М.: Современник, 1990
Так было. Каждый вечер мышасто-серая пятиэтажная громада загоралась сто
семидесятью окнами на асфальтированный двор с каменной девушкой у фонтана. И
зеленоликая, немая, обнаженная, с кувшином на плече, все лето гляделась
томно в кругло-бездонное зеркало. Зимой же снежный венец ложился на взбитые
каменные волосы. На гигантском гладком полукруге у подъездов ежевечерно
клокотали и содрогались машины, на кончиках оглоблей лихачей сияли
фонарики-сударики. Ах, до чего был известный дом. Шикарный дом Эльпит...
Однажды, например, в десять вечера, стосильная машина, грянув веселый
мажорный сигнал, стала у первого парадного. Два сыщика, словно тени,
выскочили из земли и метнулись в тень, а один прошмыгнул в черные ворота, а
там по скользким ступеням в дворницкий подвал. Открылась дверца лакированной
каретки, и, закутанный в шубу, высадился дорогой гость.
В квартире No 3 генерала от кавалерии де-Баррейн он до трех гостил.
До трех, припав к подножию серой кариатиды, истомленный волчьей жизнью,
бодрствовал шпион. Другой до трех на полутемном марше лестницы курил, слушая
приглушенный коврами то звон венгерской рапсодии, capriccioso, - то
цыганские буйные взрывы:
Сегодня пьем! Завтра пьем!
Пьем мы всю неде-е-лю - эх!
Раз... еще раз...
До трех сидел третий на ситцево-лоскутной дряни в конуре старшего
дворника. И конусы резкого белого света до трех горели на полукруге. И из
этажа в этаж по невидимому телефону бежал шепчущий горделивый слух: Распутин
здесь. Распутин. Смуглый обладатель сейфа, торговец живым товаром, Борис
Самойлович Христи, гениальнейший из всех московских управляющих, после ночи
у де-Баррейн стал как будто еще загадочнее, еще надменнее.
Искры стальной гордости появились у него в черных глазах, и на квартиры
жестоко набавили.
А в No 2 Христи, да что Христи... Сам Эльпит снимал, в бурю ли, в снег
ли, каракулевую шапку, сталкиваясь с выходящей из зеркальной каретки
женщиной в шеншилях. И улыбался. Счета женщины гасил человек столь
вознесенный, что у него не было фамилии. Подписывался именем с хитрым
росчерком... Да что говорить. Был дом... Большие люди - большая жизнь.
В зимние вечера, когда бес, прикинувшись вьюгой, кувыркался и выл под
железными желобами крыш, проворные дворники гнали перед собой щитами
сугробы, до асфальта расчищали двор. Четыре лифта ходили беззвучно вверх и
вниз. Утром и вечером, словно по волшебству, серые гармонии труб во всех 75
квартирах наливались теплом. В кронштейнах на площадках горели лампы... В
недрах квартир белые ванны, в важных полутемных передних тусклый блеск
телефонных аппаратов... Ковры... В кабинетах беззвучно-торжественно.
Массивные кожаные кресла. И до самых верхних площадок жили крупные массивные
люди. Директор банка, умница, государственный человек с лицом Сен-Бри из
"Гугенотов", лишь чуть испорченным какими-то странноватыми, не то больными,
не то уголовными глазами, фабрикант (афинские ночи со съемками при магнии),
золотистые выкормленные женщины, всемирный феноменальный бассолист, еще
генерал, еще... И мелочь: присяжные поверенные в визитках, доктора по
абортам...
Большое было время...
И ничего не стало. Sic transit gloria mundi! [Так проходит мирская
слава! (лат.)]
Страшно жить, когда падают царства. И самая память стала угасать. Да
было ли это, господи?.. Генерал от кавалерии!.. Слово какое!
Да... А вещи остались. Вывезти никому не дали.
Эльпит сам ушел в чем был.
Вот тогда у ворот, рядом с фонарем (огненный "No 13"), прилипла белая
таблица и странная надпись на ней: "Рабкоммуна". Во всех 75 квартирах
оказался невиданный люд. Пианино умолкли, но граммофоны были живы и часто
пели зловещими голосами. Поперек гостиных протянулись веревки, а на них
сырое белье. Примусы шипели по-змеиному, и днем, и ночью плыл по лестницам
щиплющий чад. Из всех кронштейнов лампы исчезли, и наступал ежевечерне мрак.
В нем спотыкались тени с узлом и тоскливо вскрикивали:
- Мань, а Ма-ань! Где ж ты? Черт те возьми! В квартире 50 в двух
комнатах вытопили паркет. Лифты... Да, впрочем, что тут рассказывать...
Но было чудо: Эльпит-Рабкоммуну топили.
Дело в том, что в полуподвальной квартире, в двух комнатах, остался...
Христи.
Те три человека, которым досталась львиная доля эльпитовских ковров и
которые вывесили на двери де-Баррейна в бельэтаже лоскуток: "Правление",
поняли, что без Христи дом Рабкоммуны не простоит и месяца. Рассыплется. И
матово-черного дельца в фуражке с лакированным козырьком оставили за
зелеными занавесками в полуподвале. Чудовищное соединение: с одной стороны,
шумное, заскорузлое правление, с другой - "смотритель"! Это Христи-то! Но
это было прочнейшее в мире соединение. Христи был именно тот человек,
который не менее правления желал, чтобы Рабкоммуна стояла бы невредимо
мышастой громадой, а не упала бы в прах.
И вот, Христи не только не обидели, но положили ему жалованье. Ну,
правда, ничтожное. Около 1/10 того, что платил ему Эльпит, без
всяких признаков жизни сидящий в двух комнатушках на другом конце Москвы.
- Черт с ними, с унитазами, черт с проводами! - страстно говорил
Эльпит, сжимая кулаки. - Но лишь бы топить. Сохранить главное. Борис
Самойлович, сберегите мне дом, пока все это кончится, и я сумею вас
отблагодарить! Что? Верьте мне!
Христи верил, кивал стриженой седеющей головой и уезжал после доклада
хмурый и озабоченный. Подъезжая, видел в воротах правление и закрывал глаза
от ненависти, бледнел. Но это только миг. А потом улыбался. Он умел терпеть.
А главное - топить. И вот, добывали ордера, нефть возили. Трубы
нагревались. 12о, 12о! Если там, откуда получали
нефть, что-то заедало, крупно платился Эльпит. У него горели глаза.
- Ну, хорошо... Я заплачу. Дайте обоим и секретарю. Что? Перестать? О,
нет, нет! Ни на минуту...
Христи был гениален. В среднем корпусе, в пятом этаже, на квартиру, в
которой когда-то студия была, табу наложил.
- Нилушкина Егора туда вселить...
- Нет уж, товарищи, будьте добры. Мне без хозяйственного склада нельзя.
Для дома ведь, для вас же.
В сущности, был хлам. Какие-то глупые декорации, арматура. Но... Но
были и тридцать бидонов с бензином эльпитовским и еще что-то в свертках, что
хранил Христи до лучших дней.
И жила серая Рабкоммуна No 13 под недреманным оком. Правда, в левом
крыле то и дело угасал свет... Монтер, начавший пить с января 18-го года,
вытертый, как войлок, озверевший монтер, бабам кричал:
- А, чтоб вы издохли! Дверью больше хлопайте у щита! Что я вам,
каторжный? Сверхурочные.
И бабы злобно-тоскливо вопили во мраке:
- Мань! А Ма-ань! Где ты?
Опять к монтеру ходили:
- Сво-о-лочь ты! Пьяндрыга. Христи пожалуемся.
И от одного имени Христи свет волшебно загорался.
Да-с, Христи был человек.
Мучил он правление до тех пор, пока оно не выделило из своей среды
Нилушкина Егора, с титулом "санитарный наблюдающий". Нилушкин Егор два раза
в неделю обходил все 75 квартир. Грохотал кулаками в запертые двери, а в
незапертые входил без церемонии, хоть будь тут голые бабы, пролезал под
сырыми подштанниками и кричал сипло и страшно:
- Которые тут гадют, всех в 24 часа!
И с уличенных брал дань.
И вот жили, жили, ан в феврале, в самый мороз, заело вновь с нефтью. И
Эльпит ничего не мог сделать. Взятку взяли, но сказали:
- Дадим через неделю.
Христи на докладе у Эльпита промолвил тяжко:
- Ой... Я так устал! Если бы вы знали, Адольф Иосифович, как я устал.
Когда же все это кончится?
И тут, действительно, можно было видеть, что у Христи тоскливые стали,
замученные глаза. У стального Христи. Эльпит страстно ответил:
- Борис Самойлович! Вы верите мне? Ну, так вот вам: это последняя зима.
