Ханс Кристиан Браннер
 
Последний рейс

   Выехав на длинный причал, мы облегченно перевели дух, пароход еще не ушел; в парижском бюро путешествий не были в этом вполне уверены. Впрочем, вот уже три дня, как никто ни в чем не был уверен. Но пароход – вот он, рядом, – солидно стоит у причала и, как кажется, не собирается отходить. Только поднявшись на борт, мы почувствовали, как горячка спешки и напряжение покидают нас, оставляя за собой неприятное ощущение пустоты. Мы стояли на верхней палубе и обозревали с нее Антверпен. За спиной слышались степенные шаги датчан и звуки степенной датской речи. Мы снова оказались в Дании. Стоило шагнуть с тверди Европы на качающийся датский островок – и куда делись все события нашего бегства? Как будто и не было ни бесконечно марширующих солдатских сапог, ни басовитого громыхания на ночных улицах, ни газетной шумихи, паники, борьбы не на жизнь, а на смерть перед переполненными вагонами. За три дня мы вконец измучились, нас истязали страх, отчаяние, какое-то сладкое предчувствие гибели. И вот мы здесь, на пароходе.
   – Сойдем вниз, распакуем чемоданы, – предложила Астрид. – Наверно, скоро ужин.
   Мы разложили в каюте вещи и переоделись, устроили на трех метрах площади некое подобие датского уюта. Зашла горничная, чтобы отметить нас в списке, и я спросил ее, скоро ли мы отправляемся. Она не знала. Она не знала и того, много ли еще пассажиров прибыло после нас. Наконец Астрид напрямик спросила у нее, будет ли война.
   – Не знаю, – опять сказала девушка, – а разве она должна быть?
   По выговору мы догадались, что горничная родом с Фюна. Рядом, в соседней каюте, вполголоса и весьма страстно ссорилась из-за пустяка пожилая супружеская пара. Мы с Астрид переглянулись и засмеялись. Войны не было, мы больше не верили в нее.
   Прозвучал гонг, за столом было свободно, подавали настоящие датские блюда, и мы немного – тоже по-датски – переели за ужином. После мы пошли в курительный салон и выпили кофе с коньяком. По вкусу кофе совсем не отличался от настоящего датского. Мы заглянули мельком в английскую газету и улыбнулись, прочитав заголовок «Denmark will send us food» [1], но быстро отложили газету в сторону: она была старая, вышла еще вчера, когда миру угрожала война. Потом, задолго до сна, нас одолела зевота.
   – Сегодня я буду спать сном младенца, – сказала Астрид.
   Но спали мы ночью плохо: нас мучила духота. Днем жара была незаметна, а по ночам, несмотря на то что близился сентябрь, она становилась душной и угнетающей. По тишине в каюте я понял, что Астрид тоже не спит, но решил не тревожить ее и лежал сам по себе в жаркой темноте, обливаясь потом и прислушиваясь, как между бортом и причалом, клокоча и хлюпая, поднималась приливная вода. Уже совсем под утро завыла сирена, и немного погодя вся антверпенская гавань загрохотала, как одна гигантская кузница. Покоя все равно не было, я встал и в темноте оделся. В одиночестве мысль о войне мало-помалу перестала казаться невероятной. Ночью на пароход продолжали прибывать пассажиры, с десяток их, отставив в сторону багаж, столпились у трапа и, очевидно, ждали распоряжений судового начальства. Я заметил их все еще неровное, беспомощное дыхание и затравленное выражение покрасневших от бессонницы глаз; глаза задавали все тот же вопрос о войне – как старожилу на корабле мне полагалось бы знать, будет она или нет, – но я обошел пассажиров стороной и поднялся на верхнюю палубу. Глубоко вдохнув воздух, я оглядел панораму порта. Вдоль причала тянулась длинная цепочка электрических огней, сейчас, в утреннем полумраке, они уже побледнели; под навесом пристани двигались, как привидения, серые тени рабочих. Ночью в порт прибыло большое польское судно, и погрузка его шла полным ходом: на юте ослепительным и неровным светом горел фонарь, вырывавший из темноты круг пространства, ящик за ящиком вплывали в него, ложились на лес рук, уравновешивались и, громыхая, пропадали в черной могиле трюма.
   Пока я наблюдал за погрузкой, вслушиваясь в выкрики на французском и польском языках, на палубу вышла Астрид и встала рядом. Ей Удалось поговорить с кем-то из экипажа: оказывается, мы отплываем через час. Мы нашли два шезлонга, уселись и стали ждать. Цепочка огней на причале погасла, небо на востоке заалело, мы закрыли глаза, и нас, покачивая, медленно понесло в новый солнечный, жаркий день, в новое безветренное затишье где-то между войной и миром. Прошел час, но мы не отплывали, мы как будто и не думали никуда отплывать. На палубе появилась молодая пара, муж с женой, их по-утреннему звонкие голоса были хорошо слышны – я сидел с закрытыми глазами и прислушивался: они думают, что все еще куда-то направляются, что время принесет с собой войну или мир. Они не чувствуют, что попали в замкнутое безветренное затишье, в область вне времени, где никогда не было мира и не может быть войны.
   Мы немного прошлись по палубе взад и вперед. Потом встали, наблюдая за медленно подъезжавшей к нам по причалу машиной, из нее выбрались четверо мужчин: скованные, неловкие движения делали их похожими на полумертвых насекомых. Мы настороженно следили за ними, когда они поднимались на пароход: как знать, может быть, они привезли с собой вести о войне? Но эти люди почти не разговаривали, их погасшие лица не выражали ничего, кроме безразличия и усталости, было видно: ехали они очень долго и очень быстро. Стрела крана с нашего парохода подхватила их машину и поставила на корму. Владелец долго еще возился с ней и напоследок завел – мотор заработал, потом чихнул вхолостую и замер: сила и весомость машины растаяли. Она стояла теперь в красноватых отблесках солнца тонкой и хрупкой скорлупкой, присыпанной сверху белой пылью бельгийских дорог.
   К двенадцати дня пароход, казалось, насытился пассажирами сполна. Люди приезжали из Дюнкерка на машинах группами по четверо и пятеро, тянулись длинным караваном с последнего поезда из Франции. Еще много беженцев застряло за закрытой немецкой границей, и пронесся слух, что пройдет не один день, прежде чем мы тронемся в путь. В полдень уже сам корабль как будто отчаялся когда-нибудь отплыть, незаметно, как море между приливом и отливом, он начал меняться: глубже оседал в воде, становился шире, срастался с твердью причала. Мы стали гражданами страны, существующей вне времени и европейских границ, привидениями погибшей цивилизации, чьи законы и предрассудки продолжали жить в нас. Высоко в зените проплыл самолет – летчику оттуда судно должно было казаться системой плоских геометрических фигур, по которым в хаотическом беспорядке ползают муравьи, он не мог знать, что мы, подчиняясь безошибочному инстинкту, уже строили настоящее классовое общество, разделенное на господ, средний класс и пролетариат. Мы с Аст-рид обнаружили классовые различия за завтраком в переполненном ресторане, где по ошибке заняли почетные места рядом с господами: супружеской парой буржуа из Копенгагена с двумя прелестными и как дзе капли воды похожими дочерьми, финансистом-космополитом, случайно оказавшимся по рождению датчанином, но вообще-то принадлежавшим всем столицам Европы, и молодыми супругами – образцовыми представителями jeunesse dorée [2], – совершавшими свое свадебное путешествие. Не прошло и двух минут, как все они перезнакомились, для этого понадобилось немного: многозначительный кивок поверх бокала с красным вином, два-три слова об общих знакомьте. Красное вино, которое мы пили, было отрекомендовано финансистом-космополитом как единственное стоящее на этой датской посудине, господа набирали его в рот, смаковали, обсуждали марку и выдержку на столь профессиональном жаргоне, что становилось ясно – это были знатоки и коллекционеры, обладатели фамильных поместий с прилагаемыми к ним винными погребами. У нас с Астрид не было фамильного поместья, мы не разбирались в винах, и мы ни секунды не сомневались, что наши сотрапезники прекрасно знают об этом. Официант тоже был с нами чуть менее любезен и чуть более небрежен, чем с остальными. Он определенно не сознавал этого, но подчинялся социальному инстинкту. В следующий раз они будут знать свое место – эта невысказанная мысль уверенно и утонченно излучалась самой атмосферой ресторана, она неслышно звучала в неслышном пении изысканно ограненного хрусталя. Мы с Астрид сидели за столом, как пара чужаков-художников, по ошибке попавшая на пир феодалов.
   – К чему собирать коллекции вин, если Гитлер все равно начнет войну? – озабоченно сказал копенгагенский буржуа, а космополит снисходительно улыбнулся ему и объяснил, что Гитлер действительно начнет войну и даже, по всей видимости, выиграет ее, С минуту понаслаждавшись произведенным эффектом и протестами собеседников, космополит добавил:
   – Подбирайте вина! Какая вам, в сущности, разница, если вы будете покупать их у Гитлера? Все эти потрясения – одна видимость, мир останется таким же.
   Он покрутил ножку бокала и тонко улыбнулся: он знал Париж, Берлин, Лондон. Господа снова запротестовали, но не всерьез, как будто играли в невинную светскую игру, jeunesse dorйe рассмеялась своим светлым смехом, а прелестные дочери буржуа в голубино-сизого цвета прогулочных костюмах приветливо заворковали. Астрид быстро взглянула на меня, и я снова подумал: они считают, что куда-то направляются, они не чувствуют, что уже стали привидениями, выходцами с давным-давно погибшего света. Наверное, смерть как раз такова: это раскинувшееся до бескрайности безветренное затишье, одна-единственная точка в самом центре катастрофы, в которой катастрофа не ощущается…
   Зато в курительном салоне, наверху, нам достались места по соседству с двумя пожилыми господами, которые не верили в войну Гитлера. Они пили кофе с коньяком и доказывали друг другу, что вся эта пресловутая военная угроза – один блеф. Пушки Гитлера не стреляют, его танки сделаны из папье-маше, а траншеи линии Зигфрида давно залиты дождями. С этим голубчиком кончено, говорили они, он просто не в состоянии вести войну и знает об этом. Он – пленник своей собственной игры. Генералы отказались от него, они не выступят. Война, можно сказать, кончилась, не начавшись… Так эти домашние стратеги взвешивали мировую ситуацию за чашечкой кофе, а далеко в Германии, глядя сквозь заволакивающий глаза красный туман, Гитлер исступленно вещал и вещал, не обращая внимания ни на что, в то время как по коридорам Национального собрания прохаживались два ответственных государственных деятеля и шептались, жестикулируя, поясняя друг другу интригу – превосходную, кристально чистую, классическую интригу, – и не видели перед собой ничего, ничего, кроме нее, а в Лондоне, в старинном зале, сидел Чемберлен и все рассчитывал и рассчитывал, рассчитывал неверно, а минуты уходили, минуты уходили, и безумие росло, как расширяющийся от страха, ненависти и восторженного отчаяния огромный рыбий глаз, и над нами в солнечном безветренном затишье парил прозрачный, готовый разорваться волдырь, вздувшийся на слепой внушаемости, сомнении, вере, стремлении к самоуничтожению со стороны миллионов и миллионов людей. Мы, граждане страны вне времени и границ, не заметили, как он возник и вырос – господа, что сидели в шезлонгах на верхней палубе, были слишком погружены в чтение газет, мы пробирались между ними и тут и там прочитывали заголовки: NO WAR THIS YEAR [3] – LE COUP EST COMP-LET [4] – СЕРЬЕЗНОЕ УХУДШЕНИЕ… Заголовки сливались в густое неразборчивое мычание, но оно продолжалось уже много дней и недель и воспринималось теперь просто как эрзац тишины. В этой тишине головы лениво кивали, взгляд угасал, листы газет выпадали из рук – господа забывались в дреме черного неслышимого мычания. Ниже, на палубе, принадлежащей среднему классу, устроился небольшой клан мелких буржуа. Перебивая друг друга, они возбужденно толковали о том, как им повезло, как удачно, что война начнется только сейчас, после отпуска, когда им все равно ехать домой. Клан сгрудился, рассматривая альбом с цветными открытками, они вели себя так, как будто все еще сидели в туристском автобусе и ехали по улицам Парижа, приоткрыв от удивления рты и впиваясь взглядом в своего руководителя, объявляющего через микрофон: «С правой стороны, дорогие дамы и господа, вы видите Триумфальную арку и могилу Неизвестного солдата, а с левой – войну…» Теперь буржуа направляются домой; может быть, в придачу ко всему им удастся рассказать домашним еще и о войне?… На нижней палубе, принадлежащей пролетариям, в пропахшей машинным маслом полутьме, между штабелями ящиков и тюков, я встретил эмигранта в рубашке с обтрепанным воротом и в черном, уже обошедшем всю Европу, залоснившемся костюме. Он и здесь не мог усидеть на месте и беспокойно бегал взад и вперед, не щадя своих стертых подошв, тщетно измеряя ими страну вне времени и границ, страну, где не было ни войны, ни мира. Может быть, он единственный что-то по-настоящему знал, но глаза его не видели меня, а я побоялся остановить его и расспросить.
 
   Вечером мы продали свою каюту супружеской паре из класса господ: нам нужны были деньги на пропитание. Теперь мы жили над антверпенским портом, на верхней палубе, в шезлонгах, раскладывавшихся для нас на ночь, и лишь несколько раз в сутки спускались вниз, чтобы поесть. Порт грохотал без устали, горы ящиков и тюков на пристани росли, суда разгружались, солдаты охраняли объекты, мокрая стенка причала попеременно то уходила вниз, то вырастала, дыша, согласно закону прилива и отлива, надеждой и отчаянием, а мы все это время продолжали жить в нашей особой стране без дня, ночи и сна. Мы лежали, вытянувшись на спине, и смотрели, как лихорадочно качаются в темноте красные и зеленые фонари, осторожно поднимались и проходили между длинными рядами тел, одинаково застывших в одном и том же вытянутом положении и одинаково встречавших нас одним и тем же взглядом покрасневших глаз. С утренней зари до поздних сумерек мы плыли, не двигаясь с места, под одним и тем же кристально чистым небом. Иногда, когда мы стояли на палубе, нас знобило на ярком солнце от низкого рева приближавшихся к нам по широкой морской дороге кораблей-мастодонтов. Многоэтажные громадины – дом на доме – медленно скользили мимо с развевающимися в клубах дыма и в солнечной дымке флагами: британским Юнион Джеком, американскими Звездами и полосами, угрожающей свастикой Гитлера на красном поле и раскаленным ядром Японии на белом. Корабли утюжили морские волны, мы чувствовали себя перед ними бескровными тенями, маленькими и легкими, невесомыми, как птичьи перья. Единственное, что утешало, – это голландская самоходная речная баржа, пришвартованная к борту нашего парохода. Ее палубная надстройка была похожа на маленький нарядный домик с накрахмаленными занавесками на окнах и с комнатными цветами на подоконниках. На добела отмытой палубе баржи играли дети и собаки, а шкипер со шваброй наперевес стоял, мрачно наблюдая, как всего в нескольких шагах от его релинга в море бьет струя сточной воды с нашего парохода. Это был кусочек жизни, принадлежащий миру и будням, глядя на него, мы ощущали себя живыми людьми.
   Утром третьего дня все слои нашего общества взбудоражила новая волна нетерпения: отправление было назначено на полдень. И снова корабль, как одушевленное существо, преобразился: казалось, он знал об отправлении – его линии выпрямились и устремились вперед, лица людей стали замкнутыми и озабоченными, а шаги твердыми и частыми, пассажиры перекликались с палубы на палубу, женщины ходили с лихорадочно возбужденным взглядом, сзывали детей. Корма парохода была уже сплошь заставлена автомашинами и ящиками, и рабочие начали разбирать судовой подъемный кран, когда у сходней резко затормозил и остановился последний, запоздавший автомобиль. Это был старинный, похожий на картонную коробку «форд» с высокими и узкими колесами, но его владелец был скорее согласен расстаться с жизнью, чем потерять свое сокровище. Он как чего-то само собой разумеющегося потребовал, чтобы машину подняли на борт, а получив отказ, встал в позу и начал угрожать. Угрозы сменились жалобами и мольбами, а когда и это не помогло, он заплакал. Его жена и двое детей, побледнев, стояли рядом и наблюдали за этой сценой. Появившийся начальник в фуражке с золотым околышем прервал переговоры: пассажир либо останется со своим «фордом», либо поднимется на борт – пароход отправляется. Началось последнее странствие чемоданов, ковров и баулов по сходням, а агенту на причале были вверены ключи и бумаги – да-да, он, конечно же, сбережет автомобиль и защитит его от войны Гитлера, определенно и вне всякого сомнения, машина будет отправлена первым же рейсом, когда сообщение восстановится. Но и отдав все указания, человек не покинул своего' «форда», он возился с ним до последней минуты, пока не стали убирать сходни. Оказавшись на палубе, он по-прежнему неотрывно смотрел на «форд». Он больше не плакал, но, когда жена осторожно попыталась обнять его, грубо оттолкнул ее. Он не хотел знать ни жены, ни детей, ни семьи, без своей автомашины это был не человек. Над его головой оглушительно заревел гудок, вокруг хлопали в ладоши и кричали «ура», глубоко внизу, за бортом, возник и стал расширяться клин вспененной воды. Он ничего не слышал и не видел. Он медленно умирал на причале в черном гробу, который становился все меньше и меньше, пока совсем не пропал из виду и не исчез, но даже тогда привидение, стоявшее рядом с нами, не отрываясь смотрело в одну и ту же точку.
   Так мы отправились домой, где нас ожидала война.