Елена Черникова
Посторожи моё дно
© Е. Черникова, 2013
© И. Огнев-Глайдер: фирменный стиль серии, 2010
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
© И. Огнев-Глайдер: фирменный стиль серии, 2010
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
Посторожи моё дно
Я несерьёзна, но если болтают о крысах, нудят о памяти, приметах, знаках и судьбах, и особенно когда при мне размышляют о творчестве, – отстреливаюсь этим сюжетом.
Ночью, в мороз, на Пресне, в собственной квартире, сижу в продольно-полосатой пижаме, сочиняю заметку об Ирландском море: желая денег, пытаюсь втиснуть опыт странствий в журнал для новых мещан. Волнуюсь от ночной ненависти к буквам, потому как я никогда не пишу ночью.
Шероховатая тишина города уже пузырится в ушах, но брошу на полдороге – не вернусь, а утром забуду, что несла глянцевым мещанам, которые по молодости ходили в малиновых пиджаках, а у выживших завёлся вкус. Они хотят высоких новинок, и редактор просит меня написать им об Ирландии: говорит, наш журнал для сверхновых, они в пиджаках индиго.
Одинокость моя слоисто висит над голым паркетом, как дым после пьянки. Пора послать мещан и спать, но я пишу, спину свело, руки скрючены. Старинные часы нашипели полвторого.
Цитата из меня: «Море в Ирландии страстное, как матадор, и доверчивое, как дошкольник. Где ни живи, всегда помни: сегодня, сейчас от ирландского берега медленно отходит море, обнажая дно. Как Ла-Манш, если смотреть из Франции, от Мон Сен-Мишель, – исчезает, оставляя по себе топкие, бескрайние донные глины. Но во Францию Ла-Манш приползает блудным сыном, а бесстыдный ирландец, нагулявшись, как вернётся да как шмякнется в скалы, распугает зевак на берегу, потопчется и опять – шнырь за горизонт».
Журнал для туристов высшего среднего класса ждёт от меня небалийской, нетайской и неегипетской невидали. Редактор сказал, что целевой сегмент набылся в Турции по горло и чешет себе новые паруса. Стиль моей песни об Ирландском море, доверчиво бросающем дно людям, уже два часа как не соответствует фирменному стилю журнала, но меня жжёт одно любовное воспоминание, и я мечтаю тайно растереть его по заметке между строк, будто симпатическими чернилами.
«…Коричневато-серые глины его кисельные, влажные, будто им впервые. А море будто просит, уходя: посторожите, пожалуйста, мое дно. Личная просьба моря, и от удивления соглашаешься и полдня стережёшь ему беспомощное дно. Изумление равнинного жителя: пейзаж за окном меняется два раза в день». Как видите, автор застрял в глине, любовь не растворяется, воспоминание не выплёскивается, а горловина сосуда забита московским льдом.
Ублажить ветеранов Антальи, познавших олл инклюзив, значит умолчать, что Ирландия не всё включает, что скалиста и наглухо католична, но МР3-мессы без пастора, молятся под фанеру; островная вода гуляет; соборы крысиного цвета; по Дублину ходят холёные олигофрены (аборты запрещены плюс браки среди родственников).
Ночь загустела, и я на ней лаврушкой на холодце. Статья, конечно, не ложится на холст, ибо целевой сегмент и предмет отображения – враги.
Часы бум, бум. Два часа. Никогда не пишу ночью, а тут волны злого куража, похожего на вдохновенье, пришли. По сетчатке плывут кляксы. Вытаскиваю себя из кресла, но мстительное вдохновенье – вызывала? – пришло и зовёт. Оно требует кефира. Внезапно, сразу, ночью, в стужу, на Пресне. Неразумно. На мне тощая, мешковатая, полосатая пижама с чужого плеча, мохнатые тапки-носки, я лохмата. Я страшна.
Неукротимая в желаньях, понимаю, что за кефиром идти придётся. Измочаленный в борьбе с фоновыми знаниями среднего класса, мой мозг не заснёт, если я не дам ему. Платная психотерапия говорит, что мир всегда хорош, а мы должны всего лишь поменять своё отношение. Пробовала. Не без успеха.
Разбитые сапоги на босу ногу, рваная дублёнка былого родственника, патлы дыбом и жёваная пижама в голубую полоску – чисто горгона – выпрыгиваю на улицу в рассуждении перепорхнуть через ледяную площадь. У метро круглосуточный гастроном, а в нём кефир, без которого я десять минут как жить не могу. Промедление невозможно. Мои фоновые знания не без юмора подпевают переведииии меня через майдаааан…
…В юности, познавая себя, влюбилась я в тонколицего, но толстокожего принца родом из Тбилиси и сходу выучила грузинский язык, дабы чувствовать душу мальчика и правильно касаться её перламутровых струн. Сдала государственный экзамен по грузинскому на отлично. Мальчик вырос и уехал жить в Париж. Общий наш язык я подзабыла, но себя познала: если мне надо – пойду и выучу язык целевого адресата.
До гастронома метров сто. По земле шуршит сухая марля, имитирующая снег. По небу прыгают отсветы звёзд. Парю в хаосе, как небезызвестная молекула протовещества накануне Большого Взрыва. Ни машин, ни прохожих. Да, всё-таки ночь, но и ночи надо знать меру, чтоб оголяться-то до положения риз. Я, к моему счастью, успеваю удивиться, выныриваю из себя и стою ровно, а правая нога, шаловливо-карикатурная в битом сапоге с чужого плеча, зависает над тротуаром. Левая врастает в асфальт.
Я воткнута в Пресню, как памятник цапле Ц в азбуку для начальной школы. Марля мёрзлой позёмки внезапно исчезла, и дорога до метро «Улица 1905 года» дышит и приподнимается, и всё кругом – коричневая шерсть. Небо позеленело и мигает чёрными прорезями космоса.
В здравом уме, твёрдой памяти, трезвый человек, алчущий кефира, застывает, как морская фигура, и смотрит, как от бульвара Трёхгорки, где послушно мёрзнет в первом круге спирали вековой пролетарий Ивана Шадра со своим античной красоты булыжником, в сторону многофигурной композиции, осеняющей площадь пассионарным чугуном памяти первой революции, то есть противу земной хронологии, – а также от крепостных ворот фастфуда к бывшему Краснопресненскому универмагу, считай, от меня (в широком понимании) в сторону метро волнообразно течёт пространство, полное крыс; головы втянуты, зернисты полукружья спинок, и хайль беззвучен и хвостат.
Но на одной ноге стоять неудобно. Поправляю очки, покрепче запахиваю дублёнку, – она без пуговиц, а в дыры дует ночь, – и делаю новый шаг, с амбицией на кефир, а коричневая пахта не без изящества раздвигается, на миг открывая черноту асфальта, и кто-то вдруг тонко пищит «и-и-и».
Кефир нисколько не теряет привлекательности. Напротив, я уже вся хочу его, будто мне с ним под венец. Я дойду. Это был мо-о-о-й путь, повеяло Синатрой. Пусть мелодия ночи замерла на фермате, я и по крысам дойду до своего кефира, – захлопал ресницами третий глаз.
Всё шерсть. Кроме деревьев. Крысы мягко текут, как море за горизонт, – к метро, на тот же полюс, куда припадок творчества влечёт меня за кефиром.
Позже я узнала, что в начале XXI века в Москве на каждого жителя-человека приходилось до двенадцати особей, а увидеть полную миграцию городских крыс можно максимум один раз в жизни. Не рекомендую.
Я делаю третий шаг и обнаруживаю себя на переходе через Пресню. Четвёртый шаг – я прячусь в звёздах. Пятый – стою под дверью гастронома. Вхожу и покупаю кефир.
Воздев бутылку над головой, как рыбак пудовую треску, как пионер привет, как Золушка немаленького Принца, я гордо выхожу на площадь. Крысы не отвлекаясь мигрируют, морозная Москва спит, никого, и ночь тиха, в глубине бульвара притаился единственный тут человекоподобный, и я, как шутница, успеваю подумать о его бесполезном булыжнике.
На мне, как вы помните, рванина. Я пугало. Я победно размахиваю кефирной бутылкой, все моря по колено. Извините, тут, наконец, рассказ и начинается. Пишем сценарное вдруг, и в моё плечо мёртво впивается рука, пахнущая настоящим человеческим перегаром. О чудо! Человек. Адам. Красная глина. Что ясно, как день шестой. Из глинистого дна ирландского моря, утекшего крысами за горизонт Пресни, вырос небритый мачо подшофе. Он разворачивает меня рывком и мокро хрипит в ухо:
– Паайдём сааа мной, краасавица, зааплачу! Дэньги есть!
В опасности я всегда мобилизуюсь.
Так. Что-то в его прононсе. На идентификацию – одна попытка, что очевидно, как утекающая навек статья для среднего класса.
…Этот рокочущий в горле говор я знаю. Дети гордого народа, от турок и персов спасавшегося на Пресне веками, простодушны до опереточности; я очень глубоко изучала их историю, когда рок юности вынудил меня учить язык неверного возлюбленного.
– Батоно! Вы очень красивый, – вежливо говорю я, молниеносно входя в лучшую, тифлисскую версию грузинского языка, без применения валявшуюся в голове четверть века, – но сегодня, простите, я не могу пойти с вами, потому что мне надо срочно выпить мацони. Я хочу выпить мацони, простите, уважаемый господин. Я иду к себе домой. Нахвамдис, батоно! – и легчайший кивок, и меня ждёт белый слон под золотым балдахином, а я в пурпуре.
Мацони потому, что мой русский кефир ему никто, а мацони для грузина – свой брат. Вещь истоковая, как царица Тамара, или великий Шота и «Витязь в шкуре барса», или в тигровой, в зависимости от переводчика. Поэму давали хорошим девушкам в приданое. Хорошая девушка – это читательница «Витязя» Руставели, такую можно любить и сватать. Садга хар, чемооо Суликоооооо, – дополняя ему до шока, напеваю я.
Оцепеневший батони разжимает пальцы, трезвеет и по-детски улыбается, будто Сулико воскресла. Наш фантастический контакт превращается в идеальную межкультурную коммуникацию. Я попала в трепетную сердцевину фоновых знаний моего единственного на данный момент и действительно целевого адресата: там, где рос мальчик, никогда не пристают на улице к своим! Он понял, что я тверда и царских кровей; как раб, отпрянул хмельной господин в ужасе пред чуть было не содеянным – и наступил на крысу. Ей не понравилось. Визг по земле, побелелые щёки под синей щетиной, глаза вполплощади, но из-за угла наконец выруливает патрульно-постовая машина, из окна которой торчит автомат.
Гран батман в сторону дома, и – дверь на пятом этаже. На кухне свет. Я свинчиваю крышку и без промаха наливаю кефир в стакан. Выпиваю. Сажусь на пол. Дышу.
Потом иду в кабинет, жму выделить всё и – всё. Delete. Спать. Статья не состоялась. В декабре 1825 года Пушкину хватило зайца, чтобы не поехать в Петербург. Наш брат литератор теряет нюх: мне понадобилась целая Пресня крыс, чтобы никогда больше даже не пытаться писать для среднего класса. Потому что его нет, не было и не будет.
Москва, Пресня, 1999–2013
Ночью, в мороз, на Пресне, в собственной квартире, сижу в продольно-полосатой пижаме, сочиняю заметку об Ирландском море: желая денег, пытаюсь втиснуть опыт странствий в журнал для новых мещан. Волнуюсь от ночной ненависти к буквам, потому как я никогда не пишу ночью.
Шероховатая тишина города уже пузырится в ушах, но брошу на полдороге – не вернусь, а утром забуду, что несла глянцевым мещанам, которые по молодости ходили в малиновых пиджаках, а у выживших завёлся вкус. Они хотят высоких новинок, и редактор просит меня написать им об Ирландии: говорит, наш журнал для сверхновых, они в пиджаках индиго.
Одинокость моя слоисто висит над голым паркетом, как дым после пьянки. Пора послать мещан и спать, но я пишу, спину свело, руки скрючены. Старинные часы нашипели полвторого.
Цитата из меня: «Море в Ирландии страстное, как матадор, и доверчивое, как дошкольник. Где ни живи, всегда помни: сегодня, сейчас от ирландского берега медленно отходит море, обнажая дно. Как Ла-Манш, если смотреть из Франции, от Мон Сен-Мишель, – исчезает, оставляя по себе топкие, бескрайние донные глины. Но во Францию Ла-Манш приползает блудным сыном, а бесстыдный ирландец, нагулявшись, как вернётся да как шмякнется в скалы, распугает зевак на берегу, потопчется и опять – шнырь за горизонт».
Журнал для туристов высшего среднего класса ждёт от меня небалийской, нетайской и неегипетской невидали. Редактор сказал, что целевой сегмент набылся в Турции по горло и чешет себе новые паруса. Стиль моей песни об Ирландском море, доверчиво бросающем дно людям, уже два часа как не соответствует фирменному стилю журнала, но меня жжёт одно любовное воспоминание, и я мечтаю тайно растереть его по заметке между строк, будто симпатическими чернилами.
«…Коричневато-серые глины его кисельные, влажные, будто им впервые. А море будто просит, уходя: посторожите, пожалуйста, мое дно. Личная просьба моря, и от удивления соглашаешься и полдня стережёшь ему беспомощное дно. Изумление равнинного жителя: пейзаж за окном меняется два раза в день». Как видите, автор застрял в глине, любовь не растворяется, воспоминание не выплёскивается, а горловина сосуда забита московским льдом.
Ублажить ветеранов Антальи, познавших олл инклюзив, значит умолчать, что Ирландия не всё включает, что скалиста и наглухо католична, но МР3-мессы без пастора, молятся под фанеру; островная вода гуляет; соборы крысиного цвета; по Дублину ходят холёные олигофрены (аборты запрещены плюс браки среди родственников).
Ночь загустела, и я на ней лаврушкой на холодце. Статья, конечно, не ложится на холст, ибо целевой сегмент и предмет отображения – враги.
Часы бум, бум. Два часа. Никогда не пишу ночью, а тут волны злого куража, похожего на вдохновенье, пришли. По сетчатке плывут кляксы. Вытаскиваю себя из кресла, но мстительное вдохновенье – вызывала? – пришло и зовёт. Оно требует кефира. Внезапно, сразу, ночью, в стужу, на Пресне. Неразумно. На мне тощая, мешковатая, полосатая пижама с чужого плеча, мохнатые тапки-носки, я лохмата. Я страшна.
Неукротимая в желаньях, понимаю, что за кефиром идти придётся. Измочаленный в борьбе с фоновыми знаниями среднего класса, мой мозг не заснёт, если я не дам ему. Платная психотерапия говорит, что мир всегда хорош, а мы должны всего лишь поменять своё отношение. Пробовала. Не без успеха.
Разбитые сапоги на босу ногу, рваная дублёнка былого родственника, патлы дыбом и жёваная пижама в голубую полоску – чисто горгона – выпрыгиваю на улицу в рассуждении перепорхнуть через ледяную площадь. У метро круглосуточный гастроном, а в нём кефир, без которого я десять минут как жить не могу. Промедление невозможно. Мои фоновые знания не без юмора подпевают переведииии меня через майдаааан…
…В юности, познавая себя, влюбилась я в тонколицего, но толстокожего принца родом из Тбилиси и сходу выучила грузинский язык, дабы чувствовать душу мальчика и правильно касаться её перламутровых струн. Сдала государственный экзамен по грузинскому на отлично. Мальчик вырос и уехал жить в Париж. Общий наш язык я подзабыла, но себя познала: если мне надо – пойду и выучу язык целевого адресата.
До гастронома метров сто. По земле шуршит сухая марля, имитирующая снег. По небу прыгают отсветы звёзд. Парю в хаосе, как небезызвестная молекула протовещества накануне Большого Взрыва. Ни машин, ни прохожих. Да, всё-таки ночь, но и ночи надо знать меру, чтоб оголяться-то до положения риз. Я, к моему счастью, успеваю удивиться, выныриваю из себя и стою ровно, а правая нога, шаловливо-карикатурная в битом сапоге с чужого плеча, зависает над тротуаром. Левая врастает в асфальт.
