Кир Булычев
Ваня + Даша = Любовь
1
Вчера вечером Григорий Сергеевич выступал в передаче «Лицом к лицу с будущим». Ее вел академик Велихов по каналу «Культура». Григорий Сергеевич выглядел очень красиво. Он у нас седовласый, подтянутый, даже стройный, несмотря на свои шестьдесят лет. Григорий Сергеевич ежедневно играет в теннис, а по воскресеньям скачет верхом. Именно для этого у нас на внешней территории держат двух коней. Порой Григория Сергеевича сопровождает доктор Блох, а иногда Лена Плошкина.
— Создание хорошей гистологической лаборатории, — говорил Григорий Сергеевич, — обойдется Академии наук в пятьдесят миллионов долларов, но у академии нет таких денег.
— Но ведь такая лаборатория относительно быстро окупится, — возразил академик Велихов. — Перспективы выращивания органов Для трансплантации могут быть финансово оправданными.
— У нас немало наработок в этом направлении, можно сказать, что мы обогнали практически все лаборатории мира, но мы до сих пор ощущаем острую нехватку материала для трансплантации. Сколько страждущих больных погибает, не получив помощи и спасения из-за недофинансирования наших исследований!
— Я надеюсь, что в будущем положение изменится к лучшему. — улыбнулся похожий на Ленина академик Велихов. — Мы еще увидим небо в алмазах.
Вашими бы устами… — ответил наш шеф.
Когда Григорий Сергеевич завершил беседу, мы, сидевшие в гостиной, не удержались от аплодисментов. И это было искренней оценкой нашего общего труда.
Мы не успели поужинать, как Григорий Сергеевич приехал со студии. Честно говоря, я даже не надеялся на это. Ведь позади остался большой трудовой день, потребовавший от Григория Сергеевича немалого напряжения.
Первым его приближение ощутил Лешенька.
— Господа, — произнес он. — Ребята! Старики! Надвигается шеф!
Тут и мы услышали шаги в коридоре и вскочили, чтобы приветствовать его.
— Я не мог уехать домой, — сказал Григорий Сергеевич, — не сказав вам спокойной ночи.
— Жаль, что кухня закрыта, — заметил Феденька. — Чайку бы попили.
— Вот такие, как вы, и нарушают дисциплину, — засмеялся Григорий Сергеевич. — Сначала чай не вовремя, а потом?
— А потом приют ограбили, — сказал я.
— Ох, умничаешь ты, Ванюша, — укорил меня Григорий Сергеевич. — Даже слово такое уже не употребляется. Где ты, прости, выкопал такое уродливое слово?
— В «Двенадцати стульях», — признался я. — Там голубые воришки растащили приют.
— Помню, помню. — Григорий Сергеевич положил мне на плечо свою сухую, жесткую и в то же время безмерно добрую ладонь. — Прости старика, запамятовал.
Он поднялся было, чтобы уйти, но спохватился и остановился в дверях. Именно так делает американский актер в бесконечном сериале про лейтенанта Коломбо. Он всегда делает вид, что уходит, удовлетворенный ложью убийцы, но в дверях обязательно замрет и обернется. И спросит: «А кстати, не ответите ли вы мне на один маленький вопрос: где вы были вчера в восемь утра и почему на вашей пижаме пятна крови?»
Григорий Сергеевич задержался в дверях и посмотрел на нас. Взгляд его был строг и печален. Взгляд отца.
Мне стало холодно внизу живота.
— Дети мои, — сказал Григорий Сергеевич, — завтра с утра плановые анализы. Потом привезут нового больного.
Дверь за профессором медленно и беззвучно затворилась.
Свет сразу потускнел, заиграла колыбельная. Щелкнул и погас экран телевизора. Пашенька, который не успел досмотреть передачу «Ольга Павлова и ее мужчины», выругался одними губами.
Мы потянулись в туалетную комнату.
Я люблю нашу туалетную комнату: это совершенство гигиены. Восемнадцать умывальников, над каждым полочка с зубной щеткой, рядом — два полотенца. Шампунь на вкус (впрочем, вкус у нас одинаковый) и мужской одеколон «Арамис».
Я подошел к моему умывальнику.
На зеркале сидела муха. Я согнал ее. Мухе не место в нашей туалетной комнате.
Я стал смотреть в зеркало.
Я люблю смотреть в зеркало, потому что, простите за искренность, мне приятен мой внешний облик. Мое лицо слегка, в меру загорело потому что мы проводим много времени на свежем воздухе, занимаясь физическими упражнениями и трудясь на маленьком приусадебном участке. Кожа моего лица чистая, без прыщиков, глаза карие, большие, в темных ресницах, губы в меру полные, зубы — ни одной дырочки! Послезавтра будем стричься, так что волосы чуть длиннее обычного. Я отпустил небольшие усы, Григорий Сергеевич не возражает против этого. Он сторонник индивидуального выражения. Нам даже не возбраняется читать и писать стихи. Я сам в прошлом году написал стихотворение, в котором отразил свое отношение к погоде:
Вот и осень наступила,
Очень грустная пора.
Как кроссовкой наступила.
Я той осени не рад.
Доктор Блох, он еще молодой хирург, прочел мое стихотворение и выразил удовлетворение. Он сказал, что из меня может получиться настоящий поэт. «Вы не шутите?» — спросил я доктора. И тогда доктор Блох ответил, что шутит. «У нас с тобой, — сказал он, — другой смысл в жизни».
Справа от моего умывальника умывальник Лешеньки, а слева умывальник без полотенца, раньше он был умывальником Петеньки, но с тех пор как Петенька ушел, им никто не пользуется. Доктор Блох говорит, что новый клон уже готовится на запасной базе. Но он будет завершен не раньше чем через полгода.
Я посмотрел на Лешеньку.
— Слушай, — сказал я ему, — может, тебе отпустить бакенбарды? У меня будут усы, а у тебя — бакенбарды.
— Боишься, что тебя со мной спутают? — засмеялся Лешенька.
Я смутился, так как он попал в точку. Как объяснял доктор Блох, уровень моей сексуальности несколько превышает норму вашего клона, в этом нет ничего катастрофического, но эту особенность моей натуры следует учитывать. В конце концов каждый из нас, двенадцати оставшихся в Институте из восемнадцати первоначальных членов клона, обладает особенностями как генетическими, так и психологическими, в частности, в этом смысл нашего эксперимента. Даже тараканы не бывают одинаковыми, как-то заметил Григорий Сергеевич. А люди — не тараканы!
Лешенька, как наиболее проницательный из нас, заметил, что я проявляю знаки внимания к Леночке Плошкиной, нашей стационарной сестре. Мне хотелось поцеловать ее, мне хотелось гулять с ней вечером и дарить ей подарки. Я даже жалел, что мы лишены собственности и потому подарков от нас ждать не приходится. К тому же Леночка привязана к Володичке.
А зубную щетку Петеньки почему-то забыли убрать. Интересно, подумал я, у вещей есть память? Помнит ли та зубная щетка, как она чистила зубы Петеньке? Петенька был самым веселым из нас и хорошо запоминал анекдоты. Вот я, например, могу тысячу раз услышать анекдот, но не запомню, чтобы его вам рассказать.
— Надо убрать его зубную щетку, — сказал Лешенька, но сам ее трогать не стал.
— Создание хорошей гистологической лаборатории, — говорил Григорий Сергеевич, — обойдется Академии наук в пятьдесят миллионов долларов, но у академии нет таких денег.
— Но ведь такая лаборатория относительно быстро окупится, — возразил академик Велихов. — Перспективы выращивания органов Для трансплантации могут быть финансово оправданными.
— У нас немало наработок в этом направлении, можно сказать, что мы обогнали практически все лаборатории мира, но мы до сих пор ощущаем острую нехватку материала для трансплантации. Сколько страждущих больных погибает, не получив помощи и спасения из-за недофинансирования наших исследований!
— Я надеюсь, что в будущем положение изменится к лучшему. — улыбнулся похожий на Ленина академик Велихов. — Мы еще увидим небо в алмазах.
Вашими бы устами… — ответил наш шеф.
Когда Григорий Сергеевич завершил беседу, мы, сидевшие в гостиной, не удержались от аплодисментов. И это было искренней оценкой нашего общего труда.
Мы не успели поужинать, как Григорий Сергеевич приехал со студии. Честно говоря, я даже не надеялся на это. Ведь позади остался большой трудовой день, потребовавший от Григория Сергеевича немалого напряжения.
Первым его приближение ощутил Лешенька.
— Господа, — произнес он. — Ребята! Старики! Надвигается шеф!
Тут и мы услышали шаги в коридоре и вскочили, чтобы приветствовать его.
— Я не мог уехать домой, — сказал Григорий Сергеевич, — не сказав вам спокойной ночи.
— Жаль, что кухня закрыта, — заметил Феденька. — Чайку бы попили.
— Вот такие, как вы, и нарушают дисциплину, — засмеялся Григорий Сергеевич. — Сначала чай не вовремя, а потом?
— А потом приют ограбили, — сказал я.
— Ох, умничаешь ты, Ванюша, — укорил меня Григорий Сергеевич. — Даже слово такое уже не употребляется. Где ты, прости, выкопал такое уродливое слово?
— В «Двенадцати стульях», — признался я. — Там голубые воришки растащили приют.
— Помню, помню. — Григорий Сергеевич положил мне на плечо свою сухую, жесткую и в то же время безмерно добрую ладонь. — Прости старика, запамятовал.
Он поднялся было, чтобы уйти, но спохватился и остановился в дверях. Именно так делает американский актер в бесконечном сериале про лейтенанта Коломбо. Он всегда делает вид, что уходит, удовлетворенный ложью убийцы, но в дверях обязательно замрет и обернется. И спросит: «А кстати, не ответите ли вы мне на один маленький вопрос: где вы были вчера в восемь утра и почему на вашей пижаме пятна крови?»
Григорий Сергеевич задержался в дверях и посмотрел на нас. Взгляд его был строг и печален. Взгляд отца.
Мне стало холодно внизу живота.
— Дети мои, — сказал Григорий Сергеевич, — завтра с утра плановые анализы. Потом привезут нового больного.
Дверь за профессором медленно и беззвучно затворилась.
Свет сразу потускнел, заиграла колыбельная. Щелкнул и погас экран телевизора. Пашенька, который не успел досмотреть передачу «Ольга Павлова и ее мужчины», выругался одними губами.
Мы потянулись в туалетную комнату.
Я люблю нашу туалетную комнату: это совершенство гигиены. Восемнадцать умывальников, над каждым полочка с зубной щеткой, рядом — два полотенца. Шампунь на вкус (впрочем, вкус у нас одинаковый) и мужской одеколон «Арамис».
Я подошел к моему умывальнику.
На зеркале сидела муха. Я согнал ее. Мухе не место в нашей туалетной комнате.
Я стал смотреть в зеркало.
Я люблю смотреть в зеркало, потому что, простите за искренность, мне приятен мой внешний облик. Мое лицо слегка, в меру загорело потому что мы проводим много времени на свежем воздухе, занимаясь физическими упражнениями и трудясь на маленьком приусадебном участке. Кожа моего лица чистая, без прыщиков, глаза карие, большие, в темных ресницах, губы в меру полные, зубы — ни одной дырочки! Послезавтра будем стричься, так что волосы чуть длиннее обычного. Я отпустил небольшие усы, Григорий Сергеевич не возражает против этого. Он сторонник индивидуального выражения. Нам даже не возбраняется читать и писать стихи. Я сам в прошлом году написал стихотворение, в котором отразил свое отношение к погоде:
Вот и осень наступила,
Очень грустная пора.
Как кроссовкой наступила.
Я той осени не рад.
Доктор Блох, он еще молодой хирург, прочел мое стихотворение и выразил удовлетворение. Он сказал, что из меня может получиться настоящий поэт. «Вы не шутите?» — спросил я доктора. И тогда доктор Блох ответил, что шутит. «У нас с тобой, — сказал он, — другой смысл в жизни».
Справа от моего умывальника умывальник Лешеньки, а слева умывальник без полотенца, раньше он был умывальником Петеньки, но с тех пор как Петенька ушел, им никто не пользуется. Доктор Блох говорит, что новый клон уже готовится на запасной базе. Но он будет завершен не раньше чем через полгода.
Я посмотрел на Лешеньку.
— Слушай, — сказал я ему, — может, тебе отпустить бакенбарды? У меня будут усы, а у тебя — бакенбарды.
— Боишься, что тебя со мной спутают? — засмеялся Лешенька.
Я смутился, так как он попал в точку. Как объяснял доктор Блох, уровень моей сексуальности несколько превышает норму вашего клона, в этом нет ничего катастрофического, но эту особенность моей натуры следует учитывать. В конце концов каждый из нас, двенадцати оставшихся в Институте из восемнадцати первоначальных членов клона, обладает особенностями как генетическими, так и психологическими, в частности, в этом смысл нашего эксперимента. Даже тараканы не бывают одинаковыми, как-то заметил Григорий Сергеевич. А люди — не тараканы!
Лешенька, как наиболее проницательный из нас, заметил, что я проявляю знаки внимания к Леночке Плошкиной, нашей стационарной сестре. Мне хотелось поцеловать ее, мне хотелось гулять с ней вечером и дарить ей подарки. Я даже жалел, что мы лишены собственности и потому подарков от нас ждать не приходится. К тому же Леночка привязана к Володичке.
А зубную щетку Петеньки почему-то забыли убрать. Интересно, подумал я, у вещей есть память? Помнит ли та зубная щетка, как она чистила зубы Петеньке? Петенька был самым веселым из нас и хорошо запоминал анекдоты. Вот я, например, могу тысячу раз услышать анекдот, но не запомню, чтобы его вам рассказать.
— Надо убрать его зубную щетку, — сказал Лешенька, но сам ее трогать не стал.
2
Я глубоко уважаю Григория Сергеевича за его откровенность. Это ему не всегда легко дается, потому что каждый из нас для него, как он сам признавался, ближе родного ребенка.
Я не только предполагаю, но теперь знаю наверняка, что в других медицинских учреждениях и даже в других отделениях нашего Института господствуют другие нравы. Но бог им судья!
Мы с вами мужчины и должны не только смотреть правде в лицо, но и сознавать нашу высокую цель, наше предназначение. Жертвенность всегда была свойственна русскому христианину. Если мы не спасем человека, то кто его спасет?
Тогда я сочинил такое стихотворение:
Если я помочь не буду, Если ты помочь не станешь, Кто беду руками скрутит, Кто поможет и спасет?
Я его еще никому не читал.
У нас было два события. Первое — подвиг Олежки. Да, я называю это подвигом по примеру Григория Сергеевича. Он утверждает, что каждая жертва одного из нас — это своего рода подвиг. И мы заслуживаем памятников. Каждый из нас, еще при жизни.
Леша, Лешенька, ты циничен. Ну почему ты вцепился в слово «еще»? Все мы смертны, а те, кто стоит на переднем крае борьбы со смертью, должны быть всегда готовы к встрече с ней. Это судьба.
Вечером перед ужином мы собрались в розовой гостиной.
Все тут были. И наш клон, и Леночка, и доктор Блох. И, конечно же, Григорий Сергеевич. Он пришел, как и положено на проводах, в черном строгом костюме, который шил в Париже у кутюрье Вадима, и сиреневом галстуке с булавкой 2-го меда.
Мы сами раздвинули стол и накрыли его.
Всем шампанское, кроме Олежки. Ему нельзя. Ему, говоря шуткой, завтра почти весь Урал переплывать. Это старый анекдот про Чапаева, который утонул посреди реки.
Олежка попытался улыбнуться. У него дергалось веко. Еще в прошлом году он упал и повредил себе веко. Видно, задел мышцу, которая его держит. Для наших дел это не важно, но отличает Олежку от прочих.
Он повернулся к доктору Блоху, который сидел справа от него, и шепотом попросил сделать ему еще один укол.
— Дружочек, — улыбнулся в ответ доктор, — ты же не хуже меня понимаешь, что это окажет вредное воздействие на твою печень. Она и без того перегружена лекарствами, чтобы уменьшить риск отторжения.
Доктор налил себе кофе. Мне тоже можно кофе.
— Хрен с ним, — тихо сказал Олежка, и мне было непонятно, кого он имеет в виду.
— Тогда наша жертва… — Григорий Сергеевич, конечно же, услышал этот обмен репликами. У него большие, очень белые уши, которые иногда шевелятся, как радары. — Наша жертва станет бессмысленной, а это равнозначно сапогам всмятку. Кстати, Детки, кто первым вспомнит автора афоризма? Обещаю, кто вспомнит, пойдет в воскресенье в зоопарк.
Мы начали говорить, и все ошибались. Лично я подумал, что это Ильф и Петров, Лешенька сказал, что Лев Толстой. Кто что читал в последнее время, тот и совал своего автора.
Вдруг Олежка сказал:
— Это Тургенев. Повесть «Отцы и дети».
— Ах, какой ты молодец! — обрадовался Григорий Сергеевич — Недаром я всегда гордился тобой и ставил тебя в пример прочим. Именно Тургенев! Стыдитесь, недоросли!
— Я пойду в воскресенье в зоопарк? — спросил Олежка. Он натянуто улыбался, словно понимал, что его слова — шутка, и в то же время немного надеялся, что Григорий Сергеевич выполнит обещание.
Его кулаки лежали на столе. Кулаки сжались сильнее, и костяшки пальцев побелели.
Вдруг Григорий Сергеевич рассердился.
— Вот этого я от тебя не ожидал! — громко сказал он. — От кого-кого, но от тебя не ожидал. В твоих словах есть посягательство на то святое, ради чего мы с вами живем и умираем.
— Простите, — сказал Олежка. — У меня вырвалось.
— У человека не вырывается то, что в нем не заложено, — отрезал Григорий Сергеевич.
— Я боюсь, — сказал Олежка.
Этого говорить не следовало. Я даже испугался. Какой стыд!
— Боря, займитесь им, — поморщился Григорий Сергеевич. Олежка поднялся и тут же вновь обессиленно опустился на стул.
Григорий Сергеевич воскликнул:
— Предлагаю спеть. Что-нибудь старое, но приятное. Давно я не пел. Кто запевает? Ты, Иванушка?
Я вздрогнул. Мне казалось, что меня не видно, что я здесь не существую, а наблюдаю за всеми издалека, из-за стекла. А, оказывается, все смотрят на меня и ждут.
Я не мог отказаться. Я знал, что от меня требуется нечто очень бодрое. И я запел песню из очень старого кинофильма, которую любил Григорий Сергеевич и не раз напевал ее нам:
Жил отважный капитан.
Он изведал много стран,
И не раз он бороздил океан.
Раз пятнадцать он тонул
И кормил собой акул,
Но ни разу даже глазом не моргнул!
Некоторые подхватили песню, другие стали пить чай, Олежка прикрыл глаза, и его веко вздрагивало.
— Как мне приятно находиться в родном коллективе, — сказал, когда мы допели куплет, Григорий Сергеевич.
Он вынул большой носовой платок и высморкался. Не потому, что у него начался насморк, а от чувств, уж вы мне поверьте, я знаю этого большого и непростого человека.
— Давайте же попрощаемся с нашим товарищем, — продолжал Григорий Сергеевич. — Слова мои неточные, слишком холодные, чтобы отразить бурю горячих чувств, владеющих мной, но люди еще не выдумали адекватных выражений и точных фраз. Завтра в это время мы соберемся здесь без Олежки, без нашего знатока творчества Тургенева, без доброго, отзывчивого человека, потому что, в то время как мы будем здесь бездумно гонять чаи, он уйдет своим высоким путем, промчится среди звезд, словно настоящий метеор. Счастье свершения, высота помыслов, бескорыстие самоотдачи — все эти слова относятся к Олегу. Вставай же, сын мой, и иди на подвиг!
Голос Григория Сергеевича сорвался, и он всхлипнул.
Он уселся на свое место и шевельнул пальцами, приглашая других занять его место на воображаемой трибуне.
— Сейчас, — быстро, задыхаясь, затараторила глупая Леночка, наша стационарная сестра, — один человек ждет решения судьбы. Это великий человек, дорогой всему обществу и нам всем вместе! Этот человек — маршал авиации, защитник рубежей нашей Отчизны. Если Олежка не придет к нему на помощь, часы его сочтены, а это значит, что в наших границах начнет зиять. И эти самые поползут к нам со всех сторон… Нет, я не могу, я просто не могу!
— Садись, — сказал Леночке Володичка.
Сам он не может вставать, у него кресло, в которое точно вписывается его торс. Он любит Леночку и хочет на ней жениться, но Григорий Сергеевич честно при всех признался, что перспективы Володи пессимистичны. Медицина бессильна его спасти. Но он должен держаться, потому что у него остался мозг, у него осталось хоть и травмированное, но работоспособное сердце.
Леночка присела рядом с Володей. Она называет себя его невестой. Они делают вид, что вскоре сочетаются узами брака, но не верят в это. Никто не смеется, кроме Лешеньки. Лешенька меня раздражает. Иногда я готов ему голову проломить, хотя вы понимаете, насколько у нас строга внутренняя дисциплина! Ведь искалечить одного из нас означает нанести неизгладимый урон всему клону, всему Институту, а может быть, и всему человечеству!
Кто мы?
Мы — скорая помощь.
Когда ничто уже не поможет избранным, чьи портреты висят в коридоре нашего отделения, когда черная дыра подбирается к земной цивилизации, — выходим вперед мы, как паладины в белых одеждах праведников. И своей жизнью закрываем отверстие в плотине.
Простите, что я говорю красиво. Обстоятельства требуют высокого слога.
— Пора, — сказал доктор Блох. Он был лечащим врачом
Олежки. На время подготовки к подвигу.
— Ты завидуешь? — спросил меня Федечка.
— Он спешит заменить Олега на боевом посту, — сказал Лешенька.
— Не говори глупостей, — сказал я.
Олежка поднялся, и тут ноги изменили ему. Мне стало стыдно за брата. Нельзя, ни на секунду нельзя терять контроль над собой.
И тут Григорий Сергеевич громко запел:
Жил отважный капитан, Очень красный, как банан, Он не раз пересекал океан!
И мы подхватили песенку, нелепую, милую, добрую песенку. Я подбежал к Олежке и держал его справа. А слева шел доктор Блох.
— Давай, братишка, — сказал я. — Мы все смотрим на тебя!
Олежка сопротивлялся, но не отчаянно, а как будто по обязанности. Мы вели его так, как приятели тащат из кабака подвыпившего посетителя. И с каждым шагом Олежка делал все меньше усилий, чтобы наступить на пол, и в конце концов обвис на наших руках.
— Да скорее же! — закричал Григорий Сергеевич. — Отключите его!
Я вздрогнул и отпустил Олежку.
Блох не удержал его, и Олежка свалился на пол, а Блох сверху на него. Я отпрыгнул в сторону, и тогда Григорий Сергеевич с Леной поспешили на помощь молодому врачу. Они потащили Олежку к двери. Именно потащили, держа под мышки и за голову. Мне было стыдно. И за Олежку, который настолько потерял себя, и, конечно же, за себя самого. Не знаю, почему мой мозг воспринял крик доктора «отключите его» как относящийся ко мне. Ведь я знал, что мне пока ничего не угрожает… Ах, какое неправильное выражение: мне не угрожает!
Откуда могло возникнуть слово «угроза»? Какой стыд! Я поднялся с пола и сказал: — Простите, я споткнулся. Но никто меня не слушал.
Некоторые вернулись к столу и стали доедать печенье и конфеты. И не было рядом врачей, чтобы остановить этот пир, могущий повредить обмену веществ.
Я тоже подошел к столу и уселся на свое место.
— Претендуешь на медаль? — спросил Лешенька.
— Я ни на что не претендую, но делаю то, что подсказывает
мне совесть.
Врачи не возвращались. Впрочем, им не нужно было возвращаться. Они заняты.
В помещении постепенно наступила вечерняя тишина и покой. Это не означает, что никто не думал об Олежке. Конечно, думали и даже переживали.
Когда Лешенька предложил мне сыграть в шахматы, я сел напротив него, но продолжал думать, почему же Олежка проявил такую душевную слабость? Я не ожидал от него.
Лешенька сделал первый ход, я, не думая, ответил. Мы разыграли индийское начало, потом Лешенька задумался. И я задумался.
Я думал дольше, потому что меня вернул к действительности голос Лешеньки:
— Может, пойдем спать?
— Сейчас.
Почему-то с потолка стал сыпать мелкий дождик — слишком велика была конденсация пара в гостиной. Григорий Сергеевич как-то предупреждал об этом, но я забыл физическое объяснение явления.
Володичка подъехал к нам на коляске и сказал:
— У тебя конь под боем.
— Извини. — Я убрал коня, а Лешенька сказал:
— Ход сделан.
— Но это же товарищеская партия. — возразил я.
— С каждым днем все меньше товарищей, — заметил Володичка.
— И если мы будем такими же баранами, как Олег, скоро не останется совсем.
— А что ты предлагаешь? — спросил Володичка.
— Тебе уже поздно, ты списанный элемент, — сказал Лешенька.
— Не так все просто. Мне Блох гарантировал, что они регенерируют ноги.
— Скорее из твоих ног кому-то сделают костыли. — уточнил Лешенька.
— Иногда ты меня раздражаешь, — сказал я.
— Кто-то должен раздражать баранов, хотя они все равно пойдут на бойню.
— Лешенька, в такой день! — возмутился я. — Мне за тебя стыдно.
— А чем этот день хуже любого другого? — спросил Лешенька. — Может, именно сегодня и надо говорить друг другу правду
— Что ты имеешь в виду под правдой? — Это был голос Ва-димчика. Хотя мы отличаемся друг от друга, голоса у всех схожие. По телефону я не смог бы различить. Но когда мы в комнате, рядом, то я с закрытыми глазами скажу, Венечка это или Олежка.
— На бойне есть должность барана, который ведет за собой стадо. Он говорит коровам и овцам: «Я здесь давно живу. Там, за углом, есть неплохое зеленое поле с нежной травой. Построимся, дорогие друзья, и в путь!»
— При чем тут Олег? — спросил Володичка.
— Ни при чем. Но еще полгода назад нас было восемнадцать человек. Сейчас — двенадцать с половиной. Завтра будет на одного меньше. Через год на наших мягких койках будут спать другие люди, другой клон. А сколько их было до нас?
— Мы пионеры испытаний, — отрезал я. — Мы — первые.
— А тебя никогда не удивляло, что в коридоре есть галерея спасенных за наш счет и в ней по крайней мере три десятка знаменитостей? Как их могли спасти шесть или семь членов нашего клона?
Каждому из нас приходится переживать минуты сомнений и даже страха. И единственное, что удерживает нас на уровне чистых и высоких помыслами юношей, это уверенность в правильности нашего пути, это понимание истинности нашего дела.
Вот это я и сказал моим одноклеточным братьям. И знал, что большинство разделяют мою точку зрения. Но не Лешенька. Проклятый Лешенька!
— Баран — патриот идеи все равно остается бараном, — сказал Лешенька. — И его мясо не становится жестче.
— Как ты смеешь говорить эти слова, когда наш товарищ и брат в нескольких метрах отсюда сосредоточенно готовится к завтрашнему подвигу!
— Ты называешь это подвигом?
— Я тебя убью! — вскочил я.
— А тебя убьют без моей помощи, — сказал Лешенька. — Тебя не спросят даже, хочешь ли ты жить. Хочешь ли ты жениться, иметь детей…
— Это наш долг! — закричал я.
— Кто тебе это сказал? — спросил Лешенька. Он криво усмехался Мы все так усмехаемся, когда хотим обидеть, разозлить недруга.
— Это сказал… это сказал мои учитель, Григории Сергеевич.
— И знаешь ли ты, сколько он получает за каждый наш жертвенный подвиг? Ты задумывался об этом?
Если бы не тот вечер, не прощание с Олежкой, которого только что увели навсегда, я бы никогда не кинулся на своего близнеца Я любил Лешеньку, даже если он заблуждался. Но не смейте отбирать у меня цель жизни. Человек без цели становится куском навоза в проруби. Недаром Григорий Сергеевич часто приводил нам примеры из истории Советского Союза и в первую очередь Великой Отечественной войны. Она доказала, что в жизни всегда найдется место подвигу. Григорий Сергеевич как-то сказал нам в задушевной беседе: «Я хотел бы, чтобы наш Институт назвали учреждением имени Александра Матросова, который закрыл своей грудью амбразуру, то есть отверстие, сквозь которое вел огонь вражеский пулемет».
— Не смей врать! — кричал я, наскакивая на брата. — Не смей клеветать на моего кумира!
Лешенька, отбиваясь от меня, гнул свое:
— Кумир останется жив и заведет других идиотов, как ты!
— Мне не важно, что случится со мной, я хочу, чтобы продолжался прогресс и во главе прогресса стоял наш Григорий Сергеевич.
Я даже понимал, что слова мои звучат по крайней мере наивно, и мне было неприятно слышать смешки тех, кто растаскивал нас с Лешенькой.
И тут в комнату ворвался доктор Блох.
— Что за шум? — крикнул он от дверей. Он не вошел в комнату.
У меня создается впечатление, что он нас порой побаивается. Как будто входит в клетку с дрессированными хищниками.
В тот момент нас уже растащили, и мы по инерции размахивали руками, словно дрались с невидимыми противниками.
— Что за шум? — повторил Блох нарочито громко и весело. Натужно спросил, даже голос в конце фразы сорвался. — Что за шум, а драка есть?
— Ничего не случилось, — первым отозвался Володичка. — Шахматный спор.
— Как не похоже на вас, — сказал Блох. — Такие выдержанные люди, гордость нашего общежития.
— Шахматы… шахматный… пустяки… — галдели остальные
— Не хотите говорить, не надо, — сказал Блох. — Тогда попрошу расходиться по спальням.
