Чуковская Лидия Корнеевна
Записки об Анне Ахматовой
Лидия Чуковская
Записки об Анне Ахматовой
"За ней никто не записывал, - пишет литературовед Евгений Борисович Тагер о Цветаевой. - Гениев мало, а Эккерманов еще меньше..."
Лидия Корнеевна Чуковская, скорее всего, приводила эти слова в примечаниях к своим "Запискам об Анне Ахматовой" не без потаенной гордости. Ибо для Ахматовой она, Чуковская, на протяжении двадцати восьми лет (с перерывами) была таким Эккерманом. И эту свою миссию осознавала с полной ясностью.
Ясность - на мой взгляд, ключевое слово в понимании жизни и творчества Чуковской. Только человек, обладающий этим свойством в полной мере, мог написать в 1940 году "документ о 37-м" - повесть "Софья Петровна". Одного этого достаточно, чтобы навеки вписать имя Чуковской в список тех, кто своими подвигами - когда громкими, когда незаметными - спасали культуру, интеллигенцию, народ, страну от моральной гибели и вечного позора.
Но Чуковская совершила и другой подвиг ради потомства - сохранила свои бесчисленные встречи, диалоги, споры с великим русским поэтом. Сделала это так, что от трех объемистых томов невозможно оторваться.
Причин этому несколько. Конечно, главная героиня записок Чуковской сама по себе чрезвычайно колоритна. Мемуаристка показывает ее то трагической страдающей матерью, то разочарованной влюбленной женщиной, то царственной матроной, то больной старухой, то мелочной и капризной бабой, то остроумной и блестящей душой общества. Никакого схематизма, никаких упрощений. А удивительнее всего, пожалуй, то, что за тремя томами воспоминаний угадывается четкий литературный сюжет. Впрочем, можно ли сказать "угадывается" о дневниковых записях, нисколько не приукрашенных для современного читателя? Чуковская имеет все возможности преувеличить собственное значение, затушевать свои ошибки и неловкости - и, что совершенно очевидно из текста, никогда не пользуется этим правом (реплики типа "не могу объяснить, в чем тут дело"; "о каких именно строках говорит Анна Андреевна, память, к сожалению, не сохранила" встречаются в подстрочных примечаниях через каждые несколько страниц). Чуковская неоднократно настаивает на том, что не "припоминает", как иные мемуаристы, по памяти воссоздающие диалог на пяти страницах, а воспроизводит ахматовские реплики дословно. Так что сюжет, о котором я говорю, не выстроен и не сконструирован автором, а создан жизнью.
Но он есть. Первый том - это, по сути дела, любовный роман. И героини там две - Ахматова и сама Чуковская. Чуковская-автор и Чуковская - персонаж "Записок" - явно не тождественны. Вторая мучается своей любовью к Ахматовой любовью не то чтобы без взаимности, но явно неравной, с мазохистским оттенком; первая фиксирует все метания и душевные движения героини, твердо помня об основном - эккермановском - предназначении. Уже к концу первой книги, когда речь идет о неблаговидном со стороны Ахматовой и так и оставшемся непроясненном ташкентском охлаждении и разрыве, эти две ипостаси Чуковской сливаются, чтобы во втором томе перед нами предстала иная Чуковская - такая, что знает цену капризам и причудам Ахматовой, но игнорирует их, потому что это - мелочи и пустяки по сравнению с ее человеческим масштабом и поэтическим гением. А его-то она, Чуковская, и призвана увековечить. К третьему тому лирическая героиня Чуковской снова обретает личностные черты: теперь она тоже старая и больная женщина, и это дает ей право больше писать о себе, о своих друзьях, о своей работе, о своих мыслях, а главное - все меньше и меньше идти на поводу у Ахматовой в разного рода спорах и дискуссиях, все смелее отстаивать собственную точку зрения, все чаще спорить и не соглашаться (хотя бы и не вслух, а про себя, в дневнике, для читателя).
Эта романная структура, ни на секунду не жертвуя документальностью и скрупулезностью, делает и саму книгу, и личность автора гораздо обаятельнее, чем если бы мы видели главных героинь только в статике.
Статикой служит фон. С 1938 года по 1966 успевает утечь немало воды, но общение Ахматовой и Чуковской происходит на фоне непрекращающихся большевистских зверств. В этом смысле три тома тоже делятся на отчетливые смысловые части: первый - ежовщина и бериевщина, хлопоты Анны Ахматовой о сыне Льве (в общей сложности - больше 13 лет лагерей), хлопоты Лидии Чуковской о муже Мите (он уже расстрелян, но она еще не знает - вернее, надеется); второй том - постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград", речь Жданова, травля Пастернака, первые радости и первые горечи хрущевской оттепели; третий том "дело Бродского" (плюс начало опалы Солженицына и масса разных прочих гадостей, больших и мелких). Тут просится что-то патетическое, да все уже сказано, лучше внимательно почитать Чуковскую. Напомню только, что Ахматова в общем и целом, судя по запискам Чуковской, некровожадная - несколько раз произносит энергичный вердикт "таких надо убивать!" в адрес разных любителей славного прошлого ("а мы же не знаем, может и сейчас про Сталина все врут").
Если про человека говорят, что он - образец нравственности, рядом с ним становится не по себе. А Лидия Чуковская - именно что образец, но при этом кажется, что если за тобой не числится подлостей, тебе было бы с этим человеком легко и приятно (если числится - не сомневайся, руки не подаст). Вот ее первая встреча с Бродским, который, "слегка картавя, но очень решительно" говорит ей:
- Ваш почтеннейший pere... обозвал Бальмонта - Шельмонтом... Переводы Бальмонта из Шелли подтверждают, что Бальмонт - поэт, а вот старательные переводы Чуковского из Уитмена - доказывают, что Чуковский лишен поэтического дара.
- Очень может быть, - сказала я.
- Не "может быть", а наверняка! - сказал Бродский.
- Не мне судить, - сказала я.
- Вот именно! - сказал Бродский. - Я повторяю: переводы pere'а вашего явно свидетельствуют, что никакого поэтического дарования у него нет.
- Весьма вероятно, - сказала я.
- Наверняка, - ответил Бродский.
Бродский уходит, и Ахматова читает Чуковской его стихи. И Чуковская пишет о стихах юноши, который только что нагло и с места в карьер обвинил ее отца в бездарности, что они "трудно уловимые, но несомненные. Голос у него новый, странный и сильный". По-моему, это своего рода подвиг. Я уж не говорю о тех усилиях, которые вскоре после этого знакомства были предприняты Чуковской и ее друзьями ради возвращения Бродского из ссылки.
А как все-таки причудливо рифмуются события, чтобы отозваться отголосками в другой жизни. На одной странице (декабрь 1963 г.) читаем:
Кончается статья угрожающе: "Такому, как Бродский, не место в Ленинграде".
Знаем мы это "не место". Десятилетиями оно означало одно место: лагерь.
И через абзац:
Раздался вежливый стук в дверь: пришел Лев Адольфович Озеров. Не помню уж по какому поводу, он начал подробнейше описывать зал, где в Стокгольме происходят торжества по случаю вручения Нобелевских премий. По-видимому, где-то в мире действительно существует Стокгольм.
Web-присутствие
Убитый в сталинском застенке Матвей (Митя) Бронштейн, муж Лидии Чуковской, был выдающимся физиком-теоретиком - настолько выдающимся, что о нем, погибшем совсем молодым (палачи уничтожили все его бумаги, в том числе докторскую диссертацию) на Западе издают монографии на английском языке. Об этом - и о Лидии Корнеевне - можно прочесть в очерке Г.Горелика "Лидия Чуковская и Матвей Бронштейн".
В "Огоньке" в декабре 1997 г. Борис Минаев пишет в рубрике "Что мы читаем" о воспоминаниях отца и дочери Чуковских. И, на мой взгляд, оскорбляет память Лидии Корнеевны, называя сталинскую эпоху "великой и страшной". Любой внимательный читатель мог заметить, как выводила ее (и Ахматову) из себя любая попытка пришить к эпохе убийств и застенка любой эпитет из области высокого штиля.
Подробное изложение "дела Бродского" по дневнику Чуковской можно прочесть в июльском выпуске журнала "Знамя" за 1999 год.
Программа "Человек имеет право" русской службы радио "Свобода" в мае прошлого года в разделе "Из истории правозащитного движения" рассказала о жизни и судьбе Лидии Корнеевны.
Записки об Анне Ахматовой
"За ней никто не записывал, - пишет литературовед Евгений Борисович Тагер о Цветаевой. - Гениев мало, а Эккерманов еще меньше..."
Лидия Корнеевна Чуковская, скорее всего, приводила эти слова в примечаниях к своим "Запискам об Анне Ахматовой" не без потаенной гордости. Ибо для Ахматовой она, Чуковская, на протяжении двадцати восьми лет (с перерывами) была таким Эккерманом. И эту свою миссию осознавала с полной ясностью.
Ясность - на мой взгляд, ключевое слово в понимании жизни и творчества Чуковской. Только человек, обладающий этим свойством в полной мере, мог написать в 1940 году "документ о 37-м" - повесть "Софья Петровна". Одного этого достаточно, чтобы навеки вписать имя Чуковской в список тех, кто своими подвигами - когда громкими, когда незаметными - спасали культуру, интеллигенцию, народ, страну от моральной гибели и вечного позора.
Но Чуковская совершила и другой подвиг ради потомства - сохранила свои бесчисленные встречи, диалоги, споры с великим русским поэтом. Сделала это так, что от трех объемистых томов невозможно оторваться.
Причин этому несколько. Конечно, главная героиня записок Чуковской сама по себе чрезвычайно колоритна. Мемуаристка показывает ее то трагической страдающей матерью, то разочарованной влюбленной женщиной, то царственной матроной, то больной старухой, то мелочной и капризной бабой, то остроумной и блестящей душой общества. Никакого схематизма, никаких упрощений. А удивительнее всего, пожалуй, то, что за тремя томами воспоминаний угадывается четкий литературный сюжет. Впрочем, можно ли сказать "угадывается" о дневниковых записях, нисколько не приукрашенных для современного читателя? Чуковская имеет все возможности преувеличить собственное значение, затушевать свои ошибки и неловкости - и, что совершенно очевидно из текста, никогда не пользуется этим правом (реплики типа "не могу объяснить, в чем тут дело"; "о каких именно строках говорит Анна Андреевна, память, к сожалению, не сохранила" встречаются в подстрочных примечаниях через каждые несколько страниц). Чуковская неоднократно настаивает на том, что не "припоминает", как иные мемуаристы, по памяти воссоздающие диалог на пяти страницах, а воспроизводит ахматовские реплики дословно. Так что сюжет, о котором я говорю, не выстроен и не сконструирован автором, а создан жизнью.
Но он есть. Первый том - это, по сути дела, любовный роман. И героини там две - Ахматова и сама Чуковская. Чуковская-автор и Чуковская - персонаж "Записок" - явно не тождественны. Вторая мучается своей любовью к Ахматовой любовью не то чтобы без взаимности, но явно неравной, с мазохистским оттенком; первая фиксирует все метания и душевные движения героини, твердо помня об основном - эккермановском - предназначении. Уже к концу первой книги, когда речь идет о неблаговидном со стороны Ахматовой и так и оставшемся непроясненном ташкентском охлаждении и разрыве, эти две ипостаси Чуковской сливаются, чтобы во втором томе перед нами предстала иная Чуковская - такая, что знает цену капризам и причудам Ахматовой, но игнорирует их, потому что это - мелочи и пустяки по сравнению с ее человеческим масштабом и поэтическим гением. А его-то она, Чуковская, и призвана увековечить. К третьему тому лирическая героиня Чуковской снова обретает личностные черты: теперь она тоже старая и больная женщина, и это дает ей право больше писать о себе, о своих друзьях, о своей работе, о своих мыслях, а главное - все меньше и меньше идти на поводу у Ахматовой в разного рода спорах и дискуссиях, все смелее отстаивать собственную точку зрения, все чаще спорить и не соглашаться (хотя бы и не вслух, а про себя, в дневнике, для читателя).
Эта романная структура, ни на секунду не жертвуя документальностью и скрупулезностью, делает и саму книгу, и личность автора гораздо обаятельнее, чем если бы мы видели главных героинь только в статике.
Статикой служит фон. С 1938 года по 1966 успевает утечь немало воды, но общение Ахматовой и Чуковской происходит на фоне непрекращающихся большевистских зверств. В этом смысле три тома тоже делятся на отчетливые смысловые части: первый - ежовщина и бериевщина, хлопоты Анны Ахматовой о сыне Льве (в общей сложности - больше 13 лет лагерей), хлопоты Лидии Чуковской о муже Мите (он уже расстрелян, но она еще не знает - вернее, надеется); второй том - постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград", речь Жданова, травля Пастернака, первые радости и первые горечи хрущевской оттепели; третий том "дело Бродского" (плюс начало опалы Солженицына и масса разных прочих гадостей, больших и мелких). Тут просится что-то патетическое, да все уже сказано, лучше внимательно почитать Чуковскую. Напомню только, что Ахматова в общем и целом, судя по запискам Чуковской, некровожадная - несколько раз произносит энергичный вердикт "таких надо убивать!" в адрес разных любителей славного прошлого ("а мы же не знаем, может и сейчас про Сталина все врут").
Если про человека говорят, что он - образец нравственности, рядом с ним становится не по себе. А Лидия Чуковская - именно что образец, но при этом кажется, что если за тобой не числится подлостей, тебе было бы с этим человеком легко и приятно (если числится - не сомневайся, руки не подаст). Вот ее первая встреча с Бродским, который, "слегка картавя, но очень решительно" говорит ей:
- Ваш почтеннейший pere... обозвал Бальмонта - Шельмонтом... Переводы Бальмонта из Шелли подтверждают, что Бальмонт - поэт, а вот старательные переводы Чуковского из Уитмена - доказывают, что Чуковский лишен поэтического дара.
- Очень может быть, - сказала я.
- Не "может быть", а наверняка! - сказал Бродский.
- Не мне судить, - сказала я.
- Вот именно! - сказал Бродский. - Я повторяю: переводы pere'а вашего явно свидетельствуют, что никакого поэтического дарования у него нет.
- Весьма вероятно, - сказала я.
- Наверняка, - ответил Бродский.
Бродский уходит, и Ахматова читает Чуковской его стихи. И Чуковская пишет о стихах юноши, который только что нагло и с места в карьер обвинил ее отца в бездарности, что они "трудно уловимые, но несомненные. Голос у него новый, странный и сильный". По-моему, это своего рода подвиг. Я уж не говорю о тех усилиях, которые вскоре после этого знакомства были предприняты Чуковской и ее друзьями ради возвращения Бродского из ссылки.
А как все-таки причудливо рифмуются события, чтобы отозваться отголосками в другой жизни. На одной странице (декабрь 1963 г.) читаем:
Кончается статья угрожающе: "Такому, как Бродский, не место в Ленинграде".
Знаем мы это "не место". Десятилетиями оно означало одно место: лагерь.
И через абзац:
Раздался вежливый стук в дверь: пришел Лев Адольфович Озеров. Не помню уж по какому поводу, он начал подробнейше описывать зал, где в Стокгольме происходят торжества по случаю вручения Нобелевских премий. По-видимому, где-то в мире действительно существует Стокгольм.
Web-присутствие
Убитый в сталинском застенке Матвей (Митя) Бронштейн, муж Лидии Чуковской, был выдающимся физиком-теоретиком - настолько выдающимся, что о нем, погибшем совсем молодым (палачи уничтожили все его бумаги, в том числе докторскую диссертацию) на Западе издают монографии на английском языке. Об этом - и о Лидии Корнеевне - можно прочесть в очерке Г.Горелика "Лидия Чуковская и Матвей Бронштейн".
В "Огоньке" в декабре 1997 г. Борис Минаев пишет в рубрике "Что мы читаем" о воспоминаниях отца и дочери Чуковских. И, на мой взгляд, оскорбляет память Лидии Корнеевны, называя сталинскую эпоху "великой и страшной". Любой внимательный читатель мог заметить, как выводила ее (и Ахматову) из себя любая попытка пришить к эпохе убийств и застенка любой эпитет из области высокого штиля.
Подробное изложение "дела Бродского" по дневнику Чуковской можно прочесть в июльском выпуске журнала "Знамя" за 1999 год.
Программа "Человек имеет право" русской службы радио "Свобода" в мае прошлого года в разделе "Из истории правозащитного движения" рассказала о жизни и судьбе Лидии Корнеевны.