл окно и сказал: «Он прекрасен, как мечта!»
   А теперь он спускался по лестнице, изнеженный, затянутый в корсет, и все-таки именно он командовал быком Бертельсеном, который стоял внизу на сцене, выставив вперед голову, словно для удара. От Бертельсена пахло потом, вульгарными женщинами, дешевыми духами, он олицетворял мужскую силу.
   Хардер прошелся с ним по сцене, говоря одобрительно, подчеркнуто одобрительно:
   – Мило… прелестно… Вы знаете свое дело, Бертельсен. Жаль, что нам придется расстаться, Бертельсен… Но раз вы не можете бросить пить, Бертельсен…
   Бертельсен промямлил, что он бросит, он обещает. Но Хардер уже стоял у щелочки в занавесе спиной к нему и говорил:
   – Нет, милый Бертельсен, я на вас уже поставил крест.
   Он произнес это дружелюбно, легко, но почувствовал ненависть Бертельсена – как щекочущее прикосновение к спине, как ожидание, что в него вонзится пара бычьих рогов. Но рога не вонзились. Бертельсен не сказал ничего такого, что он обычно говорил в запальчивости. Леопольд Хардер улыбался и ждал ответа. Ответа не последовало, и он был доволен. Он даже забыл о Бертельсене, глядя в зрительный зал.
   Вилли Спета там не было, и это, пожалуй, тоже было хорошо. Ведь словами «Он прекрасен, как мечта» совсем не все было сказано. Хардер и не считал, что Вилли прекрасен, как мечта, все было гораздо сложнее. Много дней Вилли Спет следовал за труппой из города в город, но Хардер упорно отказывался его принять. И только вчера после спектакля они встретились в гостинице. Началось с того, что Вилли расхвалил спектакль и Леопольда Хардера в роли Гастона. Это было изумительно, гениально. Громкие слова. А эти громкие слова перешли в другие громкие слова: «Я плачу кровавыми слезами, думая о том, как ты со мной поступаешь». Вилли прокричал это среди ночи в номере гостиницы, и Леопольд Хардер не остановил его, хотя вентиляция в стене выходила в комнату фру Андре. И только когда Вилли заговорил о двухстах кронах, он отвел его подальше от этой стены и попросил говорить потише. Они шепотом торговались, а когда Вилли вскоре ушел, Хардер закрыл дверь тихонько, и Вилли крался по коридору к выходу на цыпочках. Никто не должен был слышать его шагов. Сцена разыгралась сильная, и зачем людям знать, что речь идет всего-навсего о двухстах кронах. Сам Леопольд Хардер не хотел так думать. После ухода Вилли он взял французскую пьесу и начал читать ее вслух на разные голоса, а сегодня в купе говорил намеками и, прикрыв глаза, объявил, что Вилли прекрасен, как мечта.
   Вилли Спет получил не двести, а сто крон и исчез. Сегодня в театре его не было. Это и удача, и нет. Леопольд Хардер все же был, пожалуй, несколько разочарован. Во всяком случае, он с ненавистью смотрел на молодую пару в одном из первых рядов. Он никогда раньше не видел этих молодых людей и никогда больше их не увидит, но он ненавидел их в это короткое мгновение за то, что они сидели с таким идиотским влюбленным видом и строили друг другу глазки.
   В то же самое мгновение молодая девушка бросила взгляд на щелочку в занавесе и увидела таинственно блестевший глаз. Может быть, глаз Армана? «Посмотри», – шепнула она своему спутнику, она хихикала и шептала ему что-то, а потом сделала насмешливую гримаску, резким движением сняла кольцо и постучала пальцами по своему круглому колену, чтобы он видел, что кольца нет. Он неуклюже надел ей кольцо на палец. Кольцо он купил сегодня, двадцать восьмого ноября. Четыре дня они были в ссоре, а сегодня он вдруг принес кольца с красиво выгравированными именами – Кис и Йорген. Когда он пришел, она была дома одна, сначала она плакала, а когда ее мать вернулась, у обоих были на руках кольца, а у девушки – большое красное пятно на шее. Других отметин не было видно, и прическа была в порядке.
   Скоро потушат свет, и его рука тихонько обнимет ее, она взглянет на него строго, сознавая свою власть над ним. Но при свете руки и ноги Девушки беспрестанно двигались, она не могла сидеть спокойно. «Послушай!»– сказала она и опять прыснула от смеха, на этот раз из-за того, что говорили сзади.
   А сзади сидели муж с женой, девушке показалось смешным, что он говорил о венском кренделе. Они пошли на «Даму с камелиями», потому что видели эту пьесу четырнадцать лет назад. Тогда жена плакала, да и муж едва удержался от слез. Но теперь оба сидели как палку проглотили, выставив вперед сытые животы, говорили сухо, отрывисто, не глядя друг на друга. Она купила крендель к вечернему кофе, а он считал, что нужно было купить после спектакля, чтобы крендель был горячим. Она утверждала, что не успела бы, а он тыкал пальцем в программку – спектакль кончается примерно в десять сорок пять, а кондитерская закрывается в одиннадцать. Он вдруг вышел из себя и раскапризничался, как маленький мальчик. «Ну, Ханс, я разогрею его в духовке». – «Ладно». Он успокоился, не стоит больше об этом говорить. Его рука легла на ее руку. Но он не смотрел на нее. Прямо перед ним сидела молодая девушка с матово-белой спиной, покрытой легким светлым пушком, под кожей проступали позвонки, девушка была в беспрестанном движении. Он ощущал сухость и горький вкус во рту, и зачем только он дал затащить себя на «Даму с камелиями»? Но тут жена положила ему в руку пакетик, красный пакетик с леденцами. Он сунул несколько леденцов в рот, стал жадно сосать, настроение поднялось. «Слушай!» – шепнула жена и кивнула на сцену, грызя леденцы. Он кивнул в ответ. За занавесом послышался долгий дребезжащий звонок, сигнал. Свет потух.
   Сигнал дал Бертельсен, он долго нажимал на кнопку, приглашая актеров на сцену. Леопольд Хардер все стоял у щелочки, спиной к сцене.
   – Можете ли вы понять, Бертельсен, почему «Дама с камелиями» не имеет успеха в провинции? В Копенгагене она шла два месяца!
   Бертельсен не ответил, но это и говорилось не ему, а фру Вилли Андре, которая в это мгновение спускалась из своей уборной. (Можете ли вы объяснить, фру Андре, почему «Дама с камелиями» не имеет успеха в провинции? В Копенгагене она шла два месяца. Правда, с другой актрисой.) Фру Андре шла, как бы распространяя вокруг тишину, делая маленькие шажки в своих остроносых туфлях, поддерживая одной рукой шлейф, без страха спускалась она по лестнице на пыльную сцену, пропахшую хищными зверями. Леопольд Хардер вдруг повернулся, его затянутая в корсет фигура изобразила удивление. Он сказал что-то любезное по-французски. Они под руку прошлись немного взад-вперед, разговаривая по-французски, у него в петлице белая гвоздика, у нее на груди – цветок камелии. Фалды его фрака развевались, а ее подбитый горностаем шлейф, подрагивая, волочился по полу. Рабочий сцены подмигнул Бертельсену, тот скорчил гримасу. Леопольд Хардер прищурил глаза и смотрел на шею фру Андре. Шея уже не молодая, в мелких складках, и грим не может скрыть двух синеватых рубцов.
   Много лет назад муж фру Андре ворвался к ней в уборную и выстрелил в нее из дробовика. А потом схватил зеркало, сорвал со стены китайские веера, открытки, разные сувениры – подарки зрителей, сбросил все на пол и начал топтать ногами. Газеты много писали об этом, и во время процесса выяснились вещи, которые не пошли на пользу никому. Дробинки из шеи фру Андре вынули, она скоро оправилась, но возвратиться на сцену и не мечтала. И когда осенью Леопольд Хардер уговорил ее поехать в турне по провинции, играя свою былую коронную роль Маргариты Готье, она заранее знала, что возвращение не состоится. С сухими, широко раскрытыми глазами она каждый вечер шла навстречу своему поражению, подавала реплики жестко и холодно, а там, во мраке зрительного зала, царила враждебная тишина. Кое-кто в сцене смерти вынимал платок, но даже самые неискушенные уходили из театра с обиженным выражением лица, как обманутые дети. «Нас обманули, мы не получили ожидаемого потрясения», – писала провинциальная пресса. Леопольд тоже чувствовал себя обманутым и мстил. Фру Андре с каждым спектаклем становилась все суше и жестче, похожая на маленького черного жука. – Вы отдохнули? – спросил Леопольд Хардер. – Поспали немного? Да, спасибо, она отдохнула, поспала. На руке у нее черная шелковая сумочка, а в сумочке разорванный серый конверт, и в конверте листы серой бумаги. Три страницы, исписанные пустыми словами, и только на четвертой говорится о двухстах кронах, они ему нужны не позже среды. На каждом шагу сумочка с письмом ударяла по бедру, так что на этом месте сама кожа у нее стала серой и покрылась пупырышками. Про себя она давно сказала «нет», но он продолжал писать письма. Откуда взять двести крон, ведь всего неделю назад она посылала ему деньги. Вообще-то ей все уже было безразлично. Широко раскрытые глаза горели, сцена плыла под нотами.
   Ее не слишком задели слова Леопольда Хардера, похожего на смешное бесполое насекомое с раздувшейся задней частью. Может быть, именно теперь, когда ей все равно, она и одержит победу. Скоро начнется спектакль, и Ларсен Победитель выйдет в роли Армана, она будет подавать реплики только ему и забудет о черной холодной яме за рампой. «Скажи, что это не ответ!» Она возьмет его за обе руки: здравствуй, мой друг, и прощай! Ты добрый, хороший человек, я люблю тебя, мой мальчик, но ты не в силах помочь мне освободиться от Поуля. Мы можем смеяться, говорить, строить планы, но потом приходит письмо, я смотрю на конверт и знаю, что ничего нельзя сделать. И ты больше никогда меня не увидишь. Ты должен вырваться отсюда, ты сможешь. Ты слишком хорош для такой жизни. Подойди, дай я взъерошу тебе волосы, ты выбьешься, должен выбиться! Ты слишком хорош для такой жизни.
   Где-то вдали прозвенел второй звонок. Леопольд Хардер выпустил руку фру Андре, на сцене появилось теперь много новых лиц. Французские аристократы в костюмах, взятых напрокат. Расмуссен, дирижер, старый холостяк с обвисшими щеками и большим животом. Сергиус, директор летнего театра, игравший благородных отцов. Густав, ученик театрального училища, девятнадцати лет, с большой светлой бородой, приклеенной к румяному детскому лицу. Франсина, похожая на поросеночка, и Нишет, маленькая миловидная Нишет, которая надеялась выбиться благодаря своим большим испуганным птичьим глазам и небольшому высокому птичьему голоску, хотя она была замужем и отдала больного ребенка на воспитание тетке. И наконец, Арман – Ларсен Победитель, он именно хотел победить, а не выбиться. Он был слишком хорош для такой жизни. Фру Андре быстро направилась к нему, она хотела взять его за обе руки, но, когда она к нему подошла, ее руки опустились, и они заговорили о будничных вещах. Ларсен Победитель не слышал и половины из того, что она говорила, он стоял, напрягшись всем телом, Дергая головой, белки его глаз сверкали, как у норовистой лошади. Он сжимал кулаки, готовясь к победе.
   Дирижер Расмуссен быстро прошел через сцену, чтобы Леопольд Хардер его не заметил. Он обещал ему сшить себе новый пиджак, но ограничился тем, что попросил портного вставить клин на спине старого. Пиджак не стал новее, был по-прежнему узковат, тянул, но раньше это сходило, сойдет и сегодня. Он незаметно проскользнул в маленькую дверцу в оркестровую яму, к трем музыкантам. Это были новички, они взволнованно шептались. Он подал им толстую теплую руку и сказал, что все будет хорошо. Но его глаза на мясистом лице смахивали на глаза испуганного кролика. Репетиция днем прошла плохо, контрабас все время отставал. Может быть, в зале сидит критик и напишет об этом. Вчера вдруг на столе Расмуссена оказалась вырезка, последняя фраза в ней была подчеркнута красным: Только дирижер не справился со своей задачей. Подчеркнул Леопольд Хардер. Расмуссен ненавидел театр, он мечтал о табачном магазине на тихой улочке в провинциальном городке. Поэтому он жил не в гостинице, а в школьном общежитии и копил деньги. Но Герда не разделяла его мечтаний, ей хотелось иметь шелковые чулки, шелковое белье. «Другие мужчины делают подарки своим возлюбленным, а ты1 Тьфу ты!» Да и была ли Герда по-прежнему его возлюбленной? Во Фредерисии произошла сцена, весь вечер она ломала комедию, говорила, что он ей надоел, что у нее есть другой. В конце концов он схватил стул и ударил им об пол: «Нужен я тебе или не нужен?» – «Не нужен». – «Прекрасно!» Он надел шляпу и вышел. А теперь каждый день ждет письма, но письма нет. Вчера вечером он купил кусок торта, четыре марципана, бутылку сельтерской воды с сиропом и нажрался, лежа в постели. Вообще-то он решил не есть пирожных и шоколада, но раз она с ним так… Наелся до тошноты, заснул, не потушив света, и ему снились кошмары.
   Третий звонок. Музыканты настроили инструменты и уставились на него. Он сел за рояль с выражением ужаса в глазах. Табачный магазин исчез. Герда тоже. Начинаем. Он сделал движение головой и высоко поднял руки, призывая музыкантов к вниманию. Четыре инструмента лихорадочно заиграли увертюру к «Паяцам».
   А на сцене под звуки оркестра голоса перебивали друг друга. Рабочий опрокинул бутылку «вина», Бертельсен ругался. В бутылке был всего лишь холодный чай, но на ковре в гостиной Маргариты Готье расплылось большое темное пятно. Его будет видно из зрительного зала. Через пять минут поднимется занавес.
   – Черт бы тебя побрал, свинья ты этакая, поганая, грязная свинья!
   – Будь человеком, Бертельсен, – сказал рабочий, он стоял на коленях и тер пятно сухой тряпкой. Но Бертельсен не был человеком, он вынужден не отрываясь смотреть на пятно и ругаться, если он присядет хоть на мгновение, его вырвет.
   Леопольд Хардер находился в другом углу сцены, он заметил коричневое пятно на манишке Сергиуса, игравшего благородного отца. Остальные актеры не понимали, почему Хардер вечно цепляется к Сергиусу, ведь Сергиус никогда ему спуску не дает. Мускулистый и широкоплечий, он был на голову выше директора, его губы двигались быстро, выбрасывая грубые слова:
   – Я свое дело знаю и отрабатываю те гроши, которые вы мне платите, так что катитесь вы…
   – Сергиус! Сергиус!
   Затянутая в корсет фигура Хардера отступала задом, выставив перед собой руки с широко растопыренными пальцами – жест, который должен был означать крайнюю степень испуга. А широкоплечий Сергиус стоял на месте как скала.
   Фру Андре следила за ними, стоя рядом, она качала головой и устало закрывала глаза, давая понять, как ей все это надоело. Веки у нее были сильно накрашены синим. Ларсен Победитель сжимал губы, чтобы не сказать того, что ему хотелось. О, дай он себе волю, из его уст вырвался бы львиный рык. Все это сборище бездарностей, этот жалкий театришко не для него. Он им всем докажет. Фру Андре снова что-то сказала, он ответил «да». Может быть, нужно было ответить «нет», у нее в глазах появилось разочарование. Ей не следует так смотреть на него. Она единственная здесь ровня ему, они сторонились остальных, смеялись и издевались над ними. Ему нравилось ее остроумие, ее короткие меткие замечания, ее смешные пародии. Другим следовало бы опасаться ее, ведь она великая комедийная актриса. Но вчера она вдруг начала говорить о нем самом. И он сразу насторожился. Пусть не думает, что у него не было другого выхода, кроме как поехать в провинцию, его приглашали в один копенгагенский театр. Но у него есть время подождать лучшего предложения. «Будущее молодого Ларсена Победителя так же обеспечено, как государственная облигация», – писал о нем критик после дебюта в Королевском театре. Это было семь лет назад, но он еще молод, у него есть время ждать. И прежде всего он не нуждается в соболезнованиях и добрых советах. Со вчерашнего дня он чуть-чуть охладел к фру Андре.
   Она стояла возле него, маленькая, в черном и такая настойчивая. Он же смотрел поверх нее, дергая шеей, как лошадь. Пыль сцены щекотала ноздри.
   – Мне кажется, нам нужно… – сказал он и снял ее руку со своей. -Сейчас поднимется занавес. Ты бы лучше…
   Пусть не думает.
   А в самой глубине, за лестницей, стояли маленькая фру Кнудсен, игравшая Нишет, и юноша, игравший Густава. Она привыкла скрывать свои испуганные птичьи глаза и свою маленькую грациозную фигурку, он же прятался потому, что сегодня впервые играл с бородой. Ему было девятнадцать лет, а борода делала его еще моложе. В начале второго акта он подавал реплику: «А мы счастливы, не правда ли, Нишет?» Говоря это, он обнимал Нишет за талию и улыбался, а зрители смеялись. Это произошло уже на премьере в Хельсингёре. Он видел, как зрители в первых рядах тряслись от смеха, слышал, как смех становился громче и громче, и понял, что все погибло. Он словно умер в ту минуту, его сердце сделало скачок и остановилось. На другой день Леопольд Хардер позанимался с ним отдельно и заставлял его снова и снова повторять: «А мы счастливы, не правда ли, Нишет?» Не помогло. Смех раздавался на каждом спектакле, в каждом городе. Одна газета написала об этом. Леопольд Хар-Дер подчеркнул фразу красным карандашом и положил газету ему на стол. «Но Густав испортил спектакль. Он слишком молод. Замените его!» «Замените его!» – читал он в глазах людей и слышал в их молчании. «Замените его! Замените его!» – выстукивали колеса поездов, когда они переезжали из города в город, от смерти к смерти. И каждый вечер в начале второго акта Леопольд Хардер стоял в кулисе, наблюдая за его смертью, а вчера придумал новую забавную смерть: светлую бороду во все лицо. «Эту роль нужно играть с бородой», – сказал Леопольд Хар-дер. Сегодня вечером юноша надел бороду впервые и ждал своего выхода, прячась за лестницей. А рядом с ним стояла маленькая фру Кнудсен.
   Она смотрела на него своими добрыми глазами, ее голосок звучал птичьей трелью, ей так хотелось помочь ему. Ее собственное горе несколько утихло, сегодня она получила письмо от тетки, температура у сына упала. Какое счастье, температура упала! Она поплакала над письмом, слезы принесли облегчение, и она испытывала нежность к юноше, как будто он был ее сыном. Она будет ему матерью, когда они выйдут на сцену и настанет страшный момент. Она возьмет его за руки, чтобы у него не появилось безумное выражение глаз и чтобы он не задрожал всем телом. Ему не нужно улыбаться и обнимать ее за талию. Он должен сказать свою реплику серьезно, как что-то очень естественное: «А мы счастливы, не правда ли, Нишет?» И зрители не будут смеяться. Но как объяснить ему? Она несколько раз порывалась, но это не так легко.
   Юноша был рад, что она стоит рядом. Она напоминала ему родной дом и чувство защищенности, которое он там испытывал, и он думал, насколько все было бы проще, если бы его возлюбленной была она. Но его возлюбленная – Хердис, играющая роль Франсины. Серьезно слушая фру Кнудсен, рассказывавшую о том, что ее сыну стало легче, он искал взглядом Хердис с ее желтыми глазами, тяжелым подбородком и толстыми бедрами. Вначале она внушала ему страх и отвращение. Но с того вечера для него началась новая, хотя отнюдь не счастливая жизнь. Много раз по ночам он рыдал и бился головой о стену, много раз по утрам стоял, застыв у окна, глядя, как занимается новый, страшный – не Судный ли? – день над провинциальными колокольнями и идиллическими красными крышами. Он с детства вел дневник, записывал красивым изящным почерком и изящными словами свои переживания. И вдруг в дневнике появились жестокие слова: «Между Хердис и мной все кончено, кончено навсегда. Никогда больше я не напишу ее имени в этой тетради!» А на следующий день: «Я люблю, люблю, люблю ее! Мы обо всем переговорили сегодня. Все недоразумения исчезли, их унесло, как паутину ветром! Она любит меня, и я люблю ее!» А еще через неделю: «Все кончено. Сегодня я вынес приговор самому себе. После того, что случилось, я не могу больше жить». Но он жил и умирал каждый день, а в номере гостиницы лежал дневник. Сегодня перед уходом в театр он написал: «Мне все равно! Пусть это будет моим девизом: мне все равно!» Но ему не было все равно, он дрожал от страха перед репликой во втором акте: «А мы счастливы, не правда ли, Нишет?»
   Там, за занавесом, инструменты неистовствовали, приближаясь к финалу.
   – Освободить сцену! – крикнул Бертельсен, широкими движениями рук выгоняя посторонних. – Освободить сцену!
   Один из рабочих поднялся с перевернутого ящика из-под пива и встал у занавеса. Бертельсен стоял, нагнувшись вперед, с полуоткрытым ртом, слушая музыку. Она замолкла, надо начинать! Но Леопольд Хардер замахал всеми десятью растопыренными пальцами: подождите!
   В зале погас свет. Молодой человек тихонько обнял свою подругу. Она взглянула на него в темноте строго и лукаво. Сзади толстяк протянул к жене руку ладонью вверх, она сразу же поняла и сунула в руку пакетик с леденцами.
   По одну сторону занавеса Расмуссен расстегнул пиджак и верхнюю пуговицу на брюках. По другую – Леопольд Хардер дал новый сигнал движением руки, и Бертельсен подбежал к рабочему:
   – Открывай! Но ровно, ровно, черт подери.
   Занавес со свистом взвился к потолку. Холодное дуновение мрака и молчание воцарились в гостиной Маргариты Готье.
   А потом в ней зазвучали совсем другие голоса.