Буйда Юрий
Казанский вокзал

   ЮРИЙ БУЙДА
   КАЗАНСКИЙ ВОКЗАЛ
   
   Он оделся потеплее, проверил, все ли пуговицы застегнуты, достал из стоявшего в углу старого валенка спрятанную от внучки бутылку водки и осторожно приоткрыл дверь. Предусмотрительно смазанные с вечера петли не выдали его.
   В темной гостиной пахло неряшливой женщиной, перегаром и особенно мерзко - апельсинами, в жирной мякоти которых тушили окурки.
   Мишутка, уже одетый, сидел бочком на низкой табуретке в прихожей, спрятав лицо за полой материного пальто.
   Овсенька натянул рыжий брезентовый плащ, убедился, что шапка сидит ровно, и не глядя взял Мишутку за руку, привычно подавляя вздох: пальцы мальчика были пугающе холодны.
   Вниз они спустились по лестнице: старик боялся лифта.
   Они прошли вдоль стены дома - быстро, вжимая головы в плечи и не оборачиваясь, чтобы не приманить недобрый взгляд.
   Узкая улочка вывела их к платформе пригородной электрички. Ездили они всегда бесплатно, и контролеры их не трогали: старику прощали безбилетность по возрасту, а с глухонемого малыша - какой спрос? Мишутка всю дорогу дремал, притулившись плечом к окну и спрятав зябнущие руки в рукава.
   Сын привез Овсеньку в Москву лет тридцать назад. Тогда здесь была горстка бараков вокруг военного завода, которую столица вскоре втянула в себя. Спустя год после переезда старуха умерла, и сын уговорил Овсеньку обратиться в крематорий. Старику выдали урну. Он не знал, что с нею делать. Засунуть в дырку в стене и запечатать табличкой с именем? На это не решился. Отвезти в деревню и похоронить как полагается? Да узнай деревенские, что в гробу банка с пеплом, - сраму не оберешься...
   Когда умер и сын, Овсенькино одиночество стало полным. Пившая запоями внучка раз-другой в месяц устраивала ему выволочку, убирая в его комнате и гоняя шваброй валявшуюся под койкой старухину урну. Овсенька никогда ни с кем не спорил. Внучку это раздражало: ей нужен был противник, а не это безответное костлявище. Ты потому такой, что у тебя ничего своего нету, кроме прозвища! в сердцах заключала внучка. - И не было. Овсенька легко соглашался: и не было.
   Прозвище же свое он получил в детстве, когда в компании однолеток бегал под Рождество по домам и кричал: Овсень! Овсень! Подавай нам всем! Открывайте сундучки, доставайте пятачки! А поскольку кричал он звонче и веселее всех, то и прозвали Евсея - Овсенькой.
   Когда внучке надоело держать припадочного Мишутку на цепи, она разрешила Овсеньке брать мальчика с собою в Москву, куда старик наладился ездить почти каждый день. С утра до вечера они бродили в районе Каланчевки, и так уж как-то само собой выходило, что добрые люди совали Мишутке то пирожок, то конфетку, а старику иногда наливали стаканчик водки. Вечером они отправлялись на Казанский вокзал, на платформу, у которой ждал отправления поезд на Вернадовку. Овсенька с умилением рассказывал проводникам о том, как замечательна трехчасовая стоянка в Шилове, где можно и дешевых яблок купить, и выпить рюмку, и даже в кино сходить, пока перецепляют вагоны, формируя состав на Касимов. Он подходил к окнам и спрашивал у пассажиров, куда они едут, некоторые отвечали, другие же даже не смотрели на него: мало ли сумасшедших на столичных вокзалах. К полуночи он возвращался домой, иногда за компанию с отдежурившим милиционером Алешей Силисом, который жил по соседству. Стараясь не шуметь, Овсенька и Мишутка пробирались в свои углы - в последнее время мальчик укладывался у прадеда в ногах - и замирали до утра.
   Они вышли на Каланчевке и спустились к Плешке. На широком тротуаре лежал скрюченный бродяга по прозвищу Громобой. В подпитии он любил потешить компанию историей своей инвалидности: совесть не позволяла ему изображать калеку, и чтобы не обманывать людей, этот правдолюб оттяпал себе ступню мясницким топором. И вот сейчас он неподвижно лежал на стылом асфальте, выставив из-под кавалерийской шинели честно отрубленную ногу, через которую переступали самые нетерпеливые из прохожих.
   Овсенька присел на корточки рядом с Громобоем и тронул его за плечо:
   - Вставай, служивый, сдохнешь ведь!
   Издали, от железнодорожного моста, под который уносился автомобильный поток, за ними скучливо наблюдал постовой милиционер. Старик попытался поднять Громобоя, но тот был слишком тяжел для него.
   - А может, помер? - К ним подшаркала одетая в свои сто одежек Тамарища с десятком пустых бутылок в авоське. - Эй, хенде хох, руссише собака!
   Громобой не шелохнулся.
   Овсенька взял бродягу двумя пальцами за шею: пульс не прощупывался. Вытерев руку о штаны, старик поднялся с колен.
   - Сержанту, что ли, сказать...
   - Он и сам не дурак, - возразила Тамарища, беря Мишутку за руку. - Или тебе с ребенком охота в свидетели? Пошли. Шнель, шнель!
   Заглядывая по пути во все урны, они пересекли Плешку подземным переходом и вышли на перрон под крышу Казанского вокзала.
   Сбившиеся в кучу татары-носильщики молча покуривали в ожидании поезда. Овсенька поздоровался с ними, приложив к шапке-ушанке твердую, как кость, пятерню. Татары засмеялись. Молодой носильщик со щегольскими черными усиками над капризно вырезанной губой дал Мишутке бутерброд с сыром. Мальчик посмотрел на старика.
   - Я сытый, - сказал Овсенька. - Ешь, пока не взопрешь.
   Они пробились через густую толпу, миновали ларьки с ярким разноцветным товаром, нырнули в щель между штабелем ящиков с пивом и бетонным забором и спустя несколько минут оказались у вагончика Пиццы. Этот домик на колесах, когда-то служивший строителям бытовкой, время от времени перетаскивали с места на место, чтобы не мозолил глаза разным начальникам, но вскоре он возвращался к облупившейся стене, на пятачок, давно известный вокзальному люду. У Пиццы можно было выпить и закусить на свои, погреться, взять напрокат костыли или ребенка для сбора подаяния. Сходились здесь, разумеется, свои - чужим, особенно ночью, сюда было лучше не соваться.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента