Лидия Алексеевна Чарская
Двое и один

I

   Тогда старые ветлы вздрагивали над прудом и таинственно, по-осеннему, шуршала аллея.
   Тогда была осень и большой немного запущенный, тенистый сад Нагорного, медленно умирал в её грустном оцепенении. Тогда была осень, когда три женщины с заплаканными глазами и с припухшими веками отправляли их на войну. Но как давно, как мучительно давно это было! Тогда шуршали мертвые листья в аллеях старого сада, и багровели пышные закаты на горизонте через море убранных полей… Теперь белая пелена снега покрывает эти поля, и от прозрачно-хрустального, как дорогой темный аквамарин, осеннего неба, осталась какая-то туманная сероватая грусть.
   И пустынная, всегда тихая усадьба Нагорного сейчас вся в снегу, вся опушенная белой пудрой инея, как красивая таинственная зимняя сказка.
   Три женщины темными призраками скользят по высоким неуютным комнатам бесшумной походкой с пытливым вопросом, застывшим одинаково в трех парах глаз молодых и старых. Иногда сталкиваются у окон, в ожидании почтаря Ефима. И когда показывается у крыльца его нескладная, в ветхом зипуне, юркая фигура, мать первая бросает глухим, надорванным голосом:
   – Должно быть от Андрюши. Дай Господи, чтобы от него! Он так давно уже не писал нам…
   И смолкает тотчас же, встречая на себе злые, враждебные глаза старшей дочери, беременной Александры.
   – Почему от Андрея, а не от Всеволода? Андрей отдыхает, вы же знаете. Их полку дали временную передышку. Значит не в опасности. А Сева по двадцать дней не выходит из окопов… Вы же читали…
   И в ту же минуту на Сашу злобно накидывалась горбатая Эля.
   – Удивительно! то есть удивительно, какую чушь ты несешь… Ну да, твой Сева в окопах… Под защитой, а Миша все последнее время бьется в Карпатах… в Карпатах, понимаешь? Это не окопы и не тыл… Господи! Как подумаешь только, что он в самом сердце незнакомой чужой страны; что каждую минуту они могут… Их могут…
   Эля не договаривает, всхлипывает истерично и бурей выносится на крыльцо.
   – Платок возьми! Платок! – кричат ей вслед две другие: – простудишься, Эля… Тебе нельзя…
   Но Эля ничего не слышит. Её изуродованная горбом фигура, с прекрасной кудрявой головкой излюбленного типа Греза, с глазами сверкающими горячо, как звезды, уже на крыльце. Вместе со старым Никитой, доживающим восьмой десяток здесь на покое, собственноручно роется в сумке почтаря. И если попадается желанный конвертик со штемпелем действующей армии, бегло вскидывает глаза на почерк адреса. От Миши? Всеволода? Андрея? И если письмо от Михаила, вздрагивает всем телом и вскрикивает, вся загоревшаяся восторгом.
   – От Миши… От Миши…
   Но если письмо от зятя, мужа сестры Саши, или от брата Андрея, машет издали, высоко подняв конверт над головой по направлению окон дома. И две прильнувшие к стеклам женские головы торопят ее оттуда знаками, волнуясь, страдая и негодуя…

II

   Три женщины, старая мать и две дочери еще недавно так нежно и утонченно чутко относились друг к другу. Была на редкость дружная семья. Как-то стойко и бодро переносили ниспосланное в семью несчастие.
   Нянька в детстве выронила маленькую Элю из окна, скрыла это из страха, и результатом катастрофы явился безобразный горб на спине у девочки. Но этот горб не портил прелестного личика, с тонкими выточенными чертами, с глубокими всегда ярко горящими черными глазами, с целым богатством пышных вьющихся по плечам кудрей, и характер Эли всего менее пострадал от её несчастия. Она осталась и калекой тем же милым жизнерадостным ребенком, каким была раньше. И только с тех пор, как ушел на войну её жених, товарищ Андрея, их троюродный брат Михаил Кирьянов, Эля круто и резко изменилась к худшему.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента