---------------------------------------------------------------
Перевод с английского Василия Голышева
Источник: http://ch-bukowski.chat.ru/
---------------------------------------------------------------

То ли удача от меня отвернулась, то ли талант мой иссяк. Это, кажется,
Хаксли или кто-то из его героев сказал в "Контрапункте": "В двадцать пять
лет гением может быть каждый; в пятьдесят для этого надо потрудиться". Ну,
мне было сорок девять, еще не пятьдесят - оставалось несколько месяцев. И с
живописью у меня не клеилось. Недавно вышла книжечка стихов "Небо, самое
большое спускалище"; четыре месяца назад я получил за нее около сотни
долларов, а теперь она библиографическая редкость, стоит двадцать долларов у
букинистов. У меня же и экземпляра не осталось. Друг украл, когда я был
пьян. Друг?
Удача мне изменила. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и прочие, и
прочие, а я не мог устроиться даже судомоем. Попробовал в одном месте, но
меня с бутылкой вытерпели только одну ночь. Одна из владелиц, большая
толстая дама, возмутилась: "Да он не умеет мыть посуду!" Потом показала мне:
сперва опускаешь посуду в одну половину раковины - там какая-то кислота, - а
потом уже переносишь в другую, с мыльной водой. В ту же ночь меня уволили.
Но я успел выпить две бутылки вина и съесть половину бараньей ноги,
оставленной на столе.
В каком-то смысле ужасно - кончить свои дни нулем, но еще больнее то,
что у меня была пятилетняя дочь в Сан-Франциско, единственный человек на
свете, которого я любил, и она нуждалась во мне, нуждалась в туфлях и
платьях, в пище, в любви, а письмах, в игрушках и, хотя бы изредка, в
свиданиях со мной.
Мне пришлось поселиться у одного великого французского поэта, который
жил теперь в Венисе, Калифорния, и этот поэт был двухснастным, то есть
употреблял и мужчина, и женщин; и обратно. Человек он был симпатичный и
блестящий, остроумный говорун. Он носил паричок, то и дело соскальзывающий,
так что, пока он говорил с тобой, эта дрянь все время надо было поправлять.
Он говорил на семи языках, но со мной вынужден был говорить по-английски. И
на всех языках он говорил как на родном.
- А, не волнуйся, Буковски, - с улыбкой говорил он мне, - я о тебе
позабочусь!
У него был тридцатисантиметроый член (в спокойном состоянии), и, когда
он прибыл в Венис, некоторые передовые газетки напечатали рецензии и
извещения о его поэтическом даре (одну из рецензий написал я), а некоторые
газетки напечатали еще и фото великого французского поэта - голого. Росту в
нем было метра полтора, а грудь и плечи заросли волосами. Эта шерсть
покрывала его всего от шеи до мошонки - черная сальная вонючая масса, - и
аккурат посреди фотографии висела эта чудовищная штука, толстая, головастая.
Фитюлька с моржовым прибором.
Француз был одни из величайших поэтов двадцатого века. Он только одно
знал: сидеть и писать свои говенные нетленные стишки. У него были два-три
спонсора, они присылали ему деньги. Как не присылать (?): нетленный член,
-%b+%--k% стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга и прочих. Знал всех этих
ребят, которые жили в одном месте, появлялись вместе, вместе е...сь и
творили порознь. Он даже встречал Миро и Хема, когда они шли по авеню: Мир
нес боксерские перчатки Хема, и они шли к полю битвы, где Хемингуэй
намеревался расквасить кому-то хавало. Ну конечно, они знали друг друга и
остановились на минуту перекинуться блестящими кусочками разговорного говна.
Бессмертный фарнцузский поэт видел Берроуза у него на квартире, когда
"пьяный в стельку" Берроуз ползал по полу.
- Он напоминает мне тебя, Буковски, никакого выпендрежа. Он пьет,
покуда не падает под стол с мутным взглядом. А в ту ночь он ползал по ковру
и не мог встать. Только поднял ко мне лицо и скзаал: "Они меня нае...ли. Они
меня напоили! Я подписал договор. Я продал все права на экранизацию "Голого
завтрака" за пятьсот долларов. А, дъявол, ничего не вернешь!"
Берроузу, конечно, повезло - картину снимать раздумали, а пять сотен
остались при нем. А я по пьяному делу продал какое-то свое говно за
пятьдесят долларов сроком на два года, и оставалось терпеть еще восемнадцать
месяцев. Так же нагрели Нельсона Олгрена - на "Человеке с золотой рукой" они
заработали миллионы, Олгрен получил шиш. Пьян был и не прочел того, что они
напечатали петитом.
Накололи меня и с правами на "Записки старого козла". Я был пьян, а они
привели восемнадцатилетнюю проблядь в мини чуть не до пупка, на каблуках и в
длинных чулках. Я два года с женщиной не спал. Подписал не глядя. А в нее,
наверно, на грузовике можно было въезжать. Правда, я этого так и не
проверил.
И вот я на мели, пятидесятилетний, невезучий, бесталанный, не могу
устроиться даже продавцом газет, швейцаром, судомоем, а у французского
бессмертного в доме дым коромыслом - все время стучатся в дверь молодые люди
и молодые женщины. А дом какой чистый! Сортир у него выглядел так, как будто
там никогда не срали. Все в белом кафеле и толстенькие пушистенькие коврики.
Диваны новые, стулья новые, холодильник блестит как сумасшедший зуб, который
терли щеткой, пока он не заплакал. На всем, на всем печать изысканности,
безболезненной, безмятежной, неземной. И каждый знает, что сказать и как
себя вести - по уставу - скромно и без шума: большие потягушки, и пососушки,
и ковыряшки в разнообразных местах. Мужчины, женщины; дети допускаются.
Мальчики.
И кокаин. И героин. И конопля. Азиатская. Мексиканская. Тут тихо
делалось Искусство, и все приветливо улыбались, ждали, потом делали.
Уходили. Потом приходили обратно.
И даже виски было, пиво и вино для таких остолопов, как я... сигары и
глупость прошлого.
Бессмертный французский поэт без устали занимался этими разнообразными
делами. Он вставал рано и делал разнообразные упражнения йоги, а потом
вставал и смотрел на себя в большое зеркало, смахивал капельки легкого пота,
а потом принимался за свои громадные муде - заботился об их долголетии, -
поднимал их, поправлял, любовался и отпускал наконец: ПЛЮХ.
А я тем временем шел в ванную блевать. Выходил.
- Ты не напачкал там на полу, Буковски?
Он не спрашивал, не умираю ли я. Он беспокоился только о чистоте пола.
- Нет, Андре, я отправил всю рвоту по надлежащим каналам.
- Умница!
Потом, просто чтобы порисоваться, когда я тут хвораю у него на глазах,
как последняя собака, он уходил в угол, становился на голову в своих
мудацких бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками и
говорил:
- Знаешь, Буковски, если ты когда-нибудь протрезвеешь и наденешь
смокинг, я тебя уверяю, стоит тебе в таком виде войти в комнату, все женщины
попадают в обморок.
- Не сомневаюсь.
Потом легким полусальто он вскакивал на ноги.
- Хочешь завтракать?
- Андре, я уже тридцать два года не могу завтракать.
Потом раздавался стук в дверь, легкий и такой деликатный - можно было
подумать, какая-то на хер синяя птица стучится крылышком, умирает, просит
глоток воды.
Обычно это были два или три молодых человека с какими-то соломенными,
обтруханными бородами.
Обычно мужчины, но иной раз появлялась и вполне приятная девушка, и мне
!k+. тяжело уходить, когда появлялась девушка. Но тридца сантиметров в покое
было у него - плюс бессмертие. Так что я всегда знал свое место.
- Слушай, Андре, голова раскалывается... Я, пожалуй, пройдусь по
берегу.
- Ну что ты, Чарльз! Ей-Богу, это лишнее!
И, не успеешь дойти до двери, она уже растегнула у Андре ширинку, а
если бермуды без ширинки, так лежат уже у француза на щиколотках. И она
хватает тридцать этих сантиметров, спокойных, посмотреть, что сними будет,
если их маленько раздразнить. И Андре уже задрал ей платье, и пальчик его
шебаршится, протискивается под тугие чистые розовые трусики, отыскивая
секрет дырочки. А для пальца всегда что-нибудь было: как будто бы новая
запыхавшаяся дырочка спереди ли сзади, и при его мастерстве он всегда умел
прошмыгнуть, проторить дорожжку кверху промеж тугого свежестираного розового
и пробудить интерес в дырочке, отдыхавшей не больше восемнадцати часов.
Так что мне постоянно приходилось гулять по пляжу. Поскольку час был
ранний, я был избавлен от необходимости созерцать гигансткий развал
человеческих отходов, стиснутых, харкающих, хрюкающих выпуклостей. От
необходимости наблюдать хождение и лежание этих жутких тел, запроданных
жизней - ни глаз, ни голосов, ничего, даже сознания, - просто отбросы говна,
грязь на кресте.
А поутру тут было неплохо, особенно в будние дни. Все принадлежало мне,
и даже склочные чайки - особенно склочные по четвергам и пятницам, когда с
пляжа исчезали крошки и пакеты, - для них это было концом Жизни. Они не
соображали, что в субботу и воскресенье толпы вернутся, со своими сосисками
в булках и разными бутербродами. Да, думал я, может быть, чайкам еще хуже,
чем мне? Может быть.
Однажды Андре пригласили выступить где-то - в Чикаго, в Нью-Йорке, в
Сан-Франциско, в общем, где-то; он уехал, и я остался в доме один. Можно
было попользоваться пишущей машинкой. Ничего хорошего из нее не вышло. У
Андре она работала вполне исправно, даже удивительно было, что он такой
замечательный писатель, а я нет. Казалось бы, междц нами не такая большая
разница. Но она была - он умел приставлять слово к слову. А когда я заправил
белый лист в машинку, он как уселся там, так и пялился на меня. У каждого
человека свой личный ад, и не один, но я по этой части обошел всех на три
корпуса.
Так что я пил все больше и больше вина, все подносил своей смерти. Дня
через два после отъезда Андре, утром, около половины одиннадцатого, раздался
этот деликатный стук в дверь. Я сказал: одну минуту, пошел в ванную,
сблевал, сполоснул рот.
Там стояли молодой человек и девушка. Она была на высоких каблуках и в
очень короткой юбке, чулки доставали ей почти до ягодиц. А он был парень как
парень - в белой майке, худой, с приоткрытым ртом - и руки держал
приподнятыми, словно сейчас поднимется в вохдух и полетит. Девушка спросила:
- Андре?
- Нет. Я Хэнк. Чарльз. Буковски.
- Вы, наверно, шутите, Андре? - спросила она.
- Ага. Я сам шутка.
Снаружи капал дождичек. И они под ним стояли.
- В общем, заходите - промокните.
- Нет, вы Андре! - говорит эта блядь. - Я вас узнала, это древнее
лицо... двухсотлетнего старика!
- Ладно, ладно, - сказал я. - Заходите. Я Андре.
Они принесли две бутылки вина. Я пошел на кухню за штопором и
стаканами. Налил всем троим. Я стоял, пил вино, разглядывал, как мог, ее
ноги, а молодой человек вдруг расстегивает у меня ширинку и начинает сосать.
Производя губами много шума. Я потрепал его по голове и спросил девушку:
- Как вас зовут?
- Венди, - сказала она, - я давно восхищаюсь вашими стихами, Андре. Я
считаю, что вы сейчас один из самых больших поэтов.
А малый продолжает трудиться, чмокает и хлюпает, и голова у него
прыгает, словно какая-то дурацкая безмозглая вещь.
- Один из самых больших? - спросил я. - А кто остальные?
- Ну, еще один, - сказала Венди. - Эзра Паунд.
- Эзра всегда нагонял на меня скуку, - сказал я.
- В самом деле?
- В самом деле. Слишком старается. Чересчур серьезный, чересчур ученый,
а в конечном счете - унылый ремесленник.
- Почему вы подписываетесь просто "Андре"?
- Потому что мне так нравится.
А парень уже трудился изо всех сил. Я схватил его за голову, притянул к
себе и дал залп.
Потом застегнулся и налил нам всем вина.
Мы сидели, разговаривали и выпивали. Не знаю, сколько это продолжалось.
У Венди были красивые ноги с тонкими щиколотками, и она все время вертела
ими, словно сидела на угольях или чем-то таком. Литературу они и впрямь
знали. Мы говорили о всякой всячине. Шервуд Андерсон - "Уайнсбург" и так
далее. Дос Пассос. Камю. Крейны; Дикки, Диккенс, Дикинсон; Бронте, Бронте,
Бронте; Бальзак; Тэрбер и прочие, и прочие...
Мы прикончили обе бутылки, и я нашел еще что-то в холодильнике.
Прикончили и это. А потом, не знаю. Я одурел и стал цапать ее за платье,
сколько его там было. Показался край комбинации и штанишки; тогда я рванул
платье сверху, рванул лифчик. Я схватил титьку. Я схватил титьку. Она была
толстая. Я целовал и сосал эту штуку. Потом стал тискать так, что она
закричала; когда она закричала, я заткнул ей рот поцелуем, если можно так
выразиться.
Я растащил на ней платье - нейлон, нейлоновые ноги, круглые коленки. Я
выдернул ее из кресла, содрал эти сопливые трусики и загнал ей по рукоятку.
- Андре, - сказала она. - О, Андре!
Я оглянулся: парень глядел на нас из кресла и дрочил.
Я взял ее стоя, но мы мотались по всей комнате, сшибали стулья, крушили
торшеры. Раз я уложил ее на кофейный столик, но почувствовал, что ножки у
него сдают под нашей тяжестью. И поднял ее снова, пока мы не расплющими
окончательно этот столик.
- О Андре!
Потом она содрогнулась всем телом, и еще раз, прямо как на жертвенном
алтаре. Тогда, видя, что она ослабла и не в себе, я просто загнал в нее всю
штуку и замер, нацепив ее, как дурацкую рыбу на острогу. За полвека я
научился кое-каким фокусам. Она была в обмороке. Потом перегнулся назад и ну
долбить, долбить, долбить, так, что гщолова у нее моталась, как у куклы, и
она снова кончила, вместе со мной, и, когда мы кончили, я чуть не умер к
чертям собачьим. Мы оба чуть к чертям не умерли.
Если берешь кого-то стоя, ее рост не должен сильно отличаться от
твоего. Помню, я чуть не сдох один раз в детройтской гостинице. Там я тоже
попробовал стоя, но получилось не очень. Я хочу скзаать, что она убрала ноги
с полу и обхватила ими меня. А это значит, что я на двух ногах держал двух
людей. И это плохо. Я хотел бросить. Я держал ее на трех точках: руками за
жопу и членом.
А она твердила: "Ах, какие у тебя сильные ноги! Ах, какие красивые
сильные ноги!"
Что правда, то правда, в остальном-то я сплошное говно, включая мозги и
все остальное. Но кто-то приделал к моему телу громадные сильные ноги. Без
булды. Но от этого детройтского блядства я чуть не сдох - и упор какой-то
немыслимый, да еще это возвратно-поступательное движение. Ты держишь вес
двух тел. Вся нагрузка ложится на твой хребет и крестец. Занятие убийственно
тяжелое. Все-таки мы оба кончили, и я ее где-то бросил. Просто скинул.
А эта, у Андре, стояла на своих ногах, так что можно было и фокусничать
- винтом, с поддевом, шибче, медленнй и так далее. В общем, я ее уходил.
Положение у меня было неудобное - штаны все время путались в ногах. Я просто
отпустил Венди. Не знаю, куда она к черту упала, не интересовался. А когда
нагнулся подобрать штаны, это парень подошел и сунул мне в жопу средний
палец правой руки, прямой и твердый. Я заорал, обернулся и заехал ему по
лицу. Он отлетел.
Потом я застегнул штаны, сел в кресло и стал пить вино и пиво, молча,
еще не отойдя от злобы. А они, оправившись немного, собрались уходить.
- Покойной ночи, Андре, - сказал он.
- Покойной ночи, Андре, - сказала она.
- Не поскользнитесь на ступеньках, - сказал я. - Они скользкие, когда
дождь.
- Спасибо, Андре, - сказал он.
- Мы не поскользнемся, Андре, - сказала она.
- Счастливо! - сказал я.
- Счастливо! - откликнулись они хором.
Я закрыл дверь. Черт, до чего же приятно быть бессмертным французским
поэтом! Я отправился на кухню, нашел бутылку хорошего французского вина,
-g.cak и оливки. Принес все это в комнату и поставил на шаткий кофейный
столик.
Налил в высокий бокал вина. Потом подошел к окну с видом на мир и на
океан. Океан был приятный: он занимался тем, чем занимался. Я выпил бокал,
выпил второй, поел рыбок, а потом почувствовал усталость. Я разделся и зале
в широкую постель Андре. Пернул, глядя на солнце, под шум моря.
- Спасибо тебе, Андре, - сказал я. - А все-таки ты неплохой человек.
И талант мой еще не иссяк.