И так же легко, как я эту папироску выкурю, я их вышвырну будущим летом к
чертовой матери. Что? Верьте мне. Но только я вас прошу, очень прошу, уж эту
неделю вы сами, сами посмотрите. Боже сохрани - печки! Эта вентиляция... Я
так боюсь. Но и стекла чтобы не резали. Ведь не сдохнут же они за неделю?
Ну, может, шесть дней. Я сам завтра съезжу к Иван Иванычу.
В Рабкоммуне вечером Христи, выдыхая беловатый пар, говорил:
- Ну, что ж... Ну, потерпим. Четыре-пять дней. Но без печек...
И правление соглашалось:
- Конешно. Мыслимо ли? Это не дымоход. Долго ли до беды.
И Христи сам ходил, сам ходил каждый день, в особенности в пятый этаж.
Зорко глядел, чтобы не наставили черных буржуек, не вывели бы труб в
отверстия, что предательски-приветливо глядели в углах комнат под самым
потолком.
И Нилушкин Егор ходил.
- Ежели мне которые... Это вам не дымоходы. В двадцать четыре часа.
На шестой день пытка стала нестерпимой. Бич дома, Пыляева Аннушка,
простоволосая, кричала в пролет удаляющемуся Нилушкину Егору:
- Сволочи! Зажирели за нашими спинами! Только и знают - самогон лакают.
А как обзаботиться топить - их нету! У-у, треклятые души! Да с места не
сойти, затоплю седни. Права такого нету, не дозволять! Косой черт (это про
Христи)! Ему одно: как бы дом не закоптить... Хозяина дожидается, нам все
известно!.. По его, рабочий человек хоть издохни!..
И Нилушкин Егор, отступая со ступеньки на ступеньку, растерянно
бормотал:
- Ах, зануда баба... Ну, и зануда ж!
Но все же оборачивался и гулко отстреливался:
- Я те затоплю! В двадцать четыре...
Сверху:
- Сук-кин сын! Я до Карпова дойду! Что? Морозить рабочего человека!
Не осуждайте. Пытка - мороз. Озвереет всякий...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
...В два часа ночи, когда Христи спал, когда Нилушкин спал, когда во
всех комнатах под тряпьем и шубами, свернувшись, как собачонки, спали люди,
в квартире 50, комн. 5 стало как в раю. За черными окнами была бесовская
метель, а в маленькой печечке танцевал огненный маленький принц, сжигая
паркетные квадратики.
- Ах, тяга хороша! - восхищалась Пыляева Аннушка, поглядывая то на
чайничек, постукивающий крышкой, то на черное кольцо, уходившее в отверстие,
- замечательная тяга! Вот псы, прости господи! Жалко им, что ли? Ну, да
ладно. Шито и крыто.
И принц плясал, и искры неслись по черной трубе и улетали в загадочную
пасть... А там в черные извивы узкого вентиляционного хода, обитого
войлоком... Да на чердак...
Первыми блеснули дрожащие факелы Арбатской... Христи одной рукой рвал
телефонную трубку с крючка, другой оборвал зеленую занавеску...
...Пречистенскую даешь! Царица небесная! Товарищи!! Девятьсот тридцать
человек проснулись одновременно. Увидели - змеиным дрожанием окровавились
стекла. Угодники-святители! Во-ой! Двери забили, как пулеметы, в перебой...
Барышня! Ох, барышня!! Один - ох - двадцать два... восемнадцать. 18...
Краснопресненскую даешь!..
...Каскадами с пятого этажа по ступеням хлынуло. В пролетах, в лифтах
Ниагара до подвала. По-мо-ги-те!.. Хамовническую даешь!!
Эх, молодцы пожарные! Бесстрашные рыцари в золото-кровавых шлемах, в
парусине. Развинчивали лестницы, серые шланги поползли как удавы. В бога! В
мать!! Рвали крюками железные листы. Топорами били страшно, как в бою.
Свистели струи вправо, влево, в небо. Мать! Мать!! А гром, гром, гром. На
двадцатой минуте Городская с искрами, с огнями, с касками...
Но бензин, голубчики, бензин! Бензин! Пропали головушки горькие,
бензин! Рядом с Пыляевой Аннушкой, с комнатой 5. Ударило: раз. Еще: р-раз!
... Еще много, много раз...
А там совсем уже грозно заиграл, да не маленький принц, а огненный
король, рапсодию. Да не capriccio, а страшно - brioso. Сретенская с переулка
- дае-ешь!! Качай, качай! А огонь Сретенской - салют! Ахнуло так, что в
левом крыле во мгновение ока ни стекла. В среднем корпусе бездна огненная, а
над бездной как траурные плащи-бабочки полетели железные листы.
Медные шлемы ударили штурмом на левое крыло, а в среднем бес раздул
так, что в 4-м этаже в 49 номере бабке Павловне, что тянучками торговала,
ходу-то и нет! И, взвыв предсмертно, вылетела бабка из окна, сверкнув
желтыми голыми ногами. Скорую помощь! 1-22-31!! Кровавую лепешку лечить!
Угодники божие! Ванюшка сгорел! Ванюшка!! Где папанька? Ой! Ой! Машинку-то,
машинку! Швейную, батюшки! Узлы из окон на асфальт бу-ух! Стой! Не кидай!
Товарищи!.. А с пятого этажа, в правом крыле, в узле тарелок одиннадцать
штук, фаянс буржуйской бывшей, как чвякнуло! И был Нилушкин Егор, и нет
Нилушкина Егора. Вместо Нилушкиной головы месиво, вместо фаянса - черепки в
простыне. Товарищи! Ой! Таньку забыли!.. Оцепить с переулка! Осади! Назад! В
мать, в бога!
Током ударило одного из бесстрашных рыцарей в подвале. Славной смертью
другой погиб в бензиновом ручье, летевшем в яростных легких огнях вниз.
Балку оторвало, ударило, и третьему перебило позвоночный столб.
С самоваром в одной руке, в другой тихий белый старичок, Серафим
Саровский, в серебряной ризе. В одних рубахах. Визг, визг. В визге топоры
гремят, гремят. Осади!! Потолок! Как саданет, как рухнет с третьего во
второй, со второго в первый этаж.
И тут уже ад. Чистый ад. Из среднего хлещет так, что волосы дыбом
встают. Стекла последние, самые отдаленные - бенц! Бенц!
Трубники в дыму давятся, качаются, напором брандспойты из рук рвет.
Резерв даешь! Да что - резерв! Уже к среднему на десять саженей не подходи!
Глаза лопнут...
В первый раз в жизни Христи плакал. Седеющий, стальной Христи. У сырого
ствола в палисаднике в переулке, где было светло, хоть мелкое письмо читай.
Шуба свисала с плеча, и голая грудь была видна у Христи. Да не было холодно.
И стало у Христи такое лицо, словно он сам горел в огне, но был нем и ничего
не мог выкрикнуть. Все смотрел, не отрываясь, туда, где сквозь метавшиеся
черные тени виднелись пламеневшие неподвижные лица кариатид. Слезы медленно
сползали по синеватым щекам. Он не смахивал их и все смотрел да смотрел.
Раз только он мотнул головой, когда Эльпит тронул за плечо и сказал
хрипло:
- Ну, что уж больше... Едем, Борис Самойлович. Простудитесь. Едем.
Но Христи еще раз качнул головой.
- Поезжайте... Я сейчас.
Эльпит утонул среди теней, среди факелов, шлепая по распустившемуся
снегу, пробираясь к извозчику. Христи остался, только перевел взгляд на
бледневшее небо, на котором колыхался, распластавшись, жаркий оранжевый
зверь...
...На зверя смотрела и Пыляева Аннушка. С заглушенными вздохами и
стонами бежала она тихими снежными переулками, и лицо у нее от сажи и слез
как у ведьмы было.
То шептала чепуху какую-то:
- Засудят... Засудят, головушка горькая...
То всхлипывала.
Уж давно, давно остались позади и вой, и крик, и голые люди, и страшные
вспышки на шлемах. Тихо было в переулке, и чуть порошил снежок. Но звериное
брюхо все висело на небе. Все дрожало и переливалось. И так исстрадалась,
истомилась Пыляева Аннушка от черной мысли "беда", от этого огненного
брюха-отсвета, что торжествующе разливалось по небу... так исстрадалась, что
пришло к ней тупое успокоение, а главное, в голове в первый раз в жизни
просветлело.
Остановившись, чтобы отдышаться, ткнулась она на ступеньку, села. И
слезы высохли.
Подперла голову и отчетливо помыслила в первый раз в жизни так:
- Люди мы темные. Темные люди. Учить нас надо, дураков...
Отдышавшись, поднялась, пошла уже медленно, на зверя не оглядывалась,
только все по лицу размазывала сажу, носом шмыгала.
А зверь, как побледнело небо, и сам стал бледнеть, туманиться.
Туманился, туманился, съежился, свился черным дымом и совсем исчез.
И на небе не осталось никакого знака, что сгорел знаменитый No 13 дом
Эльпит-Рабкоммуна.
