Ханс Кристиан Браннер
 
Душа Шуко

   Итак, Шуко должен покинуть этот мир. Такова воля высших сил, и изменить ее нельзя, остается лишь скорбеть о нем и искать утешения в воспоминаниях о прожитой им жизни. А смерть… что ж, в конце концов, это хорошая смерть, спокойная, легкая кончина – вспомните-ка Шуко Первого, которого и не узнать было, когда его принесли с улицы, он умер, истекая кровью, объятый ужасом… А у этого – ни царапинки на шкуре, лишь тихая возня да тяжелое сопение слышатся из-за печки, где, отгороженный от всего мира, лежит в своей корзинке наш славный дружок и где он заснет вечным сном, окруженный заботой и лаской.
   К тому же смерть – наилучший выход для Шуко, так сказал сам Хюбш-ман, ветеринар Хюбшман в белом халате и с сумкой, набитой всяческими учеными премудростями, который вовремя успел снять ответственность с их слабых плеч. Ах, никогда не забыть им той минуты, когда, затаив дыхание, они наблюдали за склонившимся над корзиной доктором, никогда не забыть его рук, которые осторожно накрыли Шуко белым шерстяным одеялом, накрыли его целиком, с головой; высшая воля уже отметила Шуко своей печатью, и противопоставлять этому врачебное искусство было бы тщеславием и суетностью – об этом свидетельствовали руки ветеринара, об этом свидетельствовало молчаливое покачивание головы. И таким прекрасным и умиротворяющим было это мгновенье, что и у фрёкен Лунд, и у фрёкен Микельсен выступили на глазах слезы, хотя ничего другого они и не ждали. Посудите сами: у Шуко отнялись задние ноги, выпали все зубы, он ослеп и оглох. Хюбшману вовсе ни к чему было надевать белый халат, ему все стало ясно, как только он вошел в комнату: собаку до смерти замучили жизнью, ничего общего не имевшей с инстинктами животного, жизнью, наполненной заботливой любовью и пирожными, но без опасностей, без драк и плотских утех. Однако в задачу Хюбшмана отнюдь не входило бросать подобного рода жестокие истины в лицо двум старым дамам, которые были виноваты только в том, что любовь их превышала всякие разумные пределы. Да и, кроме того, он, как вообще большинство врачей, привык считать себя чем-то вроде Господа Бога. Поэтому он надел белый халат и некоторое время продержал их в неведении, прежде чем объявил свой приговор:
   – Дорогие мои, не требуйте от меня, чтобы я вернул к жизни вашего Дружочка, ибо ни вам, ни ему это радости не принесет. Единственно, чем я могу помочь ему, – безболезненно освободить его маленькую душу…
   Да, именно так он и сказал, и в его словах, как это обычно бывает у большинства врачей, крылась легкая ирония, но ни фрёкен Лунд, ни фрёкен Микельсен этого знать не могли и приняли его слова за чистую монету, и слова эти согрели их сердца, несмотря на то, что доктор вынес Шуко смертный приговор.
   Как ни странно, но прежде всего их мысли обратились не к Шуко, а к директору дома призрения Йенсену и его вчерашнему утреннему визиту.
   – Жалко собаку, – сказал Йенсен, увидев мучения Шуко. – Вам бы следовало ее усыпить.
   Брошенное мимоходом замечание, но после ухода директора оно словно бы повисло в воздухе, потом облетело весь дом призрения и в конце концов изменилось до неузнаваемости.
   – Пристрелить надо эту тварь, – якобы сказал директор, да таким тоном, что мороз по коже подирал, и добавлялось, что в этих словах – весь директор Йенсен, для которого собака – четвероногая тварь, и только, бах, спустил курок, и готово! И вот сейчас слова ветеринара «дружочек» и «маленькая душа» восстановили справедливость, недаром их произнес ученый человек, доктор. Что же до директора с его чрезмерным усердием, то тут ни у фрёкен Лунд, ни у фрёкен Микельсен сомнений не было, и они понимающе переглянулись за спиной ветеринара: Шуко ничем не отличался от человека, у него, как у всех, была душа, о нем можно не беспокоиться, а вот как обстоит дело с душой у директора Йенсена – это еще вопрос!
   Впрочем, оказалось, что ветеринар Хюбшман, говоря об освобождении души Шуко, имел в виду вовсе не то, что они думали, а что-то, связанное с мешком и хлороформом. Это вызвало некоторое недоумение, легкие запинки и отчуждение с обеих сторон, но потом все сгладилось и было предано забвению. Боже упаси, у Хюбшмана и в мыслях не было увозить Шуко из дома, разве можно допустить, чтобы он умер в лечебнице неестественной смертью! Дорогие мои, как вам могло прийти в голову такое! Само собой разумеется, Шуко должен испустить свой последний вздох здесь, на глазах у тех, кто заботился о нем всю жизнь. Доктор собрал свои вещи и, уже держась за ручку двери, дал последние указания:
   – Прежде всего покой и тишина. Подогретое масло тоже не повредит, но, как я сказал, самое главное – покой и тишина. Прощайте!
   Что касается смерти, то она каждый месяц въезжала и выезжала из ворот дома призрения на черных лошадях, запряженных в черный катафалк, она хозяйничала в сердцах и почках, похищала зрение, короче говоря, была непостижимо всемогущей. Уединившись в своих каморках, старые дети сочиняли про нее притчи, сказки и небылицы, пытаясь постичь смерть так же, как маленькие дети в своих играх постигают жизнь. Спиритические сеансы-шесть человек, растопырив пальцы, сидят вокруг стола: стуки-сигналы с вестью от мертвых, мистика и мрак, свечи и пение псалмов. Фрёкен Лунд и фрёкен Микельсен дружили с детства, когда-то, маленькими девочками, они катали в кукольной коляске за-пеленутого, как младенец, щенка, нянчить детей им не пришлось, и вот теперь они играли, неся последнее дежурство у корзины с парализованной собакой. Нет, они своего не упустят: ни последнего вздоха, ни последней судороги; с жадным детским любопытством вели они игру до ее горького конца. Главное – покой и тишина, безусловно, тем не менее фрёкен Микельсен все время ходила на цыпочках вокруг корзины Шуко, то поправляла одеяло, то растирала собаку подогретым маслом, ну просто не могла оставить ее в покое. А фрёкен Лунд была не в силах усидеть в комнате, ее грузная фигура мелькала в разных концах дома призрения, она появлялась ненадолго то тут, то там, мрачная и молчаливая, и сердце ее переполняли скорбь и блаженство.
   – Как дела?
   – Спасибо, неважно. Остается только уповать на скорый конец.
   Да, то были хорошие дни, дни, которые можно будет вспоминать, когда сотрутся из памяти некоторые подробности, и сейчас, чтобы игра стала реальностью, недостает лишь знака от самого Шуко – прощального взгляда, легкого благодарного вздоха. Фрёкен Микельсен называла пса самыми нежными именами, а фрёкен Лунд совала размоченное печенье прямо в его черный нос, но, увы, Шуко не желал участвовать в их игре, он по-прежнему лежал, свернувшись, в своей корзине, неподвижный, похожий на туго набитую, перевязанную с обоих концов колбасу. И только когда тело его сводило судорогой, он подавал признаки жизни, но то был не прощальный благодарный вздох – на морде у него выступала пена и беззубая пасть кусала воздух. На смертном одре в Шуко проснулся зверь, дикий зверь, попавший в западню и окруженный врагами, которым доставляло особую радость тормошить и мучить его, растягивая его жизнь в длинную, тонкую кишку. Но наконец он улучил мгновение, когда за ним никто не наблюдал, и вырвался на свободу, жизнь и тепло коварно вытекли наружу и разлились по вселенной. Прощайте, любовь и подогретое масло!
   Это случилось вечером четвертого дня, в дежурство фрёкен Микельсен. Она дремала в кресле и, лишь поднявшись, чтобы подложить дров в печку, почувствовала, что по комнате прокатилась волна тишины. Наверное, Шуко умер, подумала фрёкен Микельсен, спросонья опустилась на колени и склонилась над корзиной – белое лицо и две белые руки, шарившие в темноте. На это ей еще хватило слепого любопытства, игра продолжалась лишь до этого предела, но не дальше. Ибо фрёкен Микельсен искала что-то теплое, хорошо знакомое, а обнаружила нечто страшное, какого-то холодного червя, змею, и рука ее отдернулась и сжалась, точно испуганный кролик. Безудержный страх охватил фрёкен Микельсен, руки и ноги у нее судорожно задергались. Жалко было смотреть, как она взмахивала своими худыми руками, словно крыльями, – хлоп, хлоп! Она махала ими, будто собиралась взлететь. Но фрёкен Микельсен разучилась летать много тысячелетий назад и потому смогла лишь несколько раз подпрыгнуть, птица скакала по четырехугольной клетке, опрокинула стул, вырвала шнур из розетки. И тогда на нее впервые по-настоящему обрушился мрак, мохнатый черный паук из детства, с горящими глазами и длинными страшными ногами.
   – А-а, помогите! А-а-а, Дора! Дора!
   И Дора пришла, шаркая войлочными туфлями, пришла молчаливая и всемогущая, как мать для ребенка, пришла со своей верой и старинными ритуалами и вернула миру порядок. Дора зажгла свет. Дора остановила часы. Дора подняла штору и приоткрыла окно, и все сразу вдруг обрело устойчивость и гармонию, а душа Шуко вылетела наружу – словно дыхание, словно трепещущее дуновение ветра в звездном небе. Фрё-Кен Микельсен, почувствовав под ногами твердую почву, начала говорить; ее истерика выплеснулась потоком слов и слез. Слова неслись наперегонки, фрёкен Микельсен не позволяла себе перевести дух, так она спешила сотворить легенду и спрятаться за нее от собственного страха, от пустоты и поражения. Вон там она сидела, склонившись над Шуко, была рядом с ним в его последней тяжкой битве, и Шуко смотрел на нее таким неописуемым взглядом. Но это еще не все, это только начало… Фрёкен Лунд, большая, грузная, молча слушала, сперва она сказала себе, что вся история – чистейшая фантазия, но рассказывать Андреа умела, этого у нее не отнимешь – как будто слышишь самого Шуко, говорящего человеческим голосом! Постепенно рассказ захватил фрёкен Лунд, руки ее беспокойно задвигались, она стала перебивать Андреа. И вот уже игра увела их прочь от реальности, за черту, отделяющую жизнь от смерти, и в конце концов они погасили свет и сидели в темноте, держась за руки. Что это там за звук, похожий на царапанье собачьих когтей по паркету? Погляди-ка, вокруг корзины в углу какое-то сияние, какой-то фосфоресцирующий свет! Подобной ночи у них еще никогда не было: дрожащие голоса, экстаз, знамения, сулящие вечную жизнь. И, уже лежа в постелях, они все говорили и говорили, превратив ночь в день, а мрак – в свет, и даже представить себе не могли, что когда-нибудь наступит утро.
   Но утро наступило, наступил и день – день, когда хоронили Шуко. Церемония происходила в одном из уголков сада, принадлежавшего дому призрения, и хотя даже небо серыми тучами и моросящим дождичком способствовало созданию нужного настроения, она получилась довольно жалкой, вовсе не такой, о какой они мечтали. Фрёкен Лунд пригласила друзей Шуко на четверть второго, в это время директор Йенсен обычно спал после обеда, а его присутствия надо было во что бы то ни стало избежать. Разумеется, не в его власти было запретить церемонию, но он вполне мог ее испортить одним своим взглядом. Поэтому о настоящей похоронной процессии и речи быть не могло, приглашенные пробрались в сад поодиночке и встретились у могилы, приветствуя друг друга легким кивком и незаметным пожатием руки. Да, начало было достойное – заговоры и масонские тайны всегда поднимали у них настроение, тяжелые юбки прикрыли, точно ширмой, садовника Тённесена, когда он опускал гроб с телом Шуко в могилу, и если бы и потом все продолжалось так же молчаливо и просто, то эти минуты преисполнились бы прекрасным и глубоким смыслом.
   Но фрёкен Микельсен не могла удержаться, чтобы не сделать из похорон спектакля, никто и глазом не успел моргнуть, как она очутилась в центре кружка, бледная и взволнованная. Да, теперь пришла пора открыть всем, что она прошептала Шуко на прощание. Петь нельзя, имя Господа поминать не годится, но спасибо вам всем… и спасибо тебе, дорогой Шуко… Спасибо тебе за твою любовь… твою любовь… твою любовь… Фрёкен Микельсен сжимала и разжимала руки, сжимала и разжимала, на этом и закончилась ее речь, которую она готовила про себя все утро. Ах, эта речь, она должна была увенчать церемонию, стать просветленным, объединяющим души завершением, а вместо этого шлепнулась оземь, разрушила атмосферу, скорбная группа превратилась в восемь сконфуженных старух, собравшихся вокруг деревянного ящика с дохлой собакой. Вдобавок фрёкен Микельсен не сдержалась и нашла прибежище в слезах, что только усугубило неловкость, – упаси нас господи плакать над дохлой собакой! Отзвуки ночной истерики слышались в этом рыдании, которое разнеслось далеко вокруг и заставило участников церемонии съежиться, словно от ударов бича. Никто из них не осмелился повернуть голову, но они чувствовали, что им в затылки уставились все окна дома призрения, две дамы, обменявшись многозначительными взглядами, объявили, что они выходят из заговора, а одна отвратительно ухмыльнулась. Зато почтенная фрёкен Халлинг с благородным бледным лицом не слышала ни рыданий фрёкен Микельсен, ни глухого стука земли о дерево, мысли ее блуждали далеко отсюда, она уже сидела перед большим блюдом с пирожными из кондитерской. Утром она видела в окно, как фрёкен Лунд возвращалась домой с коробками от кондитера: две большие коробки, в каждой не меньше дюжины пирожных, всего двадцать четыре штуки, а здесь их шесть… семь… восемь дам, хватит по три штуки на каждую. Да такими вот расчетами занималась фрё-кен Халлинг, пока засыпали землей могилу Шуко, и ничего плохого в этом не было, ибо мысль о пирожных как-то удивительно сливалась с грустью, сопутствующей смерти, а душа взмывала ввысь, согретая и обогащенная. Фрёкен Халлинг могла заплакать в любую минуту.
   Впрочем, и остальные испытывали примерно те же чувства, усевшись за накрытый стол. Там, в саду, остались вырытая ямка, могила, которую вообще-то и нельзя было назвать настоящей могилой, стук земли о дерево да брошенные сверху цветы – игра превратилась в ничто, потеряла смысл и была им уже больше не нужна. А сейчас в комнату вплывает фрёкен Лунд, держа в руках полное доверху блюдо с пирожными, и ставит его точно посередине стола – вы только поглядите, это истинное чудо кулинарной архитектуры в три этажа: мрамор и слоновая кость, сахарная лепнина, плетеные кружева из марципана, башенка из взбитых сливок, увенчанная похожей на маленькое ядро виноградиной! И если у могилы возникло некоторое недовольство и раздражение, то сейчас эти чувства испарились как дым, гости смыкают свои ряды, отгородившись от всего мира, свечи на столе отражаются в восьми парах глаз, слышится восхищенное кудахтанье. Фрёкен Лунд стучит ложечкой по чашке:
   – Нам бы очень хотелось пригласить побольше народу, но комната так мала, кроме того, мы знаем, что Шуко особенно любил вас, и вы тоже были добры к нему, за что вам большое спасибо!
   Всего несколько слов, но они произвели хорошее впечатление, потому что были отмечены заслуги каждого, а если бы гостей приветствовала Андреа, результат был бы плачевный! Поэтому фрёкен Лунд поспешила начать сама – уж она-то знала меру, увидев, что дело плохо, она даже траурную вуаль сняла, от ее глаз ничего не укрылось: кофе, сахар, сливки, фрёкен Халлинг, приступайте, пожалуйста!
   И фрёкен Халлинг приступила. Она уже давно сжимала в руке лопаточку, аппетит почему-то пропал, она не решалась начать первой, и вот теперь лопаточка скользнула за шпиль и гирлянды и выудила небольшое, невзрачное на вид пирожное. Самое маленькое из всех, зато плотное, как кирпичик, и начиненное всем чем только можно, восхитительно вкусное, и таких было всего два! Удивительная легкость воцарилась за столом, взгляды перебегали с одного предмета на другой, с потолка на тарелки, ни на чем подолгу не задерживались, они уже приметили и петушиный гребешок, и наполеон. Башня шла по кругу, уменьшаясь по дороге, она была так искусно сделана, что рушить ее было одно удовольствие, как Детские замки из песка. Толстая фрёкен Торсен накинулась на угощение с присущей ей жадностью, опрокинула одно пирожное, разрушила шпиль на другом. Резкий голос с другого конца стола посоветовал ей взять сразу два.
   – Нет, благодарю, выше меры и конь не скачет.
   Фрёкен Торсен приняла это предложение за шутку, но то была вовсе не шутка, беседа замолкла, перестали стучать вилки, все повернулись в одну сторону. Там сидела Андреа Микельсен, несчастная, с суровым личиком, перед пустой тарелкой. Сегодня ночью она владела королевством, а днем поняла, что ее предали все, даже Дора; она замкнулась в своей скорби, как бы отгородилась от всех, пропустила блюдо с пирожными и демонстративно сидела перед пустой тарелкой. Что и говорить, фрёкен Микельсен и впрямь окутывало облако молчания после того, как она своей речью у могилы испортила всю игру, но сейчас на столе горели свечи, в воздухе витал запах сдобы, и они вдруг увидели, какая она маленькая и трогательная в своем горе; их лица с перемазанными кремом губами вспыхнули.
   – Андреа, ты должна поесть, слышишь! Ты очень плохо выглядишь!
   И Андреа неохотно позволяет втянуть себя в их кружок, она отнекивается направо и налево, но чашка ее уже наполнена, пирожное ложится на тарелку, чей-то голос отвлекает ее вопросом:
   – А сколько же лет было Шуко? Семь лет и восемь месяцев.
   – Господи, как летит время! Кажется, всего год назад он еще резвился во дворе, эдакий бутуз. Помнишь, Клара, как он погнался за мячом и запутался в собственных лапах? Просто невозможно было удержаться от смеха…
   Клара все помнила. Помнила и Дора, которая добавила к рассказу кое-какие подробности о том, как их милый малыш впервые встал на ножки. Лучшей приманки для фрёкен Микельсен они выдумать не могли: ее опустевшие материнские руки пришли в движение, все ее тельце проснулось к жизни, затрепетало.
   – Тебе хорошо говорить, Дора, можно подумать, ты занималась им, когда он был маленький! Ты, разумеется, могла поиграть с ним минут пять, а на ком лежали все заботы? Кто ухаживал за ним, когда он болел?
   – Но, Андреа, милая, неужели ты думаешь, будто я хочу умалить твои заслуги?
   Фрёкен Лунд облегченно вздохнула и великодушно признала, что была стервозой, ужасной эгоисткой! Ах, она призналась бы в чем угодно ради улыбки, засиявшей в глазах подруги.
   – Но знаете, когда у тебя есть и другие дела и ты любишь чистоту и порядок… А этот поросенок… Не отрицай, Андреа, ты его избаловала! Если он делал на полу лужу и я собиралась его отшлепать, мне это не разрешалось. Ты предпочитала ползать на коленях с тряпкой в руках с утра до вечера. Оставь ребенка в покое – вот что ты обычно говорила, или -ребенок не виноват. А этот ребенок перепортил целую корзину белья! Да, Андреа, ты была слишком снисходительна.
   Фрёкен Микельсен отрешенно улыбнулась и ничего не возразила: конечно, она была снисходительна.
   – Знаешь, когда его бранили, а он подходил, тыкался головой мне в колени и ласкался… нет, Дора, ты бы тоже не смогла… Наш малыш! Какой он был неуклюжий…
   – Да-да, а как он носился по комнате, натыкаясь на все углы и ножки стульев, а потом садился и начинал выть! Или укладывался на диван и нечаянно падал на пол – вот ужас-то был! Нет, я предпочитаю собак в том возрасте, когда они становятся более смышлеными, начинают понимать… Понимать, ха! Как будто Шуко и Андреа не понимали друг друга с первого дня! Когда она входила утром в комнату и шторы были еще задернуты, он говорил «виф, виф», и это означало «свет, свет», а «ваф, ваф» означало «мам, мам». Надо было только понять его язык.
   – Ты не обращала на него внимания, не следила за его развитием, как я. Такой крохотуля, такое беспомощное существо, ах, мне все казалось, что он слишком быстро вырос и перестал нуждаться в моей опеке! Помнишь, как мы в первый раз выпустили его погулять в саду? Ему ведь тогда было не больше месяца?
   Фрёкен Хансен подняла палец, желая вступить в разговор, этот эпизод она тоже помнила. Вообще-то фрёкен Хансен была весьма незаметная особа и в их кружке ничего не значила, но при этом эпизоде она присутствовала, она первая увидела Шуко. Он обнюхивал землю и слабо попискивал. А на шее у него был большой голубой шелковый бант…
   Ох господи, этот бант, ему очень скоро пришел конец. Наш песик вообще любил насвинячить!
   – Помнишь, Андреа, какой он был в переходном возрасте? Я даже и говорить про это сейчас не хочу, вот был кошмар!
   Андреа серьезно кивает головой: что правда, то правда, в переходном возрасте он доводил их обеих прямо-таки до отчаяния. Таскал грязь на ковер, пачкал мебель, был неуправляемый, необузданный, его просто нельзя было держать в комнате. А уж сколько вещей он погрыз, сколько посуды разбил!
   – В то время он был вовсе не ласковый, он был озорной, непослушный грубиян! Нет уж, давай лучше не будем вспоминать про это.
   – Кажется, он однажды убежал с молочником? – это спросила фрёкен Керндруп, сидевшая на противоположном конце стола.
   Еще бы! Дамы разволновались, заговорили все разом: той весной опрашивали половину богадельни. Шуко убегал, стоило лишь приоткрыть дверь, убегал с булочником, с молочником, да с любым фургоном, заезжавшим во двор! Но вот голос фрёкен Керндруп снова прорывается сквозь общий гомон, и наконец выясняется, почему она задала этот вопрос: однажды на центральной улице, Гаммель-Конгевей, она встретила Шуко в обществе самых отпетых дворняг, ну и видик у него был, точно он в сточной канаве вывалялся, а то и где похуже! Одному богу известно, чем бы все это кончилось, если бы ей не удалось схватить его за ошейник и привести домой, – так отчаянно он шнырял между машинами и трамваями! Фрёкен Керндруп весьма красноречиво расписала собственный подвиг, и фрёкен Микельсен сочла уместным вступиться за Шуко:
   – Он по природе был добрый пес, но у него были плохие друзья. Особенно один отвратительный пудель, который каждое утро сманивал Шуко из дому…
   Да, этого пуделя помнили многие, дамы даже заерзали, вспомнив, какой он был блохастый. На что только он не подбивал Шуко: как-то утром Шуко приполз домой с разорванным ухом!
   – Вот именно утром! Потому что зачастую он и вовсе не ночевал Дома…
   Фрёкен Микельсен попыталась знаками и гримасами остановить подругу. Но фрёкен Лунд уже прорвало, она набрала в легкие воздуха и закудахтала:
   – Не хватало еще, чтобы мы не могли говорить о таких естественных вещах!
   И, кроме того, все прекрасно знали историю про рантье Эльмквиста который однажды во всеуслышание объявил Шуко отцом четырех щенков, родившихся у его жесткошерстной Катанки.
   – Представьте себе, он еще осмелился заикнуться о возмещении за испорченную родословную! Ха, как будто у Шуко не было родословной когда мы получили его от помещика! Уж если ты завел себе суку, так изволь следить за ней, всем известно, какие нынче нравы у молодежи. Шуко тоже не был образцом добродетели, бог свидетель. Он не пропустил ни одной сучки отсюда и до Гаммель-Конгевей.
   Свободомыслие фрёкен Лунд отнюдь не вызвало осуждения, напротив, раздались смешки, ее намеки были понятны с полуслова, пробудив внимание и благосклонность аудитории. Но фрёкен Микельсен все-таки непременно хотелось замять столь щекотливый вопрос, и поэтому она через весь стол обратилась к фрёкен Халлинг:
   – Знаете, у меня прямо камень с души свалился, когда вы переехали сюда со своей Беллой. Они с Шуко стали такой неразлучной парой, точно состояли в браке!
   С этим утверждением все единодушно согласились – именно в браке, и брак этот был счастливее многих других. Как они играли, как делились каждым куском, не ворча и не кусаясь! Шуко изменился во всех отношениях. Раньше его нельзя было никакими силами заставить поесть вовремя, худой как щепка, он предпочитал рыться в мусорных кучах, зато теперь! Теперь это был аристократ, наслаждавшийся правилами хорошего тона. И вообще жизнь его упорядочилась: ночью он спал свои десять часов, потом выходил гулять, после обеда спал два часа, заметно округлился, да, в положительном влиянии Беллы сомневаться не приходится – фрёкен Халлинг совсем голову потеряла от всего этого фимиама.
   Брак этот продолжался пять лет, то было счастливое, благословенное время. Правда, не столь богатое событиями, о которых стоило бы рассказывать, с ночными проделками в пору течки и с драками было покончено; интерес к разговору явно иссякал, хотя фрёкен Микельсен могла бы еще много добрых слов сказать о Шуко как о личности, о его взглядах на мир, о его отношении к жизни и людям. А какие привычки и причуды появились у него на склоне дней! Типичная мужская тирания, фрёкен Микельсен даже улыбнулась, вспомнив это:
   – Думаете, он когда-нибудь ел с газеты? Ни за что, у него была своя тарелка с нарисованной на донышке собачьей головой, и если ему подавали еду на другой тарелке, он к ней не прикасался. Как-то на Рождество Дора подарила ему латунную цепочку, и с этого дня мы уже больше не пользовались его старым поводком, Шуко не желал появляться на нем во дворе. Господи, а помнишь, как ему взбрело в голову спать после обеда только в кресле, пол его уже не устраивал. Гав! – говорил он, – сойди с моего кресла! И рычал, если в него усаживался кто-нибудь чужой.
   Да, в молодости Шуко был бродягой и радикалом, убегал с извозчиками, водился с уличными дворняжками, а потом оброс жирком и остепенился. И поверите ли, не выносил никаких перемен, никаких новшеств в комнате, будь то даже новая диванная подушка: он подозрительно обнюхивал ее и рычал. Он научился разбираться в людях – среди прилично одетых людей и воспитанных разговоров он чувствовал себя как дома, кое-как терпел всяких там молочников и булочников, зато на безработных лаял, стоило ему лишь заслышать на лестнице их шаги. А как он лаял на почтальона! Господи, да он однажды укусил его за ногу!
   Дамы оживленно заклохтали, упомянутое событие в свое время взбудоражило умы и разделило обитателей богадельни на два лагеря. Почтальон был такой милый человек, но Шуко не выносил красного цвета, и ведь почтальона предупреждали об этом!
   – А помнишь, Дора, как к нам приезжал помещик?
   Ах, этот визит! Голоса стали тише, свечи мягко освещали стол. Он зашел в эту самую комнату, помещик, приславший им Шуко крошечным щенком, а теперь приехавший с подарками к Рождеству. Он надел на Шуко ошейник с серебряной пластинкой. Вы, может, думаете, что Шуко залаял? Как бы не так – он завилял хвостом, лизнул помещику руку и вообше ласкался как щенок! Потому что Шуко научился разбираться в людях, понимал их сущность.
   Приезд помещика стал для Шуко венцом его жизни, с того дня для него начался закат: обмороки, потеря аппетита, несварение желудка, он тиранил своих хозяек сверх всякой меры, стал в тягость и самому себе, и окружающим. Так по крайней мере считала фрёкен Лунд:
   – Пищу приходилось размачивать и обязательно подслащивать и все время придумывать какое-нибудь новенькое блюдо. Шуко почти ослеп, натыкался на все углы, а потом его парализовало, и он не мог больше соблюдать чистоплотность… Честно говоря, Андреа, это было мученье…
   Но Андреа мягко качает головой, она не согласна с подругой:
   – Мне кажется, я никогда так не любила его, как в этот последний год, разве что когда он был совсем крошкой. В нем появилось что-то… какая-то мягкость… он был признателен за любой пустяк. Когда я сидела у его корзины и разговаривала с ним, как он вздыхал и жаловался тоненьким голоском! А выражение, которое появлялось в его слепых глазах… Поверьте, у него было много мыслей, о которых мы даже не подозревали… Он многое знал – может быть, больше, чем мы!… А сегодня ночью… Сегодня ночью, перед самой смертью…
   Больше она ничего не сказала. Губы у фрёкен Микельсен задрожали, лицо судорожно задергалось, присутствующие завертелись перед ней колесом и слились в одно – она разрыдалась и закрыла глаза руками. Фрёкен Микельсен никогда не была замужем, не имела детей, но она была женщиной и поэтому должна была о ком-нибудь заботиться. И она заботилась о собаках, растила их, согревалась возле них, создавала себе мир, полный любви. Но вот последняя из них умерла и покоится в земле, а сама она состарилась, и руки ее по-прежнему пусты…
   Это был припадок, настоящий припадок. Маленькая седая головка сотрясалась от истерических рыданий. За столом воцарилось смущение, глаза перебегали с потолка на тарелки. Взгляд фрёкен Халлинг случайно скользнул по блюду, там оставалось одно пирожное, круглое, облитое желтой глазурью, с квадратиком варенья посередине. Кстати, Не ей одной хотелось бы заполучить его, но оно было последнее, и потому никто не осмеливался его взять.