Спальнями у нас называются палаты, чтобы все было, как на воле.
В каждой по четыре койки. И больше ничего — что делать в спальнях? Только спать. Правда, некоторые держат журналы или карты для пасьянса.
У нас в спальне одна койка пустует. Уже второй месяц. Но Мишенька спал не с нами.
Мы улеглись, свет погас, но если я хочу, могу включить настольную лампочку, на полчаса, не больше, чтобы не повредить глазам.
Мои соседи — Барбосы, так у нас шутливо называют Бориса с Глебом — что-то задерживались. Они сегодня вообще с утра были молчаливы, может, потому что дружили с Олегом.
Только я вытянулся на кровати, лежа на спине и сложив руки на груди — это оптимальный способ отдыха, — как в спальню кто-то вошел. То есть я с самого начала догадался, что это Григорий Сергеевич. Пришел пожелать нам приятных снов.
— Где Барбосы? — спросил он.
— Куда они денутся, — сказал я. — Возникнут.
— Лешенька тебя достал, — сказал доктор и уселся на край моей кровати, в ногах. — Он меня тоже тревожит.
— А чем он тревожит? — спросил я.
— С тобой я могу быть откровенным, — сказал мой доктор. — Меня тревожит ситуация в группе. Я понимаю, этому есть объективные причины, усталость, потери в личном составе. Но мне кажется, что кто-то один из вас ведет направленную работу по разрушению замечательного духа единства и взаимовыручки, так свойственных нашему коллективу.
У Григория Сергеевича чудесный голос, не то чтобы низкий, но вельветовый, ему надо бы стать папой римским. Смешная мысль? Но я ее придумал всерьез. И постеснялся произнести вслух.
— Ты понимаешь, как мы дороги человечеству? И если кто-то подставит нам подножку, поставит под сомнение благородств наших начинаний… ах, если бы ты знал, как хрупка правда будущего!
В полутьме спальни его глаза излучали странный, добрый свет.
— У меня есть ощущение, что не выдержали нервы у Лешеньки. Чудесный молодой человек, твой брат и мой сын, — а вот может стать для нас смертельной угрозой. А что, если он побежит к моим врагам? Ты же представляешь, сколько у меня врагов?
— Нет, нет, он не побежит! — вырвалось у меня.
— Но ведь он обвиняет меня в корыстолюбии?
— Нет!
— Иван, ты лжешь! — Он редко называл нас грубой формой имени. Он не хотел нас обижать. Он считал, что имя, данное твоей кормящей матерью, должно сохраниться на всю жизнь. Хотя, как вы понимаете, ни у кого из нас не было кормящей матери.
— Он мой брат.
— Я ему дурного не сделаю, но я обязан знать правду! Я не могу быть неосведомленным, когда от моих решений зависит и ваша жизнь, и жизнь дорогих для нас людей! А ведь он не хочет сознаться и этим бросает тень на тебя и других невинных. Так что он сказал?
Я честно молчал, я не хотел Лешеньке зла. Но добрые чувства, которые так настойчиво вызывал во мне Григорий Сергеевич, отомкнули мне уста!
— Кстати, — заметил Григорий Сергеевич, понизив голос, — мне не хотелось тебе говорить об этом, но Лешенька позволяет себе нелестно отзываться о тебе. В обществе нашей Леночки он называл тебя грязным козликом. Разумеется… — Григорий Сергеевич достал носовой платок и грустно высморкался. Именно грустно. Мне стало его жалко. — Разумеется, мне не следовало об этом говорить, но мы должны жить с открытыми глазами. И еще неизвестно, что страшнее для личности: физическая смерть или предательство друга.
— А что! — вдруг услышал я свой голос. — Это на него похоже. Он и про вас говорил, что вы наживаетесь на нашей смерти, что вам процент платят.
Я спохватился, я замолчал, но плохое уже было сделано. Я ведь уподобился Лешеньке. Чем я теперь лучше него?
— И многие слышали? — спросил доктор.
— Почти все были, — признался я.
Григорий Сергеевич поднялся и подошел к окну. Его обычно прямая спина ссутулилась. Плечи опустились.
— Я подавлен, — сказал он, глядя в темноту окна. — Мне горько. Я думаю о тщетности моих дел.
— Не расстраивайтесь, — произнес я. — Это случайность. Он так не думает. Он в принципе неплохой.
— Вы все неплохие, — отрезал Григорий Сергеевич, — но никто, включая тебя, не пришел ко мне и не сказал честно и открыто: один из нас предал тебя, учитель, за тридцать сребреников.
— А кто ему даст тридцать сребреников? — спросил я.
— Желающие вонзить кинжал в мою спину всегда найдутся.
— Нет, он неподкупный.
— Неподкупных, мой друг, не бывает.
— Только не наказывайте его!
— Я не имею морального права наказывать кого бы то ни было. Даже если этот человек поставил под угрозу само существование нашего дела, я постараюсь пересилить себя… Ах, как сладка месть!
Он не притворялся! Моему богу, моему наставнику, хозяину моей жизни хотелось отомстить одному из бессильных созданий его разума!
— Нет! — Он резко обернулся ко мне. — Нет!
И ничего не успел сказать, потому что сначала донесся страшный, нечеловеческий, утробный крик — что за животное закричало там, за залом? И почти сразу загрохотали шаги, дверь распахнулась, и в комнату влетели Барбосы — мои соседи.
Как влетели, так и замерли посреди комнаты.
Не ожидали увидеть здесь доктора.
Доктор спросил:
— Что произошло?
Крик за дверью оборвался.
— Мы не хотели, — сказал Рыжий Барбос.
— Чего вы не хотели, черт побери?!
— Мы только заглянули в бокс, чтобы попрощаться…
— А Олежка нас увидел и стал рваться, — сказал Черный Барбос.
— Мы побежали, а он чуть не выскочил — а когда его стали
обратно класть, он закричал… но мы же не хотели!
— Понял, — коротко сказал доктор. Он вышел из комнаты.
Хоть я и был подавлен нашей беседой с доктором, у меня нашлись силы спросить этих балбесов, что ими двигало, когда они решили отправиться в «чистилище»? Ведь нельзя же!
Все термины условны, как человеческие клички. Порой и не догадаешься, откуда термин возник и давно ли живет на Земле.
«Чистилищем» называли бокс, в котором герой, идущий на подвиг, проводил последние сутки или ночь. Он подвергается там полной дезинфекции и обработке седативными и иными средствами, переводящими его мозг в область грез.
Что-то не сработало. Может быть, именно появление Барбосов — ну что их потащило в «чистилище» на ночь глядя? Ну попрощались мы уже с Олежкой, даже не стали повторять высоких слов. Олежке было сказано открытым текстом, что завтра в восемь утра его здоровая молодая печень будет изъята из тела и пересажена страдающему циррозом и неизлечимо больному маршалу Параскудейкину, командующему ракетными войсками особого назначения, знающему столько государственных тайн, что ему просто невозможно умереть. Родина этого не переживет. Впрочем, и возразить тут нечего. Кто не знает этого орлиного профиля!
Я не только предполагаю, но теперь знаю наверняка, что в других медицинских учреждениях и даже в других отделениях нашего Института господствуют другие нравы. Но бог им судья!
Мы с вами мужчины и должны не только смотреть правде в лицо, но и сознавать нашу высокую цель, наше предназначение. Жертвенность всегда была свойственна русскому христианину. Если мы не спасем человека, то кто его спасет?
Тогда я сочинил такое стихотворение:
Если я помочь не буду, Если ты помочь не станешь, Кто беду руками скрутит, Кто поможет и спасет?
Я его еще никому не читал.
У нас было два события. Первое — подвиг Олежки. Да, я называю это подвигом по примеру Григория Сергеевича. Он утверждает, что каждая жертва одного из нас — это своего рода подвиг. И мы заслуживаем памятников. Каждый из нас, еще при жизни.
Леша, Лешенька, ты циничен. Ну почему ты вцепился в слово «еще»? Все мы смертны, а те, кто стоит на переднем крае борьбы со смертью, должны быть всегда готовы к встрече с ней. Это судьба.
Вечером перед ужином мы собрались в розовой гостиной.
Все тут были. И наш клон, и Леночка, и доктор Блох. И, конечно же, Григорий Сергеевич. Он пришел, как и положено на проводах, в черном строгом костюме, который шил в Париже у кутюрье Вадима, и сиреневом галстуке с булавкой 2-го меда.
Мы сами раздвинули стол и накрыли его.
Всем шампанское, кроме Олежки. Ему нельзя. Ему, говоря шуткой, завтра почти весь Урал переплывать. Это старый анекдот про Чапаева, который утонул посреди реки.
Олежка попытался улыбнуться. У него дергалось веко. Еще в прошлом году он упал и повредил себе веко. Видно, задел мышцу, которая его держит. Для наших дел это не важно, но отличает Олежку от прочих.
Он повернулся к доктору Блоху, который сидел справа от него, и шепотом попросил сделать ему еще один укол.
— Дружочек, — улыбнулся в ответ доктор, — ты же не хуже меня понимаешь, что это окажет вредное воздействие на твою печень. Она и без того перегружена лекарствами, чтобы уменьшить риск отторжения.
Доктор налил себе кофе. Мне тоже можно кофе.
— Хрен с ним, — тихо сказал Олежка, и мне было непонятно, кого он имеет в виду.
— Тогда наша жертва… — Григорий Сергеевич, конечно же, услышал этот обмен репликами. У него большие, очень белые уши, которые иногда шевелятся, как радары. — Наша жертва станет бессмысленной, а это равнозначно сапогам всмятку. Кстати, Детки, кто первым вспомнит автора афоризма? Обещаю, кто вспомнит, пойдет в воскресенье в зоопарк.
Мы начали говорить, и все ошибались. Лично я подумал, что это Ильф и Петров, Лешенька сказал, что Лев Толстой. Кто что читал в последнее время, тот и совал своего автора.
Вдруг Олежка сказал:
— Это Тургенев. Повесть «Отцы и дети».
— Ах, какой ты молодец! — обрадовался Григорий Сергеевич — Недаром я всегда гордился тобой и ставил тебя в пример прочим. Именно Тургенев! Стыдитесь, недоросли!
— Я пойду в воскресенье в зоопарк? — спросил Олежка. Он натянуто улыбался, словно понимал, что его слова — шутка, и в то же время немного надеялся, что Григорий Сергеевич выполнит обещание.
Его кулаки лежали на столе. Кулаки сжались сильнее, и костяшки пальцев побелели.
Вдруг Григорий Сергеевич рассердился.
— Вот этого я от тебя не ожидал! — громко сказал он. — От кого-кого, но от тебя не ожидал. В твоих словах есть посягательство на то святое, ради чего мы с вами живем и умираем.
— Простите, — сказал Олежка. — У меня вырвалось.
— У человека не вырывается то, что в нем не заложено, — отрезал Григорий Сергеевич.
— Я боюсь, — сказал Олежка.
Этого говорить не следовало. Я даже испугался. Какой стыд!
— Боря, займитесь им, — поморщился Григорий Сергеевич. Олежка поднялся и тут же вновь обессиленно опустился на стул.
Григорий Сергеевич воскликнул:
— Предлагаю спеть. Что-нибудь старое, но приятное. Давно я не пел. Кто запевает? Ты, Иванушка?
Я вздрогнул. Мне казалось, что меня не видно, что я здесь не существую, а наблюдаю за всеми издалека, из-за стекла. А, оказывается, все смотрят на меня и ждут.
Я не мог отказаться. Я знал, что от меня требуется нечто очень бодрое. И я запел песню из очень старого кинофильма, которую любил Григорий Сергеевич и не раз напевал ее нам:
Жил отважный капитан.
Он изведал много стран,
И не раз он бороздил океан.
Раз пятнадцать он тонул
И кормил собой акул,
Но ни разу даже глазом не моргнул!
Некоторые подхватили песню, другие стали пить чай, Олежка прикрыл глаза, и его веко вздрагивало.
— Как мне приятно находиться в родном коллективе, — сказал, когда мы допели куплет, Григорий Сергеевич.
Он вынул большой носовой платок и высморкался. Не потому, что у него начался насморк, а от чувств, уж вы мне поверьте, я знаю этого большого и непростого человека.
— Давайте же попрощаемся с нашим товарищем, — продолжал Григорий Сергеевич. — Слова мои неточные, слишком холодные, чтобы отразить бурю горячих чувств, владеющих мной, но люди еще не выдумали адекватных выражений и точных фраз. Завтра в это время мы соберемся здесь без Олежки, без нашего знатока творчества Тургенева, без доброго, отзывчивого человека, потому что, в то время как мы будем здесь бездумно гонять чаи, он уйдет своим высоким путем, промчится среди звезд, словно настоящий метеор. Счастье свершения, высота помыслов, бескорыстие самоотдачи — все эти слова относятся к Олегу. Вставай же, сын мой, и иди на подвиг!
Голос Григория Сергеевича сорвался, и он всхлипнул.
Он уселся на свое место и шевельнул пальцами, приглашая других занять его место на воображаемой трибуне.
— Сейчас, — быстро, задыхаясь, затараторила глупая Леночка, наша стационарная сестра, — один человек ждет решения судьбы. Это великий человек, дорогой всему обществу и нам всем вместе! Этот человек — маршал авиации, защитник рубежей нашей Отчизны. Если Олежка не придет к нему на помощь, часы его сочтены, а это значит, что в наших границах начнет зиять. И эти самые поползут к нам со всех сторон… Нет, я не могу, я просто не могу!
— Садись, — сказал Леночке Володичка.
Сам он не может вставать, у него кресло, в которое точно вписывается его торс. Он любит Леночку и хочет на ней жениться, но Григорий Сергеевич честно при всех признался, что перспективы Володи пессимистичны. Медицина бессильна его спасти. Но он должен держаться, потому что у него остался мозг, у него осталось хоть и травмированное, но работоспособное сердце.
Леночка присела рядом с Володей. Она называет себя его невестой. Они делают вид, что вскоре сочетаются узами брака, но не верят в это. Никто не смеется, кроме Лешеньки. Лешенька меня раздражает. Иногда я готов ему голову проломить, хотя вы понимаете, насколько у нас строга внутренняя дисциплина! Ведь искалечить одного из нас означает нанести неизгладимый урон всему клону, всему Институту, а может быть, и всему человечеству!
Кто мы?
Мы — скорая помощь.
Когда ничто уже не поможет избранным, чьи портреты висят в коридоре нашего отделения, когда черная дыра подбирается к земной цивилизации, — выходим вперед мы, как паладины в белых одеждах праведников. И своей жизнью закрываем отверстие в плотине.
Простите, что я говорю красиво. Обстоятельства требуют высокого слога.
— Пора, — сказал доктор Блох. Он был лечащим врачом
Олежки. На время подготовки к подвигу.
— Ты завидуешь? — спросил меня Федечка.
— Он спешит заменить Олега на боевом посту, — сказал Лешенька.
— Не говори глупостей, — сказал я.
Олежка поднялся, и тут ноги изменили ему. Мне стало стыдно за брата. Нельзя, ни на секунду нельзя терять контроль над собой.
И тут Григорий Сергеевич громко запел:
Жил отважный капитан, Очень красный, как банан, Он не раз пересекал океан!
И мы подхватили песенку, нелепую, милую, добрую песенку. Я подбежал к Олежке и держал его справа. А слева шел доктор Блох.
— Давай, братишка, — сказал я. — Мы все смотрим на тебя!
Олежка сопротивлялся, но не отчаянно, а как будто по обязанности. Мы вели его так, как приятели тащат из кабака подвыпившего посетителя. И с каждым шагом Олежка делал все меньше усилий, чтобы наступить на пол, и в конце концов обвис на наших руках.
— Да скорее же! — закричал Григорий Сергеевич. — Отключите его!
Я вздрогнул и отпустил Олежку.
Блох не удержал его, и Олежка свалился на пол, а Блох сверху на него. Я отпрыгнул в сторону, и тогда Григорий Сергеевич с Леной поспешили на помощь молодому врачу. Они потащили Олежку к двери. Именно потащили, держа под мышки и за голову. Мне было стыдно. И за Олежку, который настолько потерял себя, и, конечно же, за себя самого. Не знаю, почему мой мозг воспринял крик доктора «отключите его» как относящийся ко мне. Ведь я знал, что мне пока ничего не угрожает… Ах, какое неправильное выражение: мне не угрожает!
Откуда могло возникнуть слово «угроза»? Какой стыд! Я поднялся с пола и сказал: — Простите, я споткнулся. Но никто меня не слушал.
Некоторые вернулись к столу и стали доедать печенье и конфеты. И не было рядом врачей, чтобы остановить этот пир, могущий повредить обмену веществ.
Я тоже подошел к столу и уселся на свое место.
— Претендуешь на медаль? — спросил Лешенька.
— Я ни на что не претендую, но делаю то, что подсказывает
мне совесть.
Врачи не возвращались. Впрочем, им не нужно было возвращаться. Они заняты.
В помещении постепенно наступила вечерняя тишина и покой. Это не означает, что никто не думал об Олежке. Конечно, думали и даже переживали.
Когда Лешенька предложил мне сыграть в шахматы, я сел напротив него, но продолжал думать, почему же Олежка проявил такую душевную слабость? Я не ожидал от него.
Лешенька сделал первый ход, я, не думая, ответил. Мы разыграли индийское начало, потом Лешенька задумался. И я задумался.
Я думал дольше, потому что меня вернул к действительности голос Лешеньки:
— Может, пойдем спать?
— Сейчас.
Почему-то с потолка стал сыпать мелкий дождик — слишком велика была конденсация пара в гостиной. Григорий Сергеевич как-то предупреждал об этом, но я забыл физическое объяснение явления.
Володичка подъехал к нам на коляске и сказал:
— У тебя конь под боем.
— Извини. — Я убрал коня, а Лешенька сказал:
— Ход сделан.
— Но это же товарищеская партия. — возразил я.
— С каждым днем все меньше товарищей, — заметил Володичка.
— И если мы будем такими же баранами, как Олег, скоро не останется совсем.
— А что ты предлагаешь? — спросил Володичка.
— Тебе уже поздно, ты списанный элемент, — сказал Лешенька.
— Не так все просто. Мне Блох гарантировал, что они регенерируют ноги.
— Скорее из твоих ног кому-то сделают костыли. — уточнил Лешенька.
— Иногда ты меня раздражаешь, — сказал я.
— Кто-то должен раздражать баранов, хотя они все равно пойдут на бойню.
— Лешенька, в такой день! — возмутился я. — Мне за тебя стыдно.
— А чем этот день хуже любого другого? — спросил Лешенька. — Может, именно сегодня и надо говорить друг другу правду
— Что ты имеешь в виду под правдой? — Это был голос Ва-димчика. Хотя мы отличаемся друг от друга, голоса у всех схожие. По телефону я не смог бы различить. Но когда мы в комнате, рядом, то я с закрытыми глазами скажу, Венечка это или Олежка.
— На бойне есть должность барана, который ведет за собой стадо. Он говорит коровам и овцам: «Я здесь давно живу. Там, за углом, есть неплохое зеленое поле с нежной травой. Построимся, дорогие друзья, и в путь!»
— При чем тут Олег? — спросил Володичка.
— Ни при чем. Но еще полгода назад нас было восемнадцать человек. Сейчас — двенадцать с половиной. Завтра будет на одного меньше. Через год на наших мягких койках будут спать другие люди, другой клон. А сколько их было до нас?
— Мы пионеры испытаний, — отрезал я. — Мы — первые.
— А тебя никогда не удивляло, что в коридоре есть галерея спасенных за наш счет и в ней по крайней мере три десятка знаменитостей? Как их могли спасти шесть или семь членов нашего клона?
Каждому из нас приходится переживать минуты сомнений и даже страха. И единственное, что удерживает нас на уровне чистых и высоких помыслами юношей, это уверенность в правильности нашего пути, это понимание истинности нашего дела.
Вот это я и сказал моим одноклеточным братьям. И знал, что большинство разделяют мою точку зрения. Но не Лешенька. Проклятый Лешенька!
— Баран — патриот идеи все равно остается бараном, — сказал Лешенька. — И его мясо не становится жестче.
— Как ты смеешь говорить эти слова, когда наш товарищ и брат в нескольких метрах отсюда сосредоточенно готовится к завтрашнему подвигу!
— Ты называешь это подвигом?
— Я тебя убью! — вскочил я.
— А тебя убьют без моей помощи, — сказал Лешенька. — Тебя не спросят даже, хочешь ли ты жить. Хочешь ли ты жениться, иметь детей…
— Это наш долг! — закричал я.
— Кто тебе это сказал? — спросил Лешенька. Он криво усмехался Мы все так усмехаемся, когда хотим обидеть, разозлить недруга.
— Это сказал… это сказал мои учитель, Григории Сергеевич.
— И знаешь ли ты, сколько он получает за каждый наш жертвенный подвиг? Ты задумывался об этом?
Если бы не тот вечер, не прощание с Олежкой, которого только что увели навсегда, я бы никогда не кинулся на своего близнеца Я любил Лешеньку, даже если он заблуждался. Но не смейте отбирать у меня цель жизни. Человек без цели становится куском навоза в проруби. Недаром Григорий Сергеевич часто приводил нам примеры из истории Советского Союза и в первую очередь Великой Отечественной войны. Она доказала, что в жизни всегда найдется место подвигу. Григорий Сергеевич как-то сказал нам в задушевной беседе: «Я хотел бы, чтобы наш Институт назвали учреждением имени Александра Матросова, который закрыл своей грудью амбразуру, то есть отверстие, сквозь которое вел огонь вражеский пулемет».
— Не смей врать! — кричал я, наскакивая на брата. — Не смей клеветать на моего кумира!
Лешенька, отбиваясь от меня, гнул свое:
— Кумир останется жив и заведет других идиотов, как ты!
— Мне не важно, что случится со мной, я хочу, чтобы продолжался прогресс и во главе прогресса стоял наш Григорий Сергеевич.
Я даже понимал, что слова мои звучат по крайней мере наивно, и мне было неприятно слышать смешки тех, кто растаскивал нас с Лешенькой.
И тут в комнату ворвался доктор Блох.
— Что за шум? — крикнул он от дверей. Он не вошел в комнату.
У меня создается впечатление, что он нас порой побаивается. Как будто входит в клетку с дрессированными хищниками.
В тот момент нас уже растащили, и мы по инерции размахивали руками, словно дрались с невидимыми противниками.
— Что за шум? — повторил Блох нарочито громко и весело. Натужно спросил, даже голос в конце фразы сорвался. — Что за шум, а драка есть?
— Ничего не случилось, — первым отозвался Володичка. — Шахматный спор.
— Как не похоже на вас, — сказал Блох. — Такие выдержанные люди, гордость нашего общежития.
— Шахматы… шахматный… пустяки… — галдели остальные
— Не хотите говорить, не надо, — сказал Блох. — Тогда попрошу расходиться по спальням.
Спальнями у нас называются палаты, чтобы все было, как на воле.
В каждой по четыре койки. И больше ничего — что делать в спальнях? Только спать. Правда, некоторые держат журналы или карты для пасьянса.
У нас в спальне одна койка пустует. Уже второй месяц. Но Мишенька спал не с нами.
Мы улеглись, свет погас, но если я хочу, могу включить настольную лампочку, на полчаса, не больше, чтобы не повредить глазам.
Мои соседи — Барбосы, так у нас шутливо называют Бориса с Глебом — что-то задерживались. Они сегодня вообще с утра были молчаливы, может, потому что дружили с Олегом.
Только я вытянулся на кровати, лежа на спине и сложив руки на груди — это оптимальный способ отдыха, — как в спальню кто-то вошел. То есть я с самого начала догадался, что это Григорий Сергеевич. Пришел пожелать нам приятных снов.
— Где Барбосы? — спросил он.
— Куда они денутся, — сказал я. — Возникнут.
— Лешенька тебя достал, — сказал доктор и уселся на край моей кровати, в ногах. — Он меня тоже тревожит.
— А чем он тревожит? — спросил я.
— С тобой я могу быть откровенным, — сказал мой доктор. — Меня тревожит ситуация в группе. Я понимаю, этому есть объективные причины, усталость, потери в личном составе. Но мне кажется, что кто-то один из вас ведет направленную работу по разрушению замечательного духа единства и взаимовыручки, так свойственных нашему коллективу.
У Григория Сергеевича чудесный голос, не то чтобы низкий, но вельветовый, ему надо бы стать папой римским. Смешная мысль? Но я ее придумал всерьез. И постеснялся произнести вслух.
— Ты понимаешь, как мы дороги человечеству? И если кто-то подставит нам подножку, поставит под сомнение благородств наших начинаний… ах, если бы ты знал, как хрупка правда будущего!
В полутьме спальни его глаза излучали странный, добрый свет.
— У меня есть ощущение, что не выдержали нервы у Лешеньки. Чудесный молодой человек, твой брат и мой сын, — а вот может стать для нас смертельной угрозой. А что, если он побежит к моим врагам? Ты же представляешь, сколько у меня врагов?
— Нет, нет, он не побежит! — вырвалось у меня.
— Но ведь он обвиняет меня в корыстолюбии?
— Нет!
— Иван, ты лжешь! — Он редко называл нас грубой формой имени. Он не хотел нас обижать. Он считал, что имя, данное твоей кормящей матерью, должно сохраниться на всю жизнь. Хотя, как вы понимаете, ни у кого из нас не было кормящей матери.
— Он мой брат.
— Я ему дурного не сделаю, но я обязан знать правду! Я не могу быть неосведомленным, когда от моих решений зависит и ваша жизнь, и жизнь дорогих для нас людей! А ведь он не хочет сознаться и этим бросает тень на тебя и других невинных. Так что он сказал?
Я честно молчал, я не хотел Лешеньке зла. Но добрые чувства, которые так настойчиво вызывал во мне Григорий Сергеевич, отомкнули мне уста!
— Кстати, — заметил Григорий Сергеевич, понизив голос, — мне не хотелось тебе говорить об этом, но Лешенька позволяет себе нелестно отзываться о тебе. В обществе нашей Леночки он называл тебя грязным козликом. Разумеется… — Григорий Сергеевич достал носовой платок и грустно высморкался. Именно грустно. Мне стало его жалко. — Разумеется, мне не следовало об этом говорить, но мы должны жить с открытыми глазами. И еще неизвестно, что страшнее для личности: физическая смерть или предательство друга.
— А что! — вдруг услышал я свой голос. — Это на него похоже. Он и про вас говорил, что вы наживаетесь на нашей смерти, что вам процент платят.
Я спохватился, я замолчал, но плохое уже было сделано. Я ведь уподобился Лешеньке. Чем я теперь лучше него?
— И многие слышали? — спросил доктор.
— Почти все были, — признался я.
Григорий Сергеевич поднялся и подошел к окну. Его обычно прямая спина ссутулилась. Плечи опустились.
— Я подавлен, — сказал он, глядя в темноту окна. — Мне горько. Я думаю о тщетности моих дел.
— Не расстраивайтесь, — произнес я. — Это случайность. Он так не думает. Он в принципе неплохой.
— Вы все неплохие, — отрезал Григорий Сергеевич, — но никто, включая тебя, не пришел ко мне и не сказал честно и открыто: один из нас предал тебя, учитель, за тридцать сребреников.
— А кто ему даст тридцать сребреников? — спросил я.
— Желающие вонзить кинжал в мою спину всегда найдутся.
— Нет, он неподкупный.
— Неподкупных, мой друг, не бывает.
— Только не наказывайте его!
— Я не имею морального права наказывать кого бы то ни было. Даже если этот человек поставил под угрозу само существование нашего дела, я постараюсь пересилить себя… Ах, как сладка месть!
Он не притворялся! Моему богу, моему наставнику, хозяину моей жизни хотелось отомстить одному из бессильных созданий его разума!
— Нет! — Он резко обернулся ко мне. — Нет!
И ничего не успел сказать, потому что сначала донесся страшный, нечеловеческий, утробный крик — что за животное закричало там, за залом? И почти сразу загрохотали шаги, дверь распахнулась, и в комнату влетели Барбосы — мои соседи.
Как влетели, так и замерли посреди комнаты.
Не ожидали увидеть здесь доктора.
Доктор спросил:
— Что произошло?
Крик за дверью оборвался.
— Мы не хотели, — сказал Рыжий Барбос.
— Чего вы не хотели, черт побери?!
— Мы только заглянули в бокс, чтобы попрощаться…
— А Олежка нас увидел и стал рваться, — сказал Черный Барбос.
— Мы побежали, а он чуть не выскочил — а когда его стали
обратно класть, он закричал… но мы же не хотели!
— Понял, — коротко сказал доктор. Он вышел из комнаты.
Хоть я и был подавлен нашей беседой с доктором, у меня нашлись силы спросить этих балбесов, что ими двигало, когда они решили отправиться в «чистилище»? Ведь нельзя же!
Все термины условны, как человеческие клички. Порой и не догадаешься, откуда термин возник и давно ли живет на Земле.
«Чистилищем» называли бокс, в котором герой, идущий на подвиг, проводил последние сутки или ночь. Он подвергается там полной дезинфекции и обработке седативными и иными средствами, переводящими его мозг в область грез.
Что-то не сработало. Может быть, именно появление Барбосов — ну что их потащило в «чистилище» на ночь глядя? Ну попрощались мы уже с Олежкой, даже не стали повторять высоких слов. Олежке было сказано открытым текстом, что завтра в восемь утра его здоровая молодая печень будет изъята из тела и пересажена страдающему циррозом и неизлечимо больному маршалу Параскудейкину, командующему ракетными войсками особого назначения, знающему столько государственных тайн, что ему просто невозможно умереть. Родина этого не переживет. Впрочем, и возразить тут нечего. Кто не знает этого орлиного профиля!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента