---------------------------------------------------------------
OCR: PHIPER
---------------------------------------------------------------
Голос моей сестры -- горный ручей, падающий в серебряный кувшин.
Звонкая красота его дает прохладу и уносит ввысь -- от жара тела, от самого
тела. Сестре было четырнадцать, мне двенадцать, и мы ходили на "Травиату", а
потом на автомобильной стоянке она отвела меня в сторонку и велела:
"Слушай". Она открыла рот неестественно широко, и голос вырвался --
кристально чистый и ясный, и оперные завсегдатаи застыли у машин, не в силах
сесть и завести моторы. Они внимали, затаив дыхание, а потом устроили бурную
овацию.
Я хочу помнить Розу именно такой, и именно этот эпизод я рассказывала
всем ее психотерапевтам. Чтобы тоже узнали, какая она, моя сестра, чтобы
поняли: то, что перед ними, не настоящая Роза. Ведь до расхожих шлягеров, до
мотивчиков из рекламы были Пуччини и Моцарт, и сладкозвучные церковные
песнопения, и в них таилась такая мощь, что казалось, Иисус вот-вот сойдет с
креста и восхищенно захлопает в ладоши. Пусть знают: прежде чем превратиться
в гору жира, что колышется по больничным коридорам в тренировочных штанах и
широченных размахайках для беременных, Роза была самой хорошенькой девочкой
аррандейлской начальной школы, первой красавицей лэндмаркской средней...
Может, были там и другие красавицы, но я их не замечала. Для меня идеалом
была Роза, моя белокурая защитница и наставница, проводник к таинствам
"Тампакса" и смене маминых настроений.
Первый срыв произошел у нее в пятнадцать лет. То она возвращалась домой
в грусти и слезах, то тихо сияя; в конце концов перестала возвращаться
вовсе. Прямо за нашим домом начинался лес, там она и отсиживалась до
сумерек, пока мама, продравшись сквозь колючий вереск, не отыскивала ее в
самых дремучих зарослях и не приводила домой -- отрешенную, с сухими
листьями на голубом свитере, с грязью на белых джинсах. После трех недель
такой жизни мама, по профессии музыкант и, по общему признанию, женщина с
весьма нестабильной психикой, сказала отцу, человеку доброму и печальному,
по профессии психиатру:
-- Она сходит с ума.
-- Это что, диагноз? -- Отец взялся за газету, тут же отложил ее,
вздохнул. -- Прости, вышло чересчур резко. Я тоже вижу, что ее что-то
беспокоит. Ты с ней говорила?
-- О чем? Дэвид, она сходит с ума. Ей нужен не задушевный разговор с
мамочкой, ей нужна клиника.
Они еще немного попререкались, потом отец несколько часов кряду пытался
беседовать с Розой, причем она сидела, зализывая волоски чуть выше запястья
сначала в одну сторону, потом в другую. Мама смотрела на них из коридора,
бледная, с сухими глазами. Она уже собрала вещи, и когда трое отцовских
коллег заехали нас проконсультировать -- по дружбе, бесплатно, -- мама с
Розиным чемоданом уже сидела в машине. Меня она обняла и обещала вернуться к
вечеру, только без Розы. И добавила, упреждая самый страшный из моих
страхов:
-- С тобой этого не случится, не бойся. Одним людям суждено сойти с
ума, другим нет. Тебе это не грозит. -- Она усмехнулась, провела рукой по
моим волосам: -- Даже если очень захочешь.
В клиниках, больших и поменьше, Роза провела следующие десять лет. Ее
лечила уйма жутких психотерапевтов, но попадались и неплохие. В одной
клинике не оказалось ни окон, ни картин на стенах, а пациенты шаркали в
одинаковых шлепанцах с больничным клеймом. Мама даже не стала заходить в
приемный покой. Она развернула Розу, и они решительно направились к выходу,
а отец, извиняясь перед коллегами, побрел следом. Психиатров, социальных
работников и медсестер мама игнорировала, а для пациентов играла Генделя и
Бесси Смит -- на чем придется. В одних клиниках стоял настоящий "Стейнвей"
-- подарок от благодарных или обнадеженных родственников; в других ей
случалось дубасить "Дай-ка воблу да кружку пива" на стареньком исцарапанном
пианино, которое не настраивалось лет сто, потому что в клинике давным-давно
забыли, для чего предназначены музыкальные инструменты. Отец разговаривал с
администраторами и заведующими серьезно-уважительно, а с лечащими врачами
даже пытался приятельствовать. Зато семейных психотерапевтов все мы дружно
ненавидели.
Худший из всех, кто выпал на нашу долю за эти годы, восседал в кабинете
с бледно-зелеными стенами. Цепким глазом он оценил мамину неземную красоту,
выцветшую футболку и узенькие девчачьи джинсы, папин мятый пиджак и грязный,
с потеками галстук, а также весь мой вызывающий семнадцатилетний облик. Роза
в тот год была как никогда далека от моды: в штанах самого-рассамого
большого размера и в широченном "бальном" платье. Она походила на плюшевого
медведя. Мы молча сидели, а доктор Уокер просматривал историю болезни. Когда
же Роза начала, призывно подвывая, мять свои груди, он взглянул на нас с
нескрываемой тревогой. Мы с мамой засмеялись. Даже отец улыбнулся. Этим
приемчиком Роза часто начинала знакомство с новыми врачами.
-- Почему, интересно, все семейство так радуется непристойному
поведению Розы? -- произнес доктор Уокер.
Роза громко рыгнула, мы снова рассмеялись. Это был наш седьмой семейный
психотерапевт: никто из них долго не продержался. К несчастью, доктор Уокер
явно вознамерился поучить нас уму-разуму.
-- Ну, а ты, Вайолет, что думаешь о Розином поведении?
Это они любили. Должно быть, в пособии говорилось: если родители не
слишком контактны, попробуйте побеседовать с сестрой.
-- Не знаю. Может, она хочет, чтобы вы перестали говорить о ней так,
будто ее тут вовсе нет?
-- Неплохо сказано, -- заметила мама. Отец кивнул:
-- В самом деле.
-- Ж..., а смекает, -- добавила Роза.
-- Что же, семья, я вижу, единодушна, -- произнес доктор Уокер с
деланным пониманием и приязнью.
-- Эй, хорек востроносый, что за чушь ты мелешь? -- Разозлившись, Роза
соображала куда лучше обычного. Доктор и вправду напоминал белобрысого
хорька. Мы засмеялись. Не удержался даже отец, который всегда старался -- из
чувства цехового братства -- не вмешиваться в работу коллег.
На пятнадцатой минуте доктор Уокер счел аудиенцию оконченной и вышел.
Мы весело переглянулись. Роза, конечно, как была с приветом, так и осталась,
но нам удалось хоть чуть-чуть развеяться.
День, когда мы познакомились с самым лучшим на Розином веку
психотерапевтом, начался почти так же неудачно. Мы насмерть перепугали
врачиху-практикантку, привели в полное замешательство ее куратора, и уж
он-то и напустил на нас доктора Торна: этак сто тридцать техасских кило,
обильно политых соусом "чили", набитых кукурузными лепешками, накачанных
пивом "Одинокая звезда", и все это в черных высоких ковбойских ботинках и
узеньком плетеном галстучке на том месте, где, по расчетам, должна быть шея.
-- Вот так денек! -- Переполненная счастьем Роза немедленно прекратила
ласкать свои груди. -- Вот так шизан! Прямо шизанище!
-- Привет, малыш Шизенок.-- Представьте, какого роста должен быть
человек, назвавший мою сестру малышом. Он и нас окрестил с ходу: -- Это
добрый доктор Айбошиз; это мадам Кремень-шиз: попробуй расколи; а вон там, в
комбинезончике, под которым небось ничегошеньки нет, Нешизок-колобок, от
всех укатится.
Он подметил и мое одиночество, и неспособность сойти с ума. В каждом он
узрел самую суть. Мы мгновенно расслабились.
С доктором Торном нам повезло. Розу вскоре перевели в реабилитационный
центр, начальница которого так любила Шизана, что терпела все Розины
выходки, даже то, что моя сестра готова была лечь под каждого
встречного-поперечного. Так, лихорадочно, до изнеможения трахаясь, Роза
пыталась унять изводившие ее голоса.
Шизан сказал твердо:
-- Нет, подружка, не могу. Я не могу заниматься любовью со всеми
прекрасными женщинами на свете, а главное, не могу любить тебя и оставаться
при этом твоим врачом. Прости уж. Надеюсь, ты найдешь себе хорошего парня и
он будет с тобой нежен и добр Ты же знаешь, каким был бы я, если б мне
посчастливилось стать твоим дружком-Чур! -- ищи такого же.
И Роза перестала тащить в постель наркоманов, алкоголиков и прочих
приютских безумцев. Мы очень полюбили доктора Торна.
Отец снова занялся лечением богатеньких неврастеников и раз в неделю
бесплатно консультировал в клинике доктора Торна. Мама дозаписала пластинку
с концертами Моцарта и выступила в благотворительном концерте для Розиного
заведения. Я вернулась в колледж и нашла себе отличного парня, бейсболиста
из Техаса. И велела ему по ночам называть себя "подружкой". Роза регулярно
принимала лекарства, сбросила около пятидесяти килограммов и стала петь в
евангелистской церкви неподалеку от приюта.
Сперва служители культа не знали, что делать с этой необъятной, смешно
одетой блондинкой, которая мечтательно раскачивалась на пороге церкви во
время репетиций, но стоило ей спеть несколько тактов из "Господь
Всемогущий", как дирижер понял: это перст Божий! Благодаря Блаженной Розочке
его хор, "Хор надежд и упований", непременно выйдет в финал Евангельской
олимпиады.
В море шоколадно-кофейных, светло- и темнокоричневых лиц белело Розино
лицо -- самое большое, сливочно-нежное, обрамленное нежнейшими белокурыми
локонами, точно там стояла не одна, а две белые женщины, слитые воедино.
Розино серебряное сопрано и густое золотое контральто Адди Робишо сплетались
в тонкие, как шелк, и прочные, как сталь, кружева. По щекам у нас текли
слезы, а Роза с Адди в пышных, ниспадающих волнами темно-красных платьях
раскачивались в обнимку и посылали свои ангельские голоса к Богу. Когда же
замирала в вышине последняя нота, они смотрели с галереи для певчих вниз, на
нас, и улыбались.
Роза все-таки время от времени слетала с катушек, и внутренние голоса
подначивали ее делать разные гадости, но доктор Торн, Адди или мама обычно
могли с этими приступами совладать. Так прошло пять хороших лет. А потом
Шизан умер. Не сумел проглотить очередную сардельку, обильно политую острым
соусом "Чили", не продышался на пике июля в душном кабинете без
кондиционера. Одно большое, по-техасски могучее кровоизлияние -- и он умер.
Роза крепилась неделю: прилежно принимала лекарства, ходила на спевки,
по сто раз на дню разбирала и перекладывала вещи в своей комнате.
Душевнобольные устремились на похороны, как верующие в святые места.
Шизофреники, тяжелые невротики или просто личности, пребывавшие "не в ладу с
миром" -- все непременно хотели проститься с доктором Торном. Напичканные
сильными психотропными препаратами, многие так тряслись, что едва не падали
в церкви со скамеек. Чокнутые держались за руки, плакали и стонали,
разговаривали сами с собой. Полоумные и тронутые слепо тыкались друг в
дружку, как новорожденные щенята за загородкой.
Роза перестала принимать лекарства, спустила с лестницы одного из
приютских безумцев, и держать ее там отказались. Отец позвонил в страховую
компанию и выяснил, что на новую, расширенную психиатрическую страховку
можно рассчитывать не раньше чем через сорок пять дней. Я сгребла Розины
вещи в пластиковый мешок для мусора, и мы собрались домой. На кушетке возле
двери приюта валялся слюнявый мальчик-идиот. Роза подмигнула ему на
прощанье.
-- Предстоит трудное испытание... Испытание для всей семьи. И, пожалуй,
нам следует обсудить, как мы представляем себе эти сорок пять дней. У меня,
к примеру, есть определенные опасения... -- Папа начал семейный совет, едва
Роза рассадила по местам тридцать своих плюшевых мишек.
-- Никаких пилюль, -- сказала Роза, глядя в пол. Ее короткие толстые
пальчики, те самые, что когда-то заплетали мне косы и рисовали на моих щеках
тюльпаны, теперь теребили засаленный подол размахайки. Отец бросил на маму
отчаянный взгляд.
-- Розочка, хочешь поводить новую машину? -- спросила мама. Роза
просияла.
-- Хочу! Я поеду в Калифорнию смотреть медведей в зоопарке Сан-Диего. Я
бы и тебя взяла, Вайолет, но ты ведь терпеть не можешь зоопарки. Мама,
помнишь, как она плакала в Бронксе, когда узнала, что звери после закрытия
не расходятся по домам! -- Роза стиснула мою руку своей влажной ладошкой. --
Вайка, бедняжка моя.
-- Если будешь принимать лекарства, через какое-то время и машину
сможешь водить. Такой уговор. Лекарства -- машина. -- Мама говорила без
нажима, боясь получить в ответ новый параноидальный всплеск.
-- По рукам, подружка, -- смилостивилась Роза.
Я жила тогда в часе езды от дома, днем преподавала английский, ночью
писала стихи. Раз в два-три дня заезжала домой поужинать. Звонила каждый
вечер. Отец отвечал, прикрыв трубку рукой:
-- Очень тяжко. Но, по-моему, мы справляемся. Роза с мамой по утрам
гуляют. Еще она подолгу смотрит телевизор. В дневной стационар ходить не
хочет. На хор тоже. Пару раз заглядывала ее приятельница, госпожа Робишо.
Такая милая женщина. Роза даже не пожелала с ней разговаривать. Сидела,
глядела в стенку, напевала. Если откровенно, дела обстоят не очень-то
хорошо, но, думаю, мы справимся. Прости, дорогая, я не хотел тебя огорчать.
Мама отвечала бодро:
-- У нас все отлично. Составили распорядок дня, соблюдаем его
неукоснительно, живем не тужим. Тебе совершенно не нужно приезжать так
часто. Дождись воскресенья. У тебя своя жизнь, Вайолет. У нее своя.
Я действительно выждала неделю, вздрагивая от каждого телефонного
звонка. Но я была благодарна маме за ее непрошибаемое спокойствие и
скрытность -- качества, которые так бесили меня в детстве.
Приехала я в воскресенье, не к вечеру, а до обеда, чтобы помочь отцу в
саду. Мы любили садовничать вместе. Мама с Розой гуляли на озере, и мы с
отцом сразу принялись пропалывать и окучивать помидоры и травить обнаглевшую
тлю. Только часа в четыре я захотела пить и вошла в дом.
Мамин вертящийся стул был разломан на пять аккуратных частей и сложен
штабелем у рояля.
-- Мы с тобой так славно провели время, -- сказал отец. -- Не хотелось
тебя расстраивать. -- Он все топтался у порога, боясь натащить на подошвах
грязь из сада.
-- Что сказала мама?
--Сказала: "Лучше стул, чем рояль". А Роза легла на пол и заплакала.
Тогда мама увела ее на озеро. Вайолет, так больше продолжаться не может.
Впереди еще двадцать семь дней. Роза по ночам не спит, и мама, естественно,
тоже почти не смыкает глаз. Я бы заплатил двадцать семь тысяч, по тысяче на
день, чтобы ее продержали в клинике без страховки,клянусь!
-- Так заплати. Отправь ее в Хартли-Риз. Отличное место. Ей там очень
нравились занятия по искусству.
-- Отправил бы, да не могу. Страховой полис требует бессимптомности в
течение полутора месяцев до начала действия страховки. То есть никакой
госпитализации.
-- Господи, папа! Она не то что полутора месяцев -- полутора часов не
прожила без симптомов! Где ты выкопал эту страховку?
-- Единственная долгосрочная страховка для хроников. -- Он прикрыл рот
рукой, словно боялся, что с языка сорвется что-то лишнее, и ушел обратно в
сад. Может, даже заплакал.
Так порознь -- он в саду, я в доме -- мы и дождались маму с Розой.
Сестра вернулась в насквозь мокрых, закатанных до колена тренировочных
штанах, с кучей ракушек и водорослей, которые она неохотно согласилась
оставить на заднем крыльце. Мама поцеловала меня и велела Розе сменить
штаны.
Зрачки у Розы расширились.
-- Ни за что! Я ни за что не... -- Она плюхнулась на колени и принялась
ритмично биться головой о пол кухни, вкладывая в каждый удар весь свой
немалый вес. Мама ухватила ее за пояс, попыталась удержать, но Роза
отмахнулась от нее не глядя, как от досадной помехи. Мама отлетела,
ударилась о холодильник.
-- Вайолет, сделай что-нибудь...
Я растянулась на полу, на том самом месте, о которое Роза пыталась
размозжить себе голову. И она остановилась -- в полусантиметре от моего
живота.
-- Ой! Вайка, мамочка, простите! Только не сердитесь! -- Она с трудом
поднялась и, подвывая, кинулась к себе в комнату.
Мама встала, ополоснула лицо, вытерлась посудным полотенцем. На Розин
вой влетел отец, на ходу скидывая с голых ног резиновые сапоги.
-- Дай-ка я посмотрю! -- Бережно поворачивая мамину голову, он осмотрел
ушибы на бледном лице. -- Что случилось? Мама глядела на меня в упор.
-- Вайолет, что случилось? -- повторил отец. -- Где Роза?
-- Роза из-за чего-то расстроилась, побежала наверх и по дороге
нечаянно толкнула маму.
Я солгала в жизни только трижды. Это была моя вторая ложь.
-- Толкнула маму! Ей, должно быть, так стыдно и тяжело. То есть,
естественно, что на ее пути оказалась именно ты, родная, но, поверь, она не
хотела. Поверь. -- Он приготовил маме чаю, и тепло его любви, всю жизнь
боровшейся со вспышками маминой ярости и с полосами отчуждения, наполнило
эту чашку и согрело мамины маленькие ладони и длинные тонкие пальцы. Мама
прилегла, положила голову ему на колени. Я отвела глаза.
-- Давайте накроем на стол, я потом ее позову, -- сказала мама. -- Или
нет. Лучше ты позови ее, Дэвид. Пусть лучше твое лицо она увидит первым.
Обед прошел нервно. Роза отчаянно пыталась с собой совладать, все время
напевала популярную песенку из мультфильма, едва притронулась к еде, тут же
облилась соком, расплакалась. Отец взглянул на маму. Дал Розе свою салфетку.
Она прилежно принялась промокать свою размахайку. Слезы высохли.
-- Я так хочу спать, хочу я в кровать, чтобы спать-почивать,хочу быть в
себе и в твоей судьбе, хочу в красном гулять, хочу детку качать, в красном
ты не ходи, о любви не проси, потому что я так хочу спать, хочу я в
кровать...
--Ну, будет, Роза, хватит. Давай-ка я провожу тебя наверх, уложу в
кроватку. А потом мамочка зайдет и скажет девочке спокойной ночи. Ну, будет,
Роза, успокойся...
Роза уцепилась за папину протянутую руку, он обнял ее за неохватную
талию, и они вышли.
Мама закрыла лицо руками, на мгновение замерла, а потом принялась
убирать со стола. Мы молча помыли посуду. Мама напевала шубертовскую
"Schlummerlied", колыбельную о лесах и речке, которые уговаривают дитя
уснуть. В детстве она пела ее нам каждый вечер.
Отец заглянул на кухню, подал маме знак "пора" и увел ее наверх. Вскоре
они вернулись.
-- Спит.
Мы вышли на веранду послушать цикад. Остаток вечера я помню смутно.
Помню разлитую в воздухе тихую печаль и редкую на моей памяти картину:
родители сидели, держась за руки, и смотрели на закат.
Часа в три ночи я замерзла под тонкой простыней и проснулась. В поисках
одеяла я почему-то заглянула в Розину комнату. Розы там не было. Я надела
джинсы и свитер и спустилась вниз, нутром чуя, что там ее тоже нет. Вышла на
крыльцо. Цепочка широких Розиных следов тянулась по росистой траве к лесу.
-- Роза, -- тихонько окликнула я, боясь разбудить родителей или
напугать сестру. -- Розочка, это я. Где ты?
Я едва не споткнулась о нее, огромную, белую, в блеклой от лунного
света размахайке, в насквозь промокших штанах. Голова была откинута назад, а
шея тянулась -- белая-белая, точно античная колонна.
-- Роза!..
Дыхание ее было замедленным, губы бледными. Вдруг ее веки дрогнули.
-- Концерт окончен, -- прошептала она. Да, по-моему, так она и сказала.
Я села рядышком, возле откинутой руки, прикрывавшей пузырек с остатками
белых таблеток. Я сидела и смотрела, как гаснут звезды.
Когда они погасли совсем и начало пригревать солнце, я вернулась в дом.
Мама, набросив на плечи одеяло, ждала на крыльце. Каждый шаг давался мне с
трудом. Вдруг мама ударит меня? Или убьет? Ведь я позволила ее любимице
умереть.
-- Воительницы, -- сказала мама, обняв меня тонкими, сильными руками.
-- Я вырастила настоящих, мужественных дочерей. Королевы-воительницы. -- Она
крепко поцеловала меня и ушла в лес одна.
Позже она разбудила отца. Он пойти в лес не смог. Еще позже она
позвонила в полицию и в похоронное бюро. Потом положила трубку, легла и не
вставала до самых похорон. Папа кормил нас обеих, обзванивал всех, кого надо
было обзвонить, и сам выбирал для Розы гроб.
Мама играла, голос Адди выводил золотые узоры, а я закрыла глаза и
снова увидела сестру -- четырнадцатилетнюю, с откинутой назад пышной
белокурой гривой. Она жмурилась от вспышек фар на стоянке возле оперы. И
горный ручей заполнял до краев серебряный кувшин, затапливал наши сердца, и,
объятые им, мы уносились ввысь -- все выше, выше, выше...
OCR: PHIPER
---------------------------------------------------------------
Голос моей сестры -- горный ручей, падающий в серебряный кувшин.
Звонкая красота его дает прохладу и уносит ввысь -- от жара тела, от самого
тела. Сестре было четырнадцать, мне двенадцать, и мы ходили на "Травиату", а
потом на автомобильной стоянке она отвела меня в сторонку и велела:
"Слушай". Она открыла рот неестественно широко, и голос вырвался --
кристально чистый и ясный, и оперные завсегдатаи застыли у машин, не в силах
сесть и завести моторы. Они внимали, затаив дыхание, а потом устроили бурную
овацию.
Я хочу помнить Розу именно такой, и именно этот эпизод я рассказывала
всем ее психотерапевтам. Чтобы тоже узнали, какая она, моя сестра, чтобы
поняли: то, что перед ними, не настоящая Роза. Ведь до расхожих шлягеров, до
мотивчиков из рекламы были Пуччини и Моцарт, и сладкозвучные церковные
песнопения, и в них таилась такая мощь, что казалось, Иисус вот-вот сойдет с
креста и восхищенно захлопает в ладоши. Пусть знают: прежде чем превратиться
в гору жира, что колышется по больничным коридорам в тренировочных штанах и
широченных размахайках для беременных, Роза была самой хорошенькой девочкой
аррандейлской начальной школы, первой красавицей лэндмаркской средней...
Может, были там и другие красавицы, но я их не замечала. Для меня идеалом
была Роза, моя белокурая защитница и наставница, проводник к таинствам
"Тампакса" и смене маминых настроений.
Первый срыв произошел у нее в пятнадцать лет. То она возвращалась домой
в грусти и слезах, то тихо сияя; в конце концов перестала возвращаться
вовсе. Прямо за нашим домом начинался лес, там она и отсиживалась до
сумерек, пока мама, продравшись сквозь колючий вереск, не отыскивала ее в
самых дремучих зарослях и не приводила домой -- отрешенную, с сухими
листьями на голубом свитере, с грязью на белых джинсах. После трех недель
такой жизни мама, по профессии музыкант и, по общему признанию, женщина с
весьма нестабильной психикой, сказала отцу, человеку доброму и печальному,
по профессии психиатру:
-- Она сходит с ума.
-- Это что, диагноз? -- Отец взялся за газету, тут же отложил ее,
вздохнул. -- Прости, вышло чересчур резко. Я тоже вижу, что ее что-то
беспокоит. Ты с ней говорила?
-- О чем? Дэвид, она сходит с ума. Ей нужен не задушевный разговор с
мамочкой, ей нужна клиника.
Они еще немного попререкались, потом отец несколько часов кряду пытался
беседовать с Розой, причем она сидела, зализывая волоски чуть выше запястья
сначала в одну сторону, потом в другую. Мама смотрела на них из коридора,
бледная, с сухими глазами. Она уже собрала вещи, и когда трое отцовских
коллег заехали нас проконсультировать -- по дружбе, бесплатно, -- мама с
Розиным чемоданом уже сидела в машине. Меня она обняла и обещала вернуться к
вечеру, только без Розы. И добавила, упреждая самый страшный из моих
страхов:
-- С тобой этого не случится, не бойся. Одним людям суждено сойти с
ума, другим нет. Тебе это не грозит. -- Она усмехнулась, провела рукой по
моим волосам: -- Даже если очень захочешь.
В клиниках, больших и поменьше, Роза провела следующие десять лет. Ее
лечила уйма жутких психотерапевтов, но попадались и неплохие. В одной
клинике не оказалось ни окон, ни картин на стенах, а пациенты шаркали в
одинаковых шлепанцах с больничным клеймом. Мама даже не стала заходить в
приемный покой. Она развернула Розу, и они решительно направились к выходу,
а отец, извиняясь перед коллегами, побрел следом. Психиатров, социальных
работников и медсестер мама игнорировала, а для пациентов играла Генделя и
Бесси Смит -- на чем придется. В одних клиниках стоял настоящий "Стейнвей"
-- подарок от благодарных или обнадеженных родственников; в других ей
случалось дубасить "Дай-ка воблу да кружку пива" на стареньком исцарапанном
пианино, которое не настраивалось лет сто, потому что в клинике давным-давно
забыли, для чего предназначены музыкальные инструменты. Отец разговаривал с
администраторами и заведующими серьезно-уважительно, а с лечащими врачами
даже пытался приятельствовать. Зато семейных психотерапевтов все мы дружно
ненавидели.
Худший из всех, кто выпал на нашу долю за эти годы, восседал в кабинете
с бледно-зелеными стенами. Цепким глазом он оценил мамину неземную красоту,
выцветшую футболку и узенькие девчачьи джинсы, папин мятый пиджак и грязный,
с потеками галстук, а также весь мой вызывающий семнадцатилетний облик. Роза
в тот год была как никогда далека от моды: в штанах самого-рассамого
большого размера и в широченном "бальном" платье. Она походила на плюшевого
медведя. Мы молча сидели, а доктор Уокер просматривал историю болезни. Когда
же Роза начала, призывно подвывая, мять свои груди, он взглянул на нас с
нескрываемой тревогой. Мы с мамой засмеялись. Даже отец улыбнулся. Этим
приемчиком Роза часто начинала знакомство с новыми врачами.
-- Почему, интересно, все семейство так радуется непристойному
поведению Розы? -- произнес доктор Уокер.
Роза громко рыгнула, мы снова рассмеялись. Это был наш седьмой семейный
психотерапевт: никто из них долго не продержался. К несчастью, доктор Уокер
явно вознамерился поучить нас уму-разуму.
-- Ну, а ты, Вайолет, что думаешь о Розином поведении?
Это они любили. Должно быть, в пособии говорилось: если родители не
слишком контактны, попробуйте побеседовать с сестрой.
-- Не знаю. Может, она хочет, чтобы вы перестали говорить о ней так,
будто ее тут вовсе нет?
-- Неплохо сказано, -- заметила мама. Отец кивнул:
-- В самом деле.
-- Ж..., а смекает, -- добавила Роза.
-- Что же, семья, я вижу, единодушна, -- произнес доктор Уокер с
деланным пониманием и приязнью.
-- Эй, хорек востроносый, что за чушь ты мелешь? -- Разозлившись, Роза
соображала куда лучше обычного. Доктор и вправду напоминал белобрысого
хорька. Мы засмеялись. Не удержался даже отец, который всегда старался -- из
чувства цехового братства -- не вмешиваться в работу коллег.
На пятнадцатой минуте доктор Уокер счел аудиенцию оконченной и вышел.
Мы весело переглянулись. Роза, конечно, как была с приветом, так и осталась,
но нам удалось хоть чуть-чуть развеяться.
День, когда мы познакомились с самым лучшим на Розином веку
психотерапевтом, начался почти так же неудачно. Мы насмерть перепугали
врачиху-практикантку, привели в полное замешательство ее куратора, и уж
он-то и напустил на нас доктора Торна: этак сто тридцать техасских кило,
обильно политых соусом "чили", набитых кукурузными лепешками, накачанных
пивом "Одинокая звезда", и все это в черных высоких ковбойских ботинках и
узеньком плетеном галстучке на том месте, где, по расчетам, должна быть шея.
-- Вот так денек! -- Переполненная счастьем Роза немедленно прекратила
ласкать свои груди. -- Вот так шизан! Прямо шизанище!
-- Привет, малыш Шизенок.-- Представьте, какого роста должен быть
человек, назвавший мою сестру малышом. Он и нас окрестил с ходу: -- Это
добрый доктор Айбошиз; это мадам Кремень-шиз: попробуй расколи; а вон там, в
комбинезончике, под которым небось ничегошеньки нет, Нешизок-колобок, от
всех укатится.
Он подметил и мое одиночество, и неспособность сойти с ума. В каждом он
узрел самую суть. Мы мгновенно расслабились.
С доктором Торном нам повезло. Розу вскоре перевели в реабилитационный
центр, начальница которого так любила Шизана, что терпела все Розины
выходки, даже то, что моя сестра готова была лечь под каждого
встречного-поперечного. Так, лихорадочно, до изнеможения трахаясь, Роза
пыталась унять изводившие ее голоса.
Шизан сказал твердо:
-- Нет, подружка, не могу. Я не могу заниматься любовью со всеми
прекрасными женщинами на свете, а главное, не могу любить тебя и оставаться
при этом твоим врачом. Прости уж. Надеюсь, ты найдешь себе хорошего парня и
он будет с тобой нежен и добр Ты же знаешь, каким был бы я, если б мне
посчастливилось стать твоим дружком-Чур! -- ищи такого же.
И Роза перестала тащить в постель наркоманов, алкоголиков и прочих
приютских безумцев. Мы очень полюбили доктора Торна.
Отец снова занялся лечением богатеньких неврастеников и раз в неделю
бесплатно консультировал в клинике доктора Торна. Мама дозаписала пластинку
с концертами Моцарта и выступила в благотворительном концерте для Розиного
заведения. Я вернулась в колледж и нашла себе отличного парня, бейсболиста
из Техаса. И велела ему по ночам называть себя "подружкой". Роза регулярно
принимала лекарства, сбросила около пятидесяти килограммов и стала петь в
евангелистской церкви неподалеку от приюта.
Сперва служители культа не знали, что делать с этой необъятной, смешно
одетой блондинкой, которая мечтательно раскачивалась на пороге церкви во
время репетиций, но стоило ей спеть несколько тактов из "Господь
Всемогущий", как дирижер понял: это перст Божий! Благодаря Блаженной Розочке
его хор, "Хор надежд и упований", непременно выйдет в финал Евангельской
олимпиады.
В море шоколадно-кофейных, светло- и темнокоричневых лиц белело Розино
лицо -- самое большое, сливочно-нежное, обрамленное нежнейшими белокурыми
локонами, точно там стояла не одна, а две белые женщины, слитые воедино.
Розино серебряное сопрано и густое золотое контральто Адди Робишо сплетались
в тонкие, как шелк, и прочные, как сталь, кружева. По щекам у нас текли
слезы, а Роза с Адди в пышных, ниспадающих волнами темно-красных платьях
раскачивались в обнимку и посылали свои ангельские голоса к Богу. Когда же
замирала в вышине последняя нота, они смотрели с галереи для певчих вниз, на
нас, и улыбались.
Роза все-таки время от времени слетала с катушек, и внутренние голоса
подначивали ее делать разные гадости, но доктор Торн, Адди или мама обычно
могли с этими приступами совладать. Так прошло пять хороших лет. А потом
Шизан умер. Не сумел проглотить очередную сардельку, обильно политую острым
соусом "Чили", не продышался на пике июля в душном кабинете без
кондиционера. Одно большое, по-техасски могучее кровоизлияние -- и он умер.
Роза крепилась неделю: прилежно принимала лекарства, ходила на спевки,
по сто раз на дню разбирала и перекладывала вещи в своей комнате.
Душевнобольные устремились на похороны, как верующие в святые места.
Шизофреники, тяжелые невротики или просто личности, пребывавшие "не в ладу с
миром" -- все непременно хотели проститься с доктором Торном. Напичканные
сильными психотропными препаратами, многие так тряслись, что едва не падали
в церкви со скамеек. Чокнутые держались за руки, плакали и стонали,
разговаривали сами с собой. Полоумные и тронутые слепо тыкались друг в
дружку, как новорожденные щенята за загородкой.
Роза перестала принимать лекарства, спустила с лестницы одного из
приютских безумцев, и держать ее там отказались. Отец позвонил в страховую
компанию и выяснил, что на новую, расширенную психиатрическую страховку
можно рассчитывать не раньше чем через сорок пять дней. Я сгребла Розины
вещи в пластиковый мешок для мусора, и мы собрались домой. На кушетке возле
двери приюта валялся слюнявый мальчик-идиот. Роза подмигнула ему на
прощанье.
-- Предстоит трудное испытание... Испытание для всей семьи. И, пожалуй,
нам следует обсудить, как мы представляем себе эти сорок пять дней. У меня,
к примеру, есть определенные опасения... -- Папа начал семейный совет, едва
Роза рассадила по местам тридцать своих плюшевых мишек.
-- Никаких пилюль, -- сказала Роза, глядя в пол. Ее короткие толстые
пальчики, те самые, что когда-то заплетали мне косы и рисовали на моих щеках
тюльпаны, теперь теребили засаленный подол размахайки. Отец бросил на маму
отчаянный взгляд.
-- Розочка, хочешь поводить новую машину? -- спросила мама. Роза
просияла.
-- Хочу! Я поеду в Калифорнию смотреть медведей в зоопарке Сан-Диего. Я
бы и тебя взяла, Вайолет, но ты ведь терпеть не можешь зоопарки. Мама,
помнишь, как она плакала в Бронксе, когда узнала, что звери после закрытия
не расходятся по домам! -- Роза стиснула мою руку своей влажной ладошкой. --
Вайка, бедняжка моя.
-- Если будешь принимать лекарства, через какое-то время и машину
сможешь водить. Такой уговор. Лекарства -- машина. -- Мама говорила без
нажима, боясь получить в ответ новый параноидальный всплеск.
-- По рукам, подружка, -- смилостивилась Роза.
Я жила тогда в часе езды от дома, днем преподавала английский, ночью
писала стихи. Раз в два-три дня заезжала домой поужинать. Звонила каждый
вечер. Отец отвечал, прикрыв трубку рукой:
-- Очень тяжко. Но, по-моему, мы справляемся. Роза с мамой по утрам
гуляют. Еще она подолгу смотрит телевизор. В дневной стационар ходить не
хочет. На хор тоже. Пару раз заглядывала ее приятельница, госпожа Робишо.
Такая милая женщина. Роза даже не пожелала с ней разговаривать. Сидела,
глядела в стенку, напевала. Если откровенно, дела обстоят не очень-то
хорошо, но, думаю, мы справимся. Прости, дорогая, я не хотел тебя огорчать.
Мама отвечала бодро:
-- У нас все отлично. Составили распорядок дня, соблюдаем его
неукоснительно, живем не тужим. Тебе совершенно не нужно приезжать так
часто. Дождись воскресенья. У тебя своя жизнь, Вайолет. У нее своя.
Я действительно выждала неделю, вздрагивая от каждого телефонного
звонка. Но я была благодарна маме за ее непрошибаемое спокойствие и
скрытность -- качества, которые так бесили меня в детстве.
Приехала я в воскресенье, не к вечеру, а до обеда, чтобы помочь отцу в
саду. Мы любили садовничать вместе. Мама с Розой гуляли на озере, и мы с
отцом сразу принялись пропалывать и окучивать помидоры и травить обнаглевшую
тлю. Только часа в четыре я захотела пить и вошла в дом.
Мамин вертящийся стул был разломан на пять аккуратных частей и сложен
штабелем у рояля.
-- Мы с тобой так славно провели время, -- сказал отец. -- Не хотелось
тебя расстраивать. -- Он все топтался у порога, боясь натащить на подошвах
грязь из сада.
-- Что сказала мама?
--Сказала: "Лучше стул, чем рояль". А Роза легла на пол и заплакала.
Тогда мама увела ее на озеро. Вайолет, так больше продолжаться не может.
Впереди еще двадцать семь дней. Роза по ночам не спит, и мама, естественно,
тоже почти не смыкает глаз. Я бы заплатил двадцать семь тысяч, по тысяче на
день, чтобы ее продержали в клинике без страховки,клянусь!
-- Так заплати. Отправь ее в Хартли-Риз. Отличное место. Ей там очень
нравились занятия по искусству.
-- Отправил бы, да не могу. Страховой полис требует бессимптомности в
течение полутора месяцев до начала действия страховки. То есть никакой
госпитализации.
-- Господи, папа! Она не то что полутора месяцев -- полутора часов не
прожила без симптомов! Где ты выкопал эту страховку?
-- Единственная долгосрочная страховка для хроников. -- Он прикрыл рот
рукой, словно боялся, что с языка сорвется что-то лишнее, и ушел обратно в
сад. Может, даже заплакал.
Так порознь -- он в саду, я в доме -- мы и дождались маму с Розой.
Сестра вернулась в насквозь мокрых, закатанных до колена тренировочных
штанах, с кучей ракушек и водорослей, которые она неохотно согласилась
оставить на заднем крыльце. Мама поцеловала меня и велела Розе сменить
штаны.
Зрачки у Розы расширились.
-- Ни за что! Я ни за что не... -- Она плюхнулась на колени и принялась
ритмично биться головой о пол кухни, вкладывая в каждый удар весь свой
немалый вес. Мама ухватила ее за пояс, попыталась удержать, но Роза
отмахнулась от нее не глядя, как от досадной помехи. Мама отлетела,
ударилась о холодильник.
-- Вайолет, сделай что-нибудь...
Я растянулась на полу, на том самом месте, о которое Роза пыталась
размозжить себе голову. И она остановилась -- в полусантиметре от моего
живота.
-- Ой! Вайка, мамочка, простите! Только не сердитесь! -- Она с трудом
поднялась и, подвывая, кинулась к себе в комнату.
Мама встала, ополоснула лицо, вытерлась посудным полотенцем. На Розин
вой влетел отец, на ходу скидывая с голых ног резиновые сапоги.
-- Дай-ка я посмотрю! -- Бережно поворачивая мамину голову, он осмотрел
ушибы на бледном лице. -- Что случилось? Мама глядела на меня в упор.
-- Вайолет, что случилось? -- повторил отец. -- Где Роза?
-- Роза из-за чего-то расстроилась, побежала наверх и по дороге
нечаянно толкнула маму.
Я солгала в жизни только трижды. Это была моя вторая ложь.
-- Толкнула маму! Ей, должно быть, так стыдно и тяжело. То есть,
естественно, что на ее пути оказалась именно ты, родная, но, поверь, она не
хотела. Поверь. -- Он приготовил маме чаю, и тепло его любви, всю жизнь
боровшейся со вспышками маминой ярости и с полосами отчуждения, наполнило
эту чашку и согрело мамины маленькие ладони и длинные тонкие пальцы. Мама
прилегла, положила голову ему на колени. Я отвела глаза.
-- Давайте накроем на стол, я потом ее позову, -- сказала мама. -- Или
нет. Лучше ты позови ее, Дэвид. Пусть лучше твое лицо она увидит первым.
Обед прошел нервно. Роза отчаянно пыталась с собой совладать, все время
напевала популярную песенку из мультфильма, едва притронулась к еде, тут же
облилась соком, расплакалась. Отец взглянул на маму. Дал Розе свою салфетку.
Она прилежно принялась промокать свою размахайку. Слезы высохли.
-- Я так хочу спать, хочу я в кровать, чтобы спать-почивать,хочу быть в
себе и в твоей судьбе, хочу в красном гулять, хочу детку качать, в красном
ты не ходи, о любви не проси, потому что я так хочу спать, хочу я в
кровать...
--Ну, будет, Роза, хватит. Давай-ка я провожу тебя наверх, уложу в
кроватку. А потом мамочка зайдет и скажет девочке спокойной ночи. Ну, будет,
Роза, успокойся...
Роза уцепилась за папину протянутую руку, он обнял ее за неохватную
талию, и они вышли.
Мама закрыла лицо руками, на мгновение замерла, а потом принялась
убирать со стола. Мы молча помыли посуду. Мама напевала шубертовскую
"Schlummerlied", колыбельную о лесах и речке, которые уговаривают дитя
уснуть. В детстве она пела ее нам каждый вечер.
Отец заглянул на кухню, подал маме знак "пора" и увел ее наверх. Вскоре
они вернулись.
-- Спит.
Мы вышли на веранду послушать цикад. Остаток вечера я помню смутно.
Помню разлитую в воздухе тихую печаль и редкую на моей памяти картину:
родители сидели, держась за руки, и смотрели на закат.
Часа в три ночи я замерзла под тонкой простыней и проснулась. В поисках
одеяла я почему-то заглянула в Розину комнату. Розы там не было. Я надела
джинсы и свитер и спустилась вниз, нутром чуя, что там ее тоже нет. Вышла на
крыльцо. Цепочка широких Розиных следов тянулась по росистой траве к лесу.
-- Роза, -- тихонько окликнула я, боясь разбудить родителей или
напугать сестру. -- Розочка, это я. Где ты?
Я едва не споткнулась о нее, огромную, белую, в блеклой от лунного
света размахайке, в насквозь промокших штанах. Голова была откинута назад, а
шея тянулась -- белая-белая, точно античная колонна.
-- Роза!..
Дыхание ее было замедленным, губы бледными. Вдруг ее веки дрогнули.
-- Концерт окончен, -- прошептала она. Да, по-моему, так она и сказала.
Я села рядышком, возле откинутой руки, прикрывавшей пузырек с остатками
белых таблеток. Я сидела и смотрела, как гаснут звезды.
Когда они погасли совсем и начало пригревать солнце, я вернулась в дом.
Мама, набросив на плечи одеяло, ждала на крыльце. Каждый шаг давался мне с
трудом. Вдруг мама ударит меня? Или убьет? Ведь я позволила ее любимице
умереть.
-- Воительницы, -- сказала мама, обняв меня тонкими, сильными руками.
-- Я вырастила настоящих, мужественных дочерей. Королевы-воительницы. -- Она
крепко поцеловала меня и ушла в лес одна.
Позже она разбудила отца. Он пойти в лес не смог. Еще позже она
позвонила в полицию и в похоронное бюро. Потом положила трубку, легла и не
вставала до самых похорон. Папа кормил нас обеих, обзванивал всех, кого надо
было обзвонить, и сам выбирал для Розы гроб.
Мама играла, голос Адди выводил золотые узоры, а я закрыла глаза и
снова увидела сестру -- четырнадцатилетнюю, с откинутой назад пышной
белокурой гривой. Она жмурилась от вспышек фар на стоянке возле оперы. И
горный ручей заполнял до краев серебряный кувшин, затапливал наши сердца, и,
объятые им, мы уносились ввысь -- все выше, выше, выше...