Я воткнута в Пресню, как памятник цапле Ц в азбуку для начальной школы. Марля мёрзлой позёмки внезапно исчезла, и дорога до метро «Улица 1905 года» дышит и приподнимается, и всё кругом – коричневая шерсть. Небо позеленело и мигает чёрными прорезями космоса.
В здравом уме, твёрдой памяти, трезвый человек, алчущий кефира, застывает, как морская фигура, и смотрит, как от бульвара Трёхгорки, где послушно мёрзнет в первом круге спирали вековой пролетарий Ивана Шадра со своим античной красоты булыжником, в сторону многофигурной композиции, осеняющей площадь пассионарным чугуном памяти первой революции, то есть противу земной хронологии, – а также от крепостных ворот фастфуда к бывшему Краснопресненскому универмагу, считай, от меня (в широком понимании) в сторону метро волнообразно течёт пространство, полное крыс; головы втянуты, зернисты полукружья спинок, и хайль беззвучен и хвостат.
Но на одной ноге стоять неудобно. Поправляю очки, покрепче запахиваю дублёнку, – она без пуговиц, а в дыры дует ночь, – и делаю новый шаг, с амбицией на кефир, а коричневая пахта не без изящества раздвигается, на миг открывая черноту асфальта, и кто-то вдруг тонко пищит «и-и-и».
Кефир нисколько не теряет привлекательности. Напротив, я уже вся хочу его, будто мне с ним под венец. Я дойду. Это был мо-о-о-й путь, повеяло Синатрой. Пусть мелодия ночи замерла на фермате, я и по крысам дойду до своего кефира, – захлопал ресницами третий глаз.
Всё шерсть. Кроме деревьев. Крысы мягко текут, как море за горизонт, – к метро, на тот же полюс, куда припадок творчества влечёт меня за кефиром.
Позже я узнала, что в начале XXI века в Москве на каждого жителя-человека приходилось до двенадцати особей, а увидеть полную миграцию городских крыс можно максимум один раз в жизни. Не рекомендую.
Я делаю третий шаг и обнаруживаю себя на переходе через Пресню. Четвёртый шаг – я прячусь в звёздах. Пятый – стою под дверью гастронома. Вхожу и покупаю кефир.
Воздев бутылку над головой, как рыбак пудовую треску, как пионер привет, как Золушка немаленького Принца, я гордо выхожу на площадь. Крысы не отвлекаясь мигрируют, морозная Москва спит, никого, и ночь тиха, в глубине бульвара притаился единственный тут человекоподобный, и я, как шутница, успеваю подумать о его бесполезном булыжнике.
На мне, как вы помните, рванина. Я пугало. Я победно размахиваю кефирной бутылкой, все моря по колено. Извините, тут, наконец, рассказ и начинается. Пишем сценарное вдруг, и в моё плечо мёртво впивается рука, пахнущая настоящим человеческим перегаром. О чудо! Человек. Адам. Красная глина. Что ясно, как день шестой. Из глинистого дна ирландского моря, утекшего крысами за горизонт Пресни, вырос небритый мачо подшофе. Он разворачивает меня рывком и мокро хрипит в ухо:
– Паайдём сааа мной, краасавица, зааплачу! Дэньги есть!
В опасности я всегда мобилизуюсь.
Так. Что-то в его прононсе. На идентификацию – одна попытка, что очевидно, как утекающая навек статья для среднего класса.
…Этот рокочущий в горле говор я знаю. Дети гордого народа, от турок и персов спасавшегося на Пресне веками, простодушны до опереточности; я очень глубоко изучала их историю, когда рок юности вынудил меня учить язык неверного возлюбленного.
– Батоно! Вы очень красивый, – вежливо говорю я, молниеносно входя в лучшую, тифлисскую версию грузинского языка, без применения валявшуюся в голове четверть века, – но сегодня, простите, я не могу пойти с вами, потому что мне надо срочно выпить мацони. Я хочу выпить мацони, простите, уважаемый господин. Я иду к себе домой. Нахвамдис, батоно! – и легчайший кивок, и меня ждёт белый слон под золотым балдахином, а я в пурпуре.
Мацони потому, что мой русский кефир ему никто, а мацони для грузина – свой брат. Вещь истоковая, как царица Тамара, или великий Шота и «Витязь в шкуре барса», или в тигровой, в зависимости от переводчика. Поэму давали хорошим девушкам в приданое. Хорошая девушка – это читательница «Витязя» Руставели, такую можно любить и сватать. Садга хар, чемооо Суликоооооо, – дополняя ему до шока, напеваю я.
Оцепеневший батони разжимает пальцы, трезвеет и по-детски улыбается, будто Сулико воскресла. Наш фантастический контакт превращается в идеальную межкультурную коммуникацию. Я попала в трепетную сердцевину фоновых знаний моего единственного на данный момент и действительно целевого адресата: там, где рос мальчик, никогда не пристают на улице к своим! Он понял, что я тверда и царских кровей; как раб, отпрянул хмельной господин в ужасе пред чуть было не содеянным – и наступил на крысу. Ей не понравилось. Визг по земле, побелелые щёки под синей щетиной, глаза вполплощади, но из-за угла наконец выруливает патрульно-постовая машина, из окна которой торчит автомат.
Гран батман в сторону дома, и – дверь на пятом этаже. На кухне свет. Я свинчиваю крышку и без промаха наливаю кефир в стакан. Выпиваю. Сажусь на пол. Дышу.
Потом иду в кабинет, жму выделить всё и – всё. Delete. Спать. Статья не состоялась. В декабре 1825 года Пушкину хватило зайца, чтобы не поехать в Петербург. Наш брат литератор теряет нюх: мне понадобилась целая Пресня крыс, чтобы никогда больше даже не пытаться писать для среднего класса. Потому что его нет, не было и не будет.
Москва, Пресня, 1999–2013
Тун
Ефиму Бершину
Тун по-армянски – дом
Сочинение «Тун» написано по приглашению журнала «Ереван», где и опубликовано в 2011 году.
Я черепаха-сирота, комик-урод; оставлена земными родичами; дом всегда со мной: выйти не могу, взять к себе – некуда. Прибита к дому.
Полвека втуне пропадает страшная жажда дома на две черепахи, но из кожи не выйдешь, мой дом приращен, и неси его, черепаха-сирота. И несу. Ты – урод, сирота. Столько любви нет на земле.
Вечное втуне, тщета, безнадежность, порву на летящее, прицельное, горячее в и старинный армянский тун. Порву, и в небесном доме встретимся – люди, черепахи. И я, сирота, перестану лить бесконечные слёзы, втуне веками каменевшие на ледяном открытом воздухе космоса бездомных.
«Жизнь – это путь домой», – сказал американец Мэлвилл, писатель. Знал. Откуда? Видимо, был черепахой.
Полвека течёт из глаз горючий, послушный, мокрый натрий на корявый кальций панциря, и схватываются они в сердце, и оно твёрже углерода. Нечеловеческая это химия вышла у вас, ребята.
Алмазное проклятие сиротства.
Армяне говорят: где крепко строишь, там жить не будешь. Правда это. Правда. Мой панцирь крепче стали: бездомье черепахи-сироты, а сирота никогда не живет, но слепо, втуне, поводя тонкой дурацкой шейкой, ищет самый большой на свете тун.
…И когда слёзы кончаются, рыдаешь сухо в колючий куст, потом кровью на песок, потом молчишь и ничего не говоришь, ибо никто не поймет, и никто не может рыдать так долго, а потом сухо, а потом кровью, – только сирота-черепаха.
Тун мой, тун, где ты? Возьми черепаху.
Случай на работе
Жизнь – это путь домой.
Герман Мелвилл, американец, писатель, XIX век
Если вы писатель и увлекаетесь потоком сознания, то я вам сочувствую. Текущее сознание куда как страшнее текущей жизни.
Поэтому рассказываю про жизнь.
Дело было на работе. О ту пору я ещё трудилась на небольшой радиостанции, вещавшей исключительно в прямом эфире сплошным потоком ток-шоу. Сидят ведущие по очереди у микрофона и беседуют с гостями. Слушатели звонят напрямую, задают вопросы различной степени каверзности, спорят, и жизнь кипит.
Деятельность сия была весьма интересна для всех участников процесса, однако крайне утомительна для ведущих. Усталость накатывала неимоверная, страдали нервы и даже слух. В наушниках работать очень вредно. Но я не покидала эту работу, упрямо любила её, да и сейчас, наверное, люблю. Но то, что случилось в тот понедельник, было, конечно, сигналом к отступлению. Я не сразу это поняла. А ведь такое могло случиться только в тех условиях, где постоянно говорят, говорят – и договориться можно только до чёртиков.
Собственно, кто я такая на самом-то деле… Сирота с детства. Женщина с ребёнком. Несколько разводов. Близорукая, нервная, приближаюсь к элегантному возрасту. Правда, ещё не приблизилась.
Вечер. Уже стемнело. Ранняя весна, ненавистное время года. В воздухе запах металла – от пробуждающихся почв, людских надежд, набухающего семени бытия. Это самое семя, готовое проклюнуться, всю жизнь, с самого детства, я ощущала всей кожей, всеми своими вечно перенапряжёнными нервами. Я ненавидела это всеобщее ожидание неведомого и немыслимого счастья, о котором немало песен сложено. Так ненавидела, что даже свой день рождения, как раз весенний, воспринимала неумеренно и трагично.
…С пяти до шести у меня была очень трудная передача, из которой я выползла еле живая. Слушатели не хамили, всё было нормально, только устала от темы: как нам всем, россиянам, драть нас некому, любить друг друга, чтоб дружно противостоять любой напасти. Это была историческая передача, с аллюзиями, параллелями и перпендикулярами. Мой гость-историк, упоённый, высказавшийся, благодарный, убежал вприпрыжку домой, а я пошла в общую редакционную комнату, где большой серый диван, и прилегла на его ласковую велюровую шкурку, принялась мечтать. Вот, думаю, вошел бы сейчас в дверь добрый человек с валокордином, накапал бы мне в рюмочку.
Вошла небольшая начальница.
– О, вы ещё здесь, дорогая?
– Отдыхаю.
– Тогда, пожалуйста, будьте любезны, если вас не затруднит, но сейчас придёт наш новый внештатный корреспондент, он солидный человек, он работает в международном отделе во-о-о-он там, надо ему бланк договора дать, чтобы подписал, а то я в эфир ухожу. Вы примете его, ладно, дорогая? – на одной ноте вежливо попросила небольшая начальница.
– Имя-отчество?
– Александр Иванович. Вот договор. Побудьте здесь, дорогая… – и еще на полминуты вежливого треска, хотя уговаривать меня вовсе не надо было. Я ещё не собиралась уходить, поскольку мне в тот день было очень бездомно. Весна уже начиналась, всё по плану.
Бездомность – это обычное состояние всех сирот, в котором они редко кому признаются. Любая сирота со стажем – это вообще кокон, в который чужих не пускают. Начинающая сирота ещё не понимает своей особенности, верит утешающим окружающим с их песенкой про жизнь продолжается. А на самом деле сирота – угроза обществу. Оно думает, что время прошло, и сирота успокоилась. Это не так. Сироте нужно столько любви, сколько просто нет в мировом запасе.
Ну, придёт так придёт. Лежу дежурю. В телевизор поглядываю. Там что-то про любовь. Я поморщилась, вспомнив недавний развод. Мне плохо, когда весна, когда про любовь, когда бездомно, когда некуда идти. На экране принялись целоваться. Я поискала дистанционный пульт, чтоб выключить эту гадость, но пульт скрылся. Вставать с дивана нет сил. Зажмурилась и терплю. Жду внештатника. Всё-таки развлечение. Вот здесь напишите адрес, вот тут подпись, вот сумма, на которую вас нанимают.
Открывается дверь, и входит мужичок-с-ноготок в чёрном кожаном пиджаке, с типичным для международного отдела лицом. Понятно. Здравствуйте. Вот договор. Вы, видимо, Александр Иванович.
Двумя ладонями пригладив незначительные седые волосы, он полез во внутренний карман за ручкой. Не нашёл и растерянно посмотрел на меня. Пришлось всё-таки встать с дивана и найти ручку. А дальше было так.
Стоит, бедняга, посреди комнаты, в одной руке договор, в другой ручка, подмышкой бутылка шампанского, в глазах безумная тоска.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента