Рубен Дарио
Глухой сатир
 
Греческая сказка

* * *

   Жил невдалеке от Олимпа сатир — издавна царствовал он в этих лесах. Боги повелели ему: «Наслаждайся, живи весело и праздно — леса твои. Играй на флейте сколько душе угодно, гоняйся за нимфами». И сатир наслаждался жизнью.
   Однажды, когда рука Аполлона, бога муз, касалась струн лиры, нашему сатиру случилось покинуть свои владения — он взобрался на священную гору и осмелился потревожить златокудрого бога. И Аполлон покарал его — с тех пор сатир глух как пень. Напрасно щебечут в лесах птицы, напрасно воркуют голуби — сатир не слышит. Над всклокоченной головой, увенчанной виноградными лозами, рассыпает трели Филомела[1] — и, завороженные, замирают ручьи, и заливаются румянцем белые лепестки, но сатир и ухом не ведет. Только когда мелькнет за ветвями крутой изгиб бедра, обласканного рыжим солнцем, лес оглашает дикий хохот — одним прыжком, ликующий и распаленный, сатир настигает нимфу. Все покорно ему: лесные звери почитают его как властелина.
   Ему на радость и развлечение в исступлении пляшут вакханки, их песне вторят фавны, юные, как красавцы эфебы, склонившиеся перед ним с почтительной улыбкой. И хотя ни один звук не касается его слуха — даже тимпана сатир не слышит, — он наслаждается на свой лад. Так и живет бородатый лесной царь с козлиными копытами.
   Есть у него свои причуды.
   Осла и жаворонка назначил он главными советниками. Но сатир оглох, и жаворонок утратил влияние, а прежде, бывало, утомившись от беготни, лесной царь брался за флейту и жаворонок вторил его песне.
   Теперь же, в лесной тиши, не тревожимой с некоторых пор олимпийским громом, ему милее мирное длинноухое животное, прекрасное к тому же средство передвижения. А жаворонок, едва займется заря, по-прежнему рвется из рук, пролагая песней дорогу настающему дню.
   Осла манят травы, жаворонок устремляется к вершинам. Испив росы с листа, приветно встречает он первый проблеск зари, песней пробуждает дубы: «Стряхните сон, старцы! » — любимец утренней звезды, счастливец, удостоенный ласки солнца, малая птаха, обретшая приют в бескрайней лазури. И осел — мыслитель, по свидетельству народной мудрости (хотя они с Кантом еще не были знакомы в те времена). Впечатленный солидным видом, с которым осел, потряхивая ушами, глодал побеги, сатир преисполнился почтения. А ведь слава об осле тогда еще не гремела! Он жевал и не подозревая о том, какую хвалу воздадут ему Даниэль Гейнсиус[2] на латыни, Пассера[3], Бюффон[4] и сам великий Гюго[5] по-французски, Посада[6] и Вальдерама [7]по-испански.
   Когда беднягу одолевали мухи, он отгонял их хвостом и временами взбрыкивал, оглашая лесные аркады диковинным криком. В лесу любили его. Когда он ложился отдохнуть — земля была черна и радушна, цветы и травы дарили ему ароматы, а большие деревья укрывали его тенью ветвей.
   Как раз тогда Орфей, певец, удрученный людским убожеством, задумал укрыться в лесах. Он верил, что согласные звуки и живая страсть всколыхнут лес, едва он коснется струн, что деревья и скалы, услыхав его песнь, проникнутся ею. Ведь улыбка озаряла лицо Аполлона, едва Орфей касался лиры. Его песней наслаждалась Деметра[8], и пальмы благоухали сильнее, и прорастали зерна, а львы встряхивали гривами. Однажды гвоздика алой бабочкой слетела со стебля, а в другой раз очарованная звезда спустилась на землю и осталась на земле — лилией.
   Так где и петь ему, если не здесь, в царстве сатира, которого он очарует пением, где же, если не здесь, в лесу, где все веселится и пляшет, пленяет красотой и манит любовью, где вакханки и нимфы вечно девственны и вечно дарят ласки, где же, если не здесь, где вьются виноградные лозы, и звенят цитры, и хмельной козлоногий царь, подобный Силену, пляшет перед фавнами?
* * *
   С лирой в руке, в лавровом венке, гордо подняв голову, озаренную сиянием, предстал поэт перед мохнатым дикарем-сатиром и запел, прося гостеприимства. Он пел о Зевсе-громовержце, об Эроте и Афродите, о доблестных кентаврах и безумных вакханках. Он воспел чашу Диониса, тирс[9], пронзающий нежный ветер, и Пана, властителя гор, повелителя лесов, бога-сатира и тоже песнопевца. Он пел о небе и о земле, великой матери. Трепет эоловой арфы, шелест листвы, гул морской раковины, чистый звук лесной свирели — все было в этой песне. Он пел о поэзии — небесном даре, усладе богов. Он воспевал шелка снегов, золотое литье кубков, птичий гомон, сияние небесных светил.
   И едва зазвучала песня, свет засиял ярче, вековые деревья расправили ветви и даже роза рассыпала лепестки, а ирис склонил голову, словно в забытьи. Ведь когда Орфей пел, камни начинали рыдать, львы взрыкивали в лад его песне и бешеные вакханки смолкали, зачарованно внемля ему. А юная наяда, еще непорочная, еще не оскверненная ни единым взором сатира, робко приблизилась к певцу и промолвила: «Я люблю тебя! » Филомела, подобно анакреонтовой голубке[10], слетела к нему на лиру. Все голоса смолкли — лишь эхо вторило песне Орфея. Природа внимала гимну. И даже сама Венера, прервав прогулку, вопросила дивным своим голосом: «Уж не Аполлон ли это? »
   И только глухой сатир оставался чужд магии всеобщего лада — он ничего не слышал.
   Закончив, поэт обратился к нему:
   — Вам понравилась песня? Если понравилась, я останусь здесь, у вас в лесу.
   Сатир недоуменно воззрился на советников: это они должны были решить. Взгляд требовал ответа.
* * *
   — Повелитель, — сказал жаворонок, силясь говорить как можно громче, — пусть певец останется с нами, ведь дар его могуч и прекрасен, песнь его возвеличила и озарила леса. Поверь мне, повелитель, я знаю, что говорю, — он одарил нас гармонией. Когда нагая встает заря и земля пробуждается ото сна, я взмываю в небеса и с высоты рассыпаю незримые мои жемчуга — трели, и песня разливается в утренней сини, и дали ликуют. Поверь мне, Орфей — избранник богов, он пел так чудно! Весь лес заворожил он песней. Орлы слетелись парить над нашими головами, всколыхнулись кадила цветущих ветвей, пчелы покинули соты, чтобы послушать песню. А я, о повелитель, будь я на твоем месте, я отдал бы ему и тирс, и венок из виноградных лоз! Есть власть и власть: синица в руках и журавль в небе. И песня Орфея, может быть, сильнее Гераклова кулака. Бог-силач одним ударом разнес бы в куски высочайшую гору — Орфей приручил бы ее песней… и ее, и Немейского льва, и Эримантского вепря. Одни рождаются растить в полях злаки, другие — ковать железо, третьи — сражаться в битвах; иные — учить, славить, петь. Виночерпий подаст тебе чашу, услаждая твой вкус; я запою гимн — и возрадуется твоя душа.
* * *
   Орфей сопровождал пение жаворонка игрой на лире — из леса, завладевая миром, лилась чарующая мелодия. А сатир уже терял терпение. Кто этот странный человек? Почему, едва он явился, стих безумный сладострастный танец? И почему молчат советники?
   Да, жаворонок пел, но ведь сатир не слышал! И взгляд его обратился к ослу.
   Что же осел? Перед всем лесом, огромным, звенящим, под священным лазурным сводом осел молча, весомо, словно мудрец, разрешивший задачу, мотнул головой.
   И сатир нахмурил брови, топнул копытцем и, понятия не имея что и как, возопил, вскидывая руку: «Воооон! »
   Эхо донесло его вопль до Олимпа (благо — рядом), и боги, приняв случившееся за шутку, захохотали, да так, что впоследствии хохот их был поименован гомерическим.
   В печали покинул Орфей владения глухого сатира и собрался было удавиться на первом попавшемся лавровом суку.
   Но не удавился, а женился на Эвридике.