Ги де Мопассан
Приятель Пасьянс
— А что сталось с Лереми?
— Он капитан шестого драгунского полка.
— А Пенсон?
— Помощник префекта.
— А Раколле?
— Умер.
Мы припоминали еще и другие имена, возрождавшие в нашей памяти молодые лица под кепи с золотым галуном. Некоторых из наших товарищей мы встречали впоследствии бородатыми, плешивыми, женатыми, отцами нескольких детей, и эти встречи и перемены вызывали в нас содрогание, доказывая нам, что жизнь коротка, что все проходит, что все меняется.
Мой друг спросил:
— А Пасьянс, толстяк Пасьянс? Я чуть не взвыл:
— О-о, послушай-ка, что я тебе расскажу про него! Лет пять тому назад я был в инспекционной командировке в Лиможе. Сидя за столом перед большим кафе на Театральной площади я ждал обеденного времени и порядком скучал. Входили коммерсанты по двое, по трое, по четверо, выпить абсента или вермута, громко толковали о своих и чужих делах, дико хохотали или, понизив голос, сообщали друг другу важные и щекотливые новости.
Я думал: «Чем бы заняться после обеда?» И мне представился долгий вечер в этом провинциальном городке, медленная и унылая прогулка по незнакомым улицам, удручающая тоска, охватывающая одинокого путешественника, когда мимо него проходят люди, чуждые ему всем, решительно всем — провинциальным фасоном пиджака, шляпы и брюк, местными привычками и говором, — непреодолимая тоска, исходящая также от домов, от лавок, от странных экипажей, от повседневных, но непривычных звуков; мучительная тоска, которая заставляет вас ускорять шаг, словно вы заблудились в опасном месте, которая гнетет, внушает желание поскорей добраться до гостиницы. Но в номерах этой отвратительной гостиницы застоялось множество подозрительных запахов, постель вызывает чувство недоверия, а на дне умывального таза присох вместе с грязью чей-то волос, Я думал обо всем этом, глядя, как зажигают газ, и чувствуя, что тоска одиночества растет во мне с наступлением сумерек. Чем мне заняться после обеда? Я был один, совсем один, затерян среди чужих За соседний столик уселся толстый мужчина и крикнул громовым голосом:
— Гарсон, мою водку!
«Мою» прозвучало, как пушечный выстрел. Я тотчас понял, что все в жизни принадлежит этому человеку, именно ему, а не другому, что у него, черт возьми, свой нрав, свой аппетит, свои штаны, все свое — в точном, абсолютном и более полном, чем у кого бы то ни было, смысле слова. Затем он с удовольствием огляделся вокруг. Ему подали «его» водку, а он крикнул:
— Мою газету!
Я подумал: «Какая же газета может быть его газетой?» Название изобличит, конечно, его мнения, взгляды, принципы, предрассудки, наивные упования.
Ему принесли Тан. Я удивился. Почему Тан — газету серьезную, однообразную, доктринерскую, уравновешенную?
«Значит, это человек рассудительный, строгих нравов, с установившимися привычками — словом, истинный буржуа», — подумал я.
Он надел на нос золотые очки, уселся поудобнее и, прежде чем приняться за чтение, снова бросил взгляд на окружающих. Он заметил меня и принялся разглядывать так упорно, что мне стало не по себе Я уже хотел было спросить у него о причине такого внимания, как вдруг он закричал, не сходя с места:
— Черт побери, да ведь это же Гонтран Лардуа! Я ответил.
— Да, вы не ошиблись.
Он вскочил и бросился ко мне с распростертыми объятиями:
— Старина! Как поживаешь? — Я был очень смущен, я не узнавал его.
— Очень хорошо, благодарю вас.
Он расхохотался:
— Бьюсь об заклад, что ты меня не узнаешь!
— Да, не совсем… Однако.., мне кажется… Он хлопнул меня по плечу:
— Ну ничего, ничего! Я — Пасьянс, Робер Пасьянс, твой товарищ, твой однокашник.
Тут я узнал его. Да, Робер Пасьянс, мой школьный товарищ. Верно! Я пожал протянутую руку.
— А ты хорошо живешь?
— Я? Превосходно!
Его улыбка сияла торжеством.
Он спросил:
— Ты зачем сюда?
Я объяснил, что я податной инспектор и приехал сюда в командировку.
Он сказал, указывая на мой орден:
— Значит, преуспеваешь? Я ответил:
— Да, недурно. А ты?
— О, я живу великолепно!
— Чем занимаешься?
— Делами.
— Деньгу зашибаешь?
— И немалую. Я разбогател. Да приходи ко мне завтра, в полдень, на улицу Поющего петуха, дом семнадцать. Посмотришь, как я живу, а затем вместе позавтракаем.
Он замялся на мгновение, потом добавил:
— Ты все такой же славный малый, как прежде?
— Да.., надеюсь по крайней мере.
— Не женат, не правда ли?
— Не женат.
— Тем лучше. И по-прежнему любишь веселье и картошку?
Он начинал казаться мне удручающе пошлым. Тем не менее я ответил:
— Ну да.
— И хорошеньких девочек?
— Что касается этого, безусловно, да!
Он засмеялся добродушным, довольным смехом.
— Тем лучше, тем лучше. Помнишь наше первое похождение в Бордо, когда мы отправились ужинать в кабачок Рупи? Вот кутеж-то закатили!
Этот «кутеж» я хорошо помнил; воспоминание о нем меня развеселило. За этим случаем пришли на память многие другие; мы говорили:
— А помнишь, как мы заперли классного наставника в подвале дядюшки Латока?
Пасьянс хохотал, колотил кулаком по столу, поддакивал:
— Да, да, да… А помнишь, какую рожу скорчил учитель географии Марен, когда мы запустили петарду в карту полушарий, пока он разглагольствовал о вулканах?
Вдруг мне пришло в голову спросить:
— А ты-то женат? Он завопил:
— Женат, уж целых десять лет женат, дорогой мой, и у меня четверо детей, чудесные малыши! Но ты увидишь и ребят и мать.
Мы разговаривали громко; соседи оборачивались и с удивлением разглядывали нас.
Вдруг мой приятель вынул часы, хронометр величиною с тыкву, и вскричал:
— Черт побери! Очень досадно, а все-таки нужно расстаться; у меня дело.
Он встал, взял меня за руки, потряс их так, словно хотел оторвать, и сказал:
— Значит, завтра в двенадцать! Решено?
— Решено.
Утро я провел за работой у главного департаментского казначея. Он оставлял меня завтракать, но я ответил, что приглашен к товарищу. Ему тоже надо было куда-то пойти, и мы вышли вместе.
Я спросил у него:
— Не знаете ли, где улица Поющего петуха? Он ответил:
— Недалеко, минут пять отсюда. Мне не к спеху, я вас провожу.
И мы двинулись в путь.
Вскоре мы дошли до улицы, которую я искал. Улица была широкая, довольно красивая; за нею начинались поля. Я посмотрел на дома и сразу заметил № 17. Это был своего рода особняк, окруженный садом. Фасад, разукрашенный фресками в итальянском духе, показался мне аляповатым. Виднелись склоненные над урнами богини; прелести некоторых из них были прикрыты облачками, Два каменных амура поддерживали дощечку с номером дома.
Я сказал казначею:
— Мне сюда.
И протянул ему на прощание руку. Он сделал какое-то странное, порывистое движение, однако ничего не сказал и пожал мне руку.
Я позвонил. Появилась горничная. Я спросил:
— Здесь живет господин Пасьянс?
Она ответила:
— Здесь, сударь… Вы желаете видеть его самого?
— Ну разумеется.
Прихожая тоже была расписана; живопись, по-видимому, принадлежала кисти какого-нибудь местного художника. Поль и Виржини обнимались под сенью пальм, залитых розовым светом. Под потолком висел отвратительный восточный фонарь. В прихожую выходило несколько дверей, замаскированных яркими драпировками.
Но что меня особенно поразило — так это запах. Какой-то тошнотворный запах духов, напоминавший и рисовую пудру и плесень погреба. Тяжелый воздух, пропитанный этим неописуемым запахом, дурманил, как в бане, где все полно испарