Дино Буццати
Ночная баталия на Венецианской биеннале
Обосновавшийся навечно в Элизиуме старый художник Арденте Престинари сообщил однажды друзьям о своем намерении посетить Венецианскую Биеннале, где спустя два года после его смерти ему посвятили целый зал. Друзья пытались его отговорить:
– Да брось, пожалуйста, Ардуччо! – (Так всегда ласково называли художника при жизни.) – Всякий раз, когда кто-нибудь из нас отправляется туда, вниз, его ждут одни огорчения. Выкинь это из головы, оставайся с нами. Свои картины ты и без них знаешь и можешь быть уверен, что для выставки, как водится, отобрали самое худшее. И потом, если ты нас покинешь, кто будет вечером четвертым за карточным столом?
– Да я только туда и обратно, – уперся художник и заспешил вниз – туда, где обретаются живые люди и где устраивают выставки произведений изобразительного искусства.
Прибыть на место и среди сотен залов отыскать свой было делом нескольких секунд.
То, что он там увидел, его вполне удовлетворило: ему отвели просторный зал, расположенный так, что через него проходил основной поток посетителей. На стене выделялись его имя и две даты – рождения и смерти, да и картины для экспозиции были отобраны, надо признать, с большим знанием дела, чем он ожидал. Конечно, теперь, когда он смотрел на них потусторонним взором, так сказать – sub specie aeternitatis [1], в глаза бросалось множество изъянов и ошибок, которых при жизни он за собой не замечал. Ему даже захотелось вдруг сбегать за красками и кое-что наспех подправить на месте, но как это сделать? Если даже допустить, что его рисовальные принадлежности где-то сохранились, то поди знай, где именно. И потом, не разразится ли из-за этого скандал?
Был будний день, дело шло к вечеру, посетителей осталось мало. В зал вошел белокурый молодой человек, несомненно, иностранец, скорее всего американский турист, и, оглядевшись вокруг с безразличием, которое обиднее любого оскорбления, проследовал дальше.
Хам, подумал Престинари. Тебе только на коровах гарцевать в своих прериях, а не на художественные выставки ходить!
А вот молодая пара – скорее всего, молодожены в свадебном путешествии. Пока она с выдающим туристов равнодушным и скучающим видом обходила зал, он, чем-то заинтересовавшись, остановился перед небольшой ранней работой художника: уголок Монмартра на фоне неизменного Сакре-Кёр.
Образование у парня, конечно, скромное, отметил про себя Престинари, и все-таки в чутье ему не откажешь. Эта небольшая по размеру картина – одна из наиболее удачных моих работ. Как видно, на него произвела впечатление необыкновенная мягкость тонов.
Какая там мягкость, какие тона!…
– Иди сюда, радость моя! – окликнул жену молодой человек. – Посмотри-ка… Словно специально для нас.
– Что?
– Неужели не узнаешь? Три дня тому назад, на Монмартре, – ресторанчик, где мы ели улиток. Ну посмотри же, вот на этом самом углу. – И он показал что-то на картине.
– Да-да-да! – воскликнула она, оживившись. – Но должна тебе признаться, что у меня от этих улиток живот заболел.
Глупо смеясь, они ушли.
На смену им явились две синьоры лет пятидесяти с ребенком.
– Престинари, – громко прочитала одна из них. – Уж не родственник ли он тех Престинари, что живут под нами?… Не вертись, Джандоменико, не трогай ничего руками!
Одуревший от усталости и скуки ребенок пытался отколупнуть ногтем каплю засохшей краски на картине «Время жатвы».
Художник встрепенулся: в зал вошел адвокат Маттео Долабелла, старый добрый друг, завсегдатай ресторанчика художников, где в свое время так блистал Престинари, а с ним какой-то незнакомый господин.
– О, Престинари! – воскликнул с довольным видом Долабелла. – Слава Богу, ему дали отдельный зал. Бедный Ардуччо, какая для него была бы радость, если бы он мог оказаться сегодня здесь! Наконец-то целый зал отведен одному ему – ему, человеку, который при жизни этого так и не добился!… Сколько было страданий! Ты знал его?
– Лично – нет, – ответил незнакомый господин, – хотя однажды, кажется, я его видел… Симпатичный был человек, правда?
– Симпатичный? Не то слово. Очаровательный causeur [2], один из самых тонких и остроумных собеседников, каких я знал… Его язвительные шутки, его парадоксы… Никогда мне не забыть вечеров, проведенных в компании с ним… Лучшую часть своего таланта, можно сказать, он растрачивал в кругу друзей… да, поболтать он любил… Конечно, в его картинах, как видишь, тоже кое-что есть, вернее, было… такая живопись сегодня считается старьем… Бог мой, взгляни на эту зелень, а этот фиолетовый тон… от них же челюсти сводит… Зеленые и сиреневые тона были его слабостью: бедному Ардуччо вечно казалось, что их мало на полотне… Ну а в результате… Сам видишь. – Покачав головой, он вздохнул и стал листать каталог.
Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть, что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью другого его приятеля – Клау-дио Лонио. От каждой второпях прочитанной фразы сжималось сердце: «…выдающаяся индивидуальность… годы пламенной юности в Париже конца Belle Йpoque, принесшие ему широкое признание… незабываемый вклад в движение, отличавшееся новыми идеями и смелыми экспериментами, которые… определенное и притом далеко не последнее место в…»
Тут Долабелла закрыл каталог и направился в следующий зал со словами: «Да, душа человек был!»
Престинари долго – смотрители уже ушли, становилось темно, в опустевших залах все казалось таким удивительно ненужным – созерцал картины, составлявшие его посмертную славу, прекрасно понимая, что больше никогда, действительно никогда не будет ни одной его выставки. Это провал! Как правы были его друзья там, наверху, в Элизиуме: не надо было ему сюда возвращаться. Никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным. С каким высокомерием, с какой уверенностью в себе, как стойко переносил он тот факт, что публика его не понимает, как отражал самые ехидные выпады критиков! Но тогда у него впереди было будущее, бесконечная череда лет, и в перспективе – картины одна лучше другой, шедевры, которым суждено потрясти мир. А теперь?… Все кончено, ему не дано больше добавить к сделанному ни одного мазка, и каждый неблагоприятный отзыв он переживал мучительно, как окончательный приговор.
От такой обиды в нем вдруг проснулся боевой задор. Вот как, зеленые и сиреневые тона! И я еще должен терзаться из-за каких-то глупостей Долабеллы? Этого идиота, ни черта не смыслящего в живописи! Уж я-то знаю, кто ему заморочил голову. Все эти антифигуративисты, абстракционисты, апостолы нового слова и живописи! И он туда же – увязался за шайкой бандитов и позволяет водить себя за нос.
Ярость, которую еще при жизни вызывали в нем некоторые работы авангардистов, вспыхнула вновь, наполнив его душу злобой и горечью. Именно по милости этих пачкунов, твердо верил он, подлинное искусство, искусство, зиждущееся на славных традициях, сегодня ни во что не ставят. Интриги и снобизм, как это нередко бывает, взяли верх, а честные художники стали их жертвой.
Шуты, кривляки, обманщики, оппортунисты! – возмущался он про себя. Каким гнусным секретом вы владеете, чтобы водить за нос столько народу и захватывать лучшие места на всех главных выставках? Нет сомнения, что и в этом году здесь, в Венеции, вам удалось захапать себе все, что повыгоднее и получше. А вот сейчас и посмотрим…
Продолжая что-то бормотать, он покинул свой зал и заскользил к последним разделам выставки. Была уже ночь, но свет полной луны, проникая через застекленные фонари в потолке, распространял вокруг какое-то волшебное фосфорическое сияние. Продвигаясь мимо развешанных по стенам картин, он отмечал в них постепенные изменения: классические формы – пейзажи, натюрморты, портреты, обнаженная натура – все больше деформировались, раздуваясь, вытягиваясь, скрючиваясь в полном пренебрежении к давно устоявшимся канонам, и в конце концов распадались окончательно, утрачивая всякую связь с изначальной формой.
А вот и новые поколения: на полотнах, по большей части огромных, сплошное нагромождение пятен, брызг, закорючек, туманностей, завихрений, бубонов, дыр, параллелограммов и каких-то перепутанных внутренностей. Здесь царили представители новых направлений – молодые и хищные пираты, существующие за счет человеческой ограниченности.
– Эй, маэстро! – шепотом окликнули его из таинственного полумрака.
Престинари резко остановился, готовый, как всегда, к спору или драке.
– Кто это? Кто?
С разных сторон зашелестели в ответ пошлые, ехидные слова. Затем по анфиладе залов разнеслись и затихли вдали смешки и свист.
– Ну, сейчас я вам выдам! – закричал Престинари, широко расставив ноги и набрав в грудь побольше воздуха, словно намеревался отразить чье-то нападение. – Вы же просто бандиты с большой дороги! Импотенты, отребье Академии, жалкие пачкуны, выходите сюда, если у вас хватит смелости!
Ответом ему был грубый смех. Потом, принимая вызов, с полотен сползли и сгрудились вокруг какие-то загадочные фигуры: обладающие странной независимостью конусы, шары, спутанные клубки, трубы, пузыри, осколки, бедра, животы, ягодицы, гигантские вши и черви. Кривляясь и насмешничая, они пустились в пляс перед носом у маэстро.
– Назад, негодяи, вот я вас! – С невесть откуда взявшейся энергией двадцатилетнего юноши Престинари бросился на толпу уродов, раздавая удары направо и налево. – Вот тебе, вот!… Падаль, пузырь проклятый!
Его кулаки проваливались в пестрое месиво, и художник с радостью понял, что разделаться с этой шушерой не так уж и трудно. Абстрактные фигуры под его кулаками трескались, крошились, расползались грязной лужей.
Вот это была расправа! Наконец, тяжело дыша, Престинари остановился: кругом была груда праха. Какой-то уцелевший фрагмент, словно дубинка, стукнул его по лицу. Он поймал его на лету сильными руками и, превратив в жалкую щепку, швырнул куда-то в угол.
Победа! Но тут прямо перед ним возникли четыре бесформенных призрака: они не были повержены и держались с каким-то суровым достоинством. От этих призраков исходило слабое сияние, и маэстро показалось, что он узнает в них что-то милое сердцу и близкое, напоминающее о давно прошедших годах.
Наконец он понял: в нелепых призраках, столь отличающихся от всего, что он написал за всю свою жизнь, трепетала та божественная искра подлинного искусства, тот неуловимый мираж, за которым он с упрямой надеждой гонялся до последнего своего часа.
Значит, было все же что-то общее между ним и этими странными фигурами? Значит, попадались среди гнусных обманщиков художники честные и чистые? А может, были среди них даже гении, титаны, избранники судьбы? И в один прекрасный день благодаря им то, что сегодня выглядит сплошным безумием, станет мерилом высшей красоты?
Престинари, всегда бывший человеком благородным, разглядывал их смущенно и с неожиданным волнением.
– Эй, вы, – сказал он отеческим тоном, – ну-ка возвращайтесь в свои картины, чтобы я больше вас тут не видел! Возможно, вами движут самые лучшие побуждения, не отрицаю, но вы выбрали плохую дорожку, дети мои, очень плохую дорожку. Будьте умниками, попытайтесь принять понятную форму!
– Невозможно. У каждого свое предназначение, – вежливо прошептал самый большой из четырех призраков, сотканный из запутанной филиграни.
– Но на что вы можете претендовать в таком вот виде? Кто в состоянии понять вас? Прекрасные теории, пыль в глаза, сложные, ошарашивающие профанов термины – это да. Что же до результатов, то, признайтесь, пока…
– Пока – пожалуй, – ответила филигрань, – но завтра… – И была в этом слове «завтра» такая вера, такая огромная таинственная сила, что оно гулко отозвалось в сердце художника.
– Что ж, Господь вас благослови, – пробормотал он. – Завтра… Завтра… Как знать. Может, так или иначе вы и впрямь чего-то достигнете…
Какое, однако, прекрасное слово «завтра», подумал Престинари, но произнести его вслух не смог. И чтобы никто не заметил его слез, выбежал из помещения и с болью в душе понесся прочь над лагуной.
– Да брось, пожалуйста, Ардуччо! – (Так всегда ласково называли художника при жизни.) – Всякий раз, когда кто-нибудь из нас отправляется туда, вниз, его ждут одни огорчения. Выкинь это из головы, оставайся с нами. Свои картины ты и без них знаешь и можешь быть уверен, что для выставки, как водится, отобрали самое худшее. И потом, если ты нас покинешь, кто будет вечером четвертым за карточным столом?
– Да я только туда и обратно, – уперся художник и заспешил вниз – туда, где обретаются живые люди и где устраивают выставки произведений изобразительного искусства.
Прибыть на место и среди сотен залов отыскать свой было делом нескольких секунд.
То, что он там увидел, его вполне удовлетворило: ему отвели просторный зал, расположенный так, что через него проходил основной поток посетителей. На стене выделялись его имя и две даты – рождения и смерти, да и картины для экспозиции были отобраны, надо признать, с большим знанием дела, чем он ожидал. Конечно, теперь, когда он смотрел на них потусторонним взором, так сказать – sub specie aeternitatis [1], в глаза бросалось множество изъянов и ошибок, которых при жизни он за собой не замечал. Ему даже захотелось вдруг сбегать за красками и кое-что наспех подправить на месте, но как это сделать? Если даже допустить, что его рисовальные принадлежности где-то сохранились, то поди знай, где именно. И потом, не разразится ли из-за этого скандал?
Был будний день, дело шло к вечеру, посетителей осталось мало. В зал вошел белокурый молодой человек, несомненно, иностранец, скорее всего американский турист, и, оглядевшись вокруг с безразличием, которое обиднее любого оскорбления, проследовал дальше.
Хам, подумал Престинари. Тебе только на коровах гарцевать в своих прериях, а не на художественные выставки ходить!
А вот молодая пара – скорее всего, молодожены в свадебном путешествии. Пока она с выдающим туристов равнодушным и скучающим видом обходила зал, он, чем-то заинтересовавшись, остановился перед небольшой ранней работой художника: уголок Монмартра на фоне неизменного Сакре-Кёр.
Образование у парня, конечно, скромное, отметил про себя Престинари, и все-таки в чутье ему не откажешь. Эта небольшая по размеру картина – одна из наиболее удачных моих работ. Как видно, на него произвела впечатление необыкновенная мягкость тонов.
Какая там мягкость, какие тона!…
– Иди сюда, радость моя! – окликнул жену молодой человек. – Посмотри-ка… Словно специально для нас.
– Что?
– Неужели не узнаешь? Три дня тому назад, на Монмартре, – ресторанчик, где мы ели улиток. Ну посмотри же, вот на этом самом углу. – И он показал что-то на картине.
– Да-да-да! – воскликнула она, оживившись. – Но должна тебе признаться, что у меня от этих улиток живот заболел.
Глупо смеясь, они ушли.
На смену им явились две синьоры лет пятидесяти с ребенком.
– Престинари, – громко прочитала одна из них. – Уж не родственник ли он тех Престинари, что живут под нами?… Не вертись, Джандоменико, не трогай ничего руками!
Одуревший от усталости и скуки ребенок пытался отколупнуть ногтем каплю засохшей краски на картине «Время жатвы».
Художник встрепенулся: в зал вошел адвокат Маттео Долабелла, старый добрый друг, завсегдатай ресторанчика художников, где в свое время так блистал Престинари, а с ним какой-то незнакомый господин.
– О, Престинари! – воскликнул с довольным видом Долабелла. – Слава Богу, ему дали отдельный зал. Бедный Ардуччо, какая для него была бы радость, если бы он мог оказаться сегодня здесь! Наконец-то целый зал отведен одному ему – ему, человеку, который при жизни этого так и не добился!… Сколько было страданий! Ты знал его?
– Лично – нет, – ответил незнакомый господин, – хотя однажды, кажется, я его видел… Симпатичный был человек, правда?
– Симпатичный? Не то слово. Очаровательный causeur [2], один из самых тонких и остроумных собеседников, каких я знал… Его язвительные шутки, его парадоксы… Никогда мне не забыть вечеров, проведенных в компании с ним… Лучшую часть своего таланта, можно сказать, он растрачивал в кругу друзей… да, поболтать он любил… Конечно, в его картинах, как видишь, тоже кое-что есть, вернее, было… такая живопись сегодня считается старьем… Бог мой, взгляни на эту зелень, а этот фиолетовый тон… от них же челюсти сводит… Зеленые и сиреневые тона были его слабостью: бедному Ардуччо вечно казалось, что их мало на полотне… Ну а в результате… Сам видишь. – Покачав головой, он вздохнул и стал листать каталог.
Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть, что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью другого его приятеля – Клау-дио Лонио. От каждой второпях прочитанной фразы сжималось сердце: «…выдающаяся индивидуальность… годы пламенной юности в Париже конца Belle Йpoque, принесшие ему широкое признание… незабываемый вклад в движение, отличавшееся новыми идеями и смелыми экспериментами, которые… определенное и притом далеко не последнее место в…»
Тут Долабелла закрыл каталог и направился в следующий зал со словами: «Да, душа человек был!»
Престинари долго – смотрители уже ушли, становилось темно, в опустевших залах все казалось таким удивительно ненужным – созерцал картины, составлявшие его посмертную славу, прекрасно понимая, что больше никогда, действительно никогда не будет ни одной его выставки. Это провал! Как правы были его друзья там, наверху, в Элизиуме: не надо было ему сюда возвращаться. Никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным. С каким высокомерием, с какой уверенностью в себе, как стойко переносил он тот факт, что публика его не понимает, как отражал самые ехидные выпады критиков! Но тогда у него впереди было будущее, бесконечная череда лет, и в перспективе – картины одна лучше другой, шедевры, которым суждено потрясти мир. А теперь?… Все кончено, ему не дано больше добавить к сделанному ни одного мазка, и каждый неблагоприятный отзыв он переживал мучительно, как окончательный приговор.
От такой обиды в нем вдруг проснулся боевой задор. Вот как, зеленые и сиреневые тона! И я еще должен терзаться из-за каких-то глупостей Долабеллы? Этого идиота, ни черта не смыслящего в живописи! Уж я-то знаю, кто ему заморочил голову. Все эти антифигуративисты, абстракционисты, апостолы нового слова и живописи! И он туда же – увязался за шайкой бандитов и позволяет водить себя за нос.
Ярость, которую еще при жизни вызывали в нем некоторые работы авангардистов, вспыхнула вновь, наполнив его душу злобой и горечью. Именно по милости этих пачкунов, твердо верил он, подлинное искусство, искусство, зиждущееся на славных традициях, сегодня ни во что не ставят. Интриги и снобизм, как это нередко бывает, взяли верх, а честные художники стали их жертвой.
Шуты, кривляки, обманщики, оппортунисты! – возмущался он про себя. Каким гнусным секретом вы владеете, чтобы водить за нос столько народу и захватывать лучшие места на всех главных выставках? Нет сомнения, что и в этом году здесь, в Венеции, вам удалось захапать себе все, что повыгоднее и получше. А вот сейчас и посмотрим…
Продолжая что-то бормотать, он покинул свой зал и заскользил к последним разделам выставки. Была уже ночь, но свет полной луны, проникая через застекленные фонари в потолке, распространял вокруг какое-то волшебное фосфорическое сияние. Продвигаясь мимо развешанных по стенам картин, он отмечал в них постепенные изменения: классические формы – пейзажи, натюрморты, портреты, обнаженная натура – все больше деформировались, раздуваясь, вытягиваясь, скрючиваясь в полном пренебрежении к давно устоявшимся канонам, и в конце концов распадались окончательно, утрачивая всякую связь с изначальной формой.
А вот и новые поколения: на полотнах, по большей части огромных, сплошное нагромождение пятен, брызг, закорючек, туманностей, завихрений, бубонов, дыр, параллелограммов и каких-то перепутанных внутренностей. Здесь царили представители новых направлений – молодые и хищные пираты, существующие за счет человеческой ограниченности.
– Эй, маэстро! – шепотом окликнули его из таинственного полумрака.
Престинари резко остановился, готовый, как всегда, к спору или драке.
– Кто это? Кто?
С разных сторон зашелестели в ответ пошлые, ехидные слова. Затем по анфиладе залов разнеслись и затихли вдали смешки и свист.
– Ну, сейчас я вам выдам! – закричал Престинари, широко расставив ноги и набрав в грудь побольше воздуха, словно намеревался отразить чье-то нападение. – Вы же просто бандиты с большой дороги! Импотенты, отребье Академии, жалкие пачкуны, выходите сюда, если у вас хватит смелости!
Ответом ему был грубый смех. Потом, принимая вызов, с полотен сползли и сгрудились вокруг какие-то загадочные фигуры: обладающие странной независимостью конусы, шары, спутанные клубки, трубы, пузыри, осколки, бедра, животы, ягодицы, гигантские вши и черви. Кривляясь и насмешничая, они пустились в пляс перед носом у маэстро.
– Назад, негодяи, вот я вас! – С невесть откуда взявшейся энергией двадцатилетнего юноши Престинари бросился на толпу уродов, раздавая удары направо и налево. – Вот тебе, вот!… Падаль, пузырь проклятый!
Его кулаки проваливались в пестрое месиво, и художник с радостью понял, что разделаться с этой шушерой не так уж и трудно. Абстрактные фигуры под его кулаками трескались, крошились, расползались грязной лужей.
Вот это была расправа! Наконец, тяжело дыша, Престинари остановился: кругом была груда праха. Какой-то уцелевший фрагмент, словно дубинка, стукнул его по лицу. Он поймал его на лету сильными руками и, превратив в жалкую щепку, швырнул куда-то в угол.
Победа! Но тут прямо перед ним возникли четыре бесформенных призрака: они не были повержены и держались с каким-то суровым достоинством. От этих призраков исходило слабое сияние, и маэстро показалось, что он узнает в них что-то милое сердцу и близкое, напоминающее о давно прошедших годах.
Наконец он понял: в нелепых призраках, столь отличающихся от всего, что он написал за всю свою жизнь, трепетала та божественная искра подлинного искусства, тот неуловимый мираж, за которым он с упрямой надеждой гонялся до последнего своего часа.
Значит, было все же что-то общее между ним и этими странными фигурами? Значит, попадались среди гнусных обманщиков художники честные и чистые? А может, были среди них даже гении, титаны, избранники судьбы? И в один прекрасный день благодаря им то, что сегодня выглядит сплошным безумием, станет мерилом высшей красоты?
Престинари, всегда бывший человеком благородным, разглядывал их смущенно и с неожиданным волнением.
– Эй, вы, – сказал он отеческим тоном, – ну-ка возвращайтесь в свои картины, чтобы я больше вас тут не видел! Возможно, вами движут самые лучшие побуждения, не отрицаю, но вы выбрали плохую дорожку, дети мои, очень плохую дорожку. Будьте умниками, попытайтесь принять понятную форму!
– Невозможно. У каждого свое предназначение, – вежливо прошептал самый большой из четырех призраков, сотканный из запутанной филиграни.
– Но на что вы можете претендовать в таком вот виде? Кто в состоянии понять вас? Прекрасные теории, пыль в глаза, сложные, ошарашивающие профанов термины – это да. Что же до результатов, то, признайтесь, пока…
– Пока – пожалуй, – ответила филигрань, – но завтра… – И была в этом слове «завтра» такая вера, такая огромная таинственная сила, что оно гулко отозвалось в сердце художника.
– Что ж, Господь вас благослови, – пробормотал он. – Завтра… Завтра… Как знать. Может, так или иначе вы и впрямь чего-то достигнете…
Какое, однако, прекрасное слово «завтра», подумал Престинари, но произнести его вслух не смог. И чтобы никто не заметил его слез, выбежал из помещения и с болью в душе понесся прочь над лагуной.