1922
3
Так было. Каждый вечер мышасто-серая пятиэтажная громада загоралась сто
семидесятью окнами на асфальтированный двор с каменной девушкой у фонтана. И
зеленоликая, немая, обнаженная, с кувшином на плече, все лето гляделась
томно в кругло-бездонное зеркало. Зимой же снежный венец ложился на взбитые
каменные волосы. На гигантском гладком полукруге у подъездов ежевечерно
клокотали и содрогались машины, на кончиках оглоблей лихачей сияли
фонарики-сударики. Ах, до чего был известный дом. Шикарный дом Эльпит...
Однажды, например, в десять вечера, стосильная машина, грянув веселый
мажорный сигнал, стала у первого парадного. Два сыщика, словно тени,
выскочили из земли и метнулись в тень, а один прошмыгнул в черные ворота, а
там по скользким ступеням в дворницкий подвал. Открылась дверца лакированной
каретки, и, закутанный в шубу, высадился дорогой гость.
В квартире No 3 генерала от кавалерии де-Баррейн он до трех гостил.
До трех, припав к подножию серой кариатиды, истомленный волчьей жизнью,
бодрствовал шпион. Другой до трех на полутемном марше лестницы курил, слушая
приглушенный коврами то звон венгерской рапсодии, capriccioso, - то
цыганские буйные взрывы:
Сегодня пьем! Завтра пьем!
Пьем мы всю неде-е-лю - эх!
Раз... еще раз...
До трех сидел третий на ситцево-лоскутной дряни в конуре старшего
дворника. И конусы резкого белого света до трех горели на полукруге. И из
этажа в этаж по невидимому телефону бежал шепчущий горделивый слух: Распутин
здесь. Распутин. Смуглый обладатель сейфа, торговец живым товаром, Борис
Самойлович Христи, гениальнейший из всех московских управляющих, после ночи
у де-Баррейн стал как будто еще загадочнее, еще надменнее.
Искры стальной гордости появились у него в черных глазах, и на квартиры
жестоко набавили.
А в No 2 Христи, да что Христи... Сам Эльпит снимал, в бурю ли, в снег
ли, каракулевую шапку, сталкиваясь с выходящей из зеркальной каретки
женщиной в шеншилях. И улыбался. Счета женщины гасил человек столь
вознесенный, что у него не было фамилии. Подписывался именем с хитрым
росчерком... Да что говорить. Был дом... Большие люди - большая жизнь.
В зимние вечера, когда бес, прикинувшись вьюгой, кувыркался и выл под
железными желобами крыш, проворные дворники гнали перед собой щитами
сугробы, до асфальта расчищали двор. Четыре лифта ходили беззвучно вверх и
вниз. Утром и вечером, словно по волшебству, серые гармонии труб во всех 75
квартирах наливались теплом. В кронштейнах на площадках горели лампы... В
недрах квартир белые ванны, в важных полутемных передних тусклый блеск
телефонных аппаратов... Ковры... В кабинетах беззвучно-торжественно.
Массивные кожаные кресла. И до самых верхних площадок жили крупные массивные
люди. Директор банка, умница, государственный человек с лицом Сен-Бри из
"Гугенотов", лишь чуть испорченным какими-то странноватыми, не то больными,
не то уголовными глазами, фабрикант (афинские ночи со съемками при магнии),
золотистые выкормленные женщины, всемирный феноменальный бассолист, еще
генерал, еще... И мелочь: присяжные поверенные в визитках, доктора по
абортам...
Большое было время...
И ничего не стало. Sic transit gloria mundi! [Так проходит мирская
слава! (лат.)]
Страшно жить, когда падают царства. И самая память стала угасать. Да
было ли это, господи?.. Генерал от кавалерии!.. Слово какое!
Да... А вещи остались. Вывезти никому не дали.
Эльпит сам ушел в чем был.
Вот тогда у ворот, рядом с фонарем (огненный "No 13"), прилипла белая
таблица и странная надпись на ней: "Рабкоммуна". Во всех 75 квартирах
оказался невиданный люд. Пианино умолкли, но граммофоны были живы и часто
пели зловещими голосами. Поперек гостиных протянулись веревки, а на них
сырое белье. Примусы шипели по-змеиному, и днем, и ночью плыл по лестницам
щиплющий чад. Из всех кронштейнов лампы исчезли, и наступал ежевечерне мрак.
В нем спотыкались тени с узлом и тоскливо вскрикивали:
- Мань, а Ма-ань! Где ж ты? Черт те возьми! В квартире 50 в двух
комнатах вытопили паркет. Лифты... Да, впрочем, что тут рассказывать...
Но было чудо: Эльпит-Рабкоммуну топили.
Дело в том, что в полуподвальной квартире, в двух комнатах, остался...
Христи.
Те три человека, которым досталась львиная доля эльпитовских ковров и
которые вывесили на двери де-Баррейна в бельэтаже лоскуток: "Правление",
поняли, что без Христи дом Рабкоммуны не простоит и месяца. Рассыплется. И
матово-черного дельца в фуражке с лакированным козырьком оставили за
зелеными занавесками в полуподвале. Чудовищное соединение: с одной стороны,
шумное, заскорузлое правление, с другой - "смотритель"! Это Христи-то! Но
это было прочнейшее в мире соединение. Христи был именно тот человек,
который не менее правления желал, чтобы Рабкоммуна стояла бы невредимо
мышастой громадой, а не упала бы в прах.
И вот, Христи не только не обидели, но положили ему жалованье. Ну,
правда, ничтожное. Около 1/10 того, что платил ему Эльпит, без
всяких признаков жизни сидящий в двух комнатушках на другом конце Москвы.
- Черт с ними, с унитазами, черт с проводами! - страстно говорил
Эльпит, сжимая кулаки. - Но лишь бы топить. Сохранить главное. Борис
Самойлович, сберегите мне дом, пока все это кончится, и я сумею вас
отблагодарить! Что? Верьте мне!
Христи верил, кивал стриженой седеющей головой и уезжал после доклада
хмурый и озабоченный. Подъезжая, видел в воротах правление и закрывал глаза
от ненависти, бледнел. Но это только миг. А потом улыбался. Он умел терпеть.
А главное - топить. И вот, добывали ордера, нефть возили. Трубы
нагревались. 12о, 12о! Если там, откуда получали
нефть, что-то заедало, крупно платился Эльпит. У него горели глаза.
- Ну, хорошо... Я заплачу. Дайте обоим и секретарю. Что? Перестать? О,
нет, нет! Ни на минуту...
Христи был гениален. В среднем корпусе, в пятом этаже, на квартиру, в
которой когда-то студия была, табу наложил.
- Нилушкина Егора туда вселить...
- Нет уж, товарищи, будьте добры. Мне без хозяйственного склада нельзя.
Для дома ведь, для вас же.
В сущности, был хлам. Какие-то глупые декорации, арматура. Но... Но
были и тридцать бидонов с бензином эльпитовским и еще что-то в свертках, что
хранил Христи до лучших дней.
И жила серая Рабкоммуна No 13 под недреманным оком. Правда, в левом
крыле то и дело угасал свет... Монтер, начавший пить с января 18-го года,
вытертый, как войлок, озверевший монтер, бабам кричал:
- А, чтоб вы издохли! Дверью больше хлопайте у щита! Что я вам,
каторжный? Сверхурочные.
И бабы злобно-тоскливо вопили во мраке:
- Мань! А Ма-ань! Где ты?
Опять к монтеру ходили:
- Сво-о-лочь ты! Пьяндрыга. Христи пожалуемся.
И от одного имени Христи свет волшебно загорался.
Да-с, Христи был человек.
Мучил он правление до тех пор, пока оно не выделило из своей среды
Нилушкина Егора, с титулом "санитарный наблюдающий". Нилушкин Егор два раза
в неделю обходил все 75 квартир. Грохотал кулаками в запертые двери, а в
незапертые входил без церемонии, хоть будь тут голые бабы, пролезал под
сырыми подштанниками и кричал сипло и страшно:
- Которые тут гадют, всех в 24 часа!
И с уличенных брал дань.
И вот жили, жили, ан в феврале, в самый мороз, заело вновь с нефтью. И
Эльпит ничего не мог сделать. Взятку взяли, но сказали:
- Дадим через неделю.
Христи на докладе у Эльпита промолвил тяжко:
- Ой... Я так устал! Если бы вы знали, Адольф Иосифович, как я устал.
Когда же все это кончится?
И тут, действительно, можно было видеть, что у Христи тоскливые стали,
замученные глаза. У стального Христи. Эльпит страстно ответил:
- Борис Самойлович! Вы верите мне? Ну, так вот вам: это последняя зима.
И так же легко, как я эту папироску выкурю, я их вышвырну будущим летом к
чертовой матери. Что? Верьте мне. Но только я вас прошу, очень прошу, уж эту
неделю вы сами, сами посмотрите. Боже сохрани - печки! Эта вентиляция... Я
так боюсь. Но и стекла чтобы не резали. Ведь не сдохнут же они за неделю?
Ну, может, шесть дней. Я сам завтра съезжу к Иван Иванычу.
В Рабкоммуне вечером Христи, выдыхая беловатый пар, говорил:
- Ну, что ж... Ну, потерпим. Четыре-пять дней. Но без печек...
И правление соглашалось:
- Конешно. Мыслимо ли? Это не дымоход. Долго ли до беды.
И Христи сам ходил, сам ходил каждый день, в особенности в пятый этаж.
Зорко глядел, чтобы не наставили черных буржуек, не вывели бы труб в
отверстия, что предательски-приветливо глядели в углах комнат под самым
потолком.
И Нилушкин Егор ходил.
- Ежели мне которые... Это вам не дымоходы. В двадцать четыре часа.
На шестой день пытка стала нестерпимой. Бич дома, Пыляева Аннушка,
простоволосая, кричала в пролет удаляющемуся Нилушкину Егору:
- Сволочи! Зажирели за нашими спинами! Только и знают - самогон лакают.
А как обзаботиться топить - их нету! У-у, треклятые души! Да с места не
сойти, затоплю седни. Права такого нету, не дозволять! Косой черт (это про
Христи)! Ему одно: как бы дом не закоптить... Хозяина дожидается, нам все
известно!.. По его, рабочий человек хоть издохни!..
И Нилушкин Егор, отступая со ступеньки на ступеньку, растерянно
бормотал:
- Ах, зануда баба... Ну, и зануда ж!
Но все же оборачивался и гулко отстреливался:
- Я те затоплю! В двадцать четыре...
Сверху:
- Сук-кин сын! Я до Карпова дойду! Что? Морозить рабочего человека!
Не осуждайте. Пытка - мороз. Озвереет всякий...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
...В два часа ночи, когда Христи спал, когда Нилушкин спал, когда во
всех комнатах под тряпьем и шубами, свернувшись, как собачонки, спали люди,
в квартире 50, комн. 5 стало как в раю. За черными окнами была бесовская
метель, а в маленькой печечке танцевал огненный маленький принц, сжигая
паркетные квадратики.
- Ах, тяга хороша! - восхищалась Пыляева Аннушка, поглядывая то на
чайничек, постукивающий крышкой, то на черное кольцо, уходившее в отверстие,
- замечательная тяга! Вот псы, прости господи! Жалко им, что ли? Ну, да
ладно. Шито и крыто.
И принц плясал, и искры неслись по черной трубе и улетали в загадочную
пасть... А там в черные извивы узкого вентиляционного хода, обитого
войлоком... Да на чердак...
Первыми блеснули дрожащие факелы Арбатской... Христи одной рукой рвал
телефонную трубку с крючка, другой оборвал зеленую занавеску...
...Пречистенскую даешь! Царица небесная! Товарищи!! Девятьсот тридцать
человек проснулись одновременно. Увидели - змеиным дрожанием окровавились
стекла. Угодники-святители! Во-ой! Двери забили, как пулеметы, в перебой...
Барышня! Ох, барышня!! Один - ох - двадцать два... восемнадцать. 18...
Краснопресненскую даешь!..
...Каскадами с пятого этажа по ступеням хлынуло. В пролетах, в лифтах
Ниагара до подвала. По-мо-ги-те!.. Хамовническую даешь!!
Эх, молодцы пожарные! Бесстрашные рыцари в золото-кровавых шлемах, в
парусине. Развинчивали лестницы, серые шланги поползли как удавы. В бога! В
мать!! Рвали крюками железные листы. Топорами били страшно, как в бою.
Свистели струи вправо, влево, в небо. Мать! Мать!! А гром, гром, гром. На
двадцатой минуте Городская с искрами, с огнями, с касками...
Но бензин, голубчики, бензин! Бензин! Пропали головушки горькие,
бензин! Рядом с Пыляевой Аннушкой, с комнатой 5. Ударило: раз. Еще: р-раз!
... Еще много, много раз...
А там совсем уже грозно заиграл, да не маленький принц, а огненный
король, рапсодию. Да не capriccio, а страшно - brioso. Сретенская с переулка
- дае-ешь!! Качай, качай! А огонь Сретенской - салют! Ахнуло так, что в
левом крыле во мгновение ока ни стекла. В среднем корпусе бездна огненная, а
над бездной как траурные плащи-бабочки полетели железные листы.
Медные шлемы ударили штурмом на левое крыло, а в среднем бес раздул
так, что в 4-м этаже в 49 номере бабке Павловне, что тянучками торговала,
ходу-то и нет! И, взвыв предсмертно, вылетела бабка из окна, сверкнув
желтыми голыми ногами. Скорую помощь! 1-22-31!! Кровавую лепешку лечить!
Угодники божие! Ванюшка сгорел! Ванюшка!! Где папанька? Ой! Ой! Машинку-то,
машинку! Швейную, батюшки! Узлы из окон на асфальт бу-ух! Стой! Не кидай!
Товарищи!.. А с пятого этажа, в правом крыле, в узле тарелок одиннадцать
штук, фаянс буржуйской бывшей, как чвякнуло! И был Нилушкин Егор, и нет
Нилушкина Егора. Вместо Нилушкиной головы месиво, вместо фаянса - черепки в
простыне. Товарищи! Ой! Таньку забыли!.. Оцепить с переулка! Осади! Назад! В
мать, в бога!
Током ударило одного из бесстрашных рыцарей в подвале. Славной смертью
другой погиб в бензиновом ручье, летевшем в яростных легких огнях вниз.
Балку оторвало, ударило, и третьему перебило позвоночный столб.
С самоваром в одной руке, в другой тихий белый старичок, Серафим
Саровский, в серебряной ризе. В одних рубахах. Визг, визг. В визге топоры
гремят, гремят. Осади!! Потолок! Как саданет, как рухнет с третьего во
второй, со второго в первый этаж.
И тут уже ад. Чистый ад. Из среднего хлещет так, что волосы дыбом
встают. Стекла последние, самые отдаленные - бенц! Бенц!
Трубники в дыму давятся, качаются, напором брандспойты из рук рвет.
Резерв даешь! Да что - резерв! Уже к среднему на десять саженей не подходи!
Глаза лопнут...
В первый раз в жизни Христи плакал. Седеющий, стальной Христи. У сырого
ствола в палисаднике в переулке, где было светло, хоть мелкое письмо читай.
Шуба свисала с плеча, и голая грудь была видна у Христи. Да не было холодно.
И стало у Христи такое лицо, словно он сам горел в огне, но был нем и ничего
не мог выкрикнуть. Все смотрел, не отрываясь, туда, где сквозь метавшиеся
черные тени виднелись пламеневшие неподвижные лица кариатид. Слезы медленно
сползали по синеватым щекам. Он не смахивал их и все смотрел да смотрел.
Раз только он мотнул головой, когда Эльпит тронул за плечо и сказал
хрипло:
- Ну, что уж больше... Едем, Борис Самойлович. Простудитесь. Едем.
Но Христи еще раз качнул головой.
- Поезжайте... Я сейчас.
Эльпит утонул среди теней, среди факелов, шлепая по распустившемуся
снегу, пробираясь к извозчику. Христи остался, только перевел взгляд на
бледневшее небо, на котором колыхался, распластавшись, жаркий оранжевый
зверь...
...На зверя смотрела и Пыляева Аннушка. С заглушенными вздохами и
стонами бежала она тихими снежными переулками, и лицо у нее от сажи и слез
как у ведьмы было.
То шептала чепуху какую-то:
- Засудят... Засудят, головушка горькая...
То всхлипывала.
Уж давно, давно остались позади и вой, и крик, и голые люди, и страшные
вспышки на шлемах. Тихо было в переулке, и чуть порошил снежок. Но звериное
брюхо все висело на небе. Все дрожало и переливалось. И так исстрадалась,
истомилась Пыляева Аннушка от черной мысли "беда", от этого огненного
брюха-отсвета, что торжествующе разливалось по небу... так исстрадалась, что
пришло к ней тупое успокоение, а главное, в голове в первый раз в жизни
просветлело.
Остановившись, чтобы отдышаться, ткнулась она на ступеньку, села. И
слезы высохли.
Подперла голову и отчетливо помыслила в первый раз в жизни так:
- Люди мы темные. Темные люди. Учить нас надо, дураков...
Отдышавшись, поднялась, пошла уже медленно, на зверя не оглядывалась,
только все по лицу размазывала сажу, носом шмыгала.
А зверь, как побледнело небо, и сам стал бледнеть, туманиться.
Туманился, туманился, съежился, свился черным дымом и совсем исчез.
И на небе не осталось никакого знака, что сгорел знаменитый No 13 дом
Эльпит-Рабкоммуна.
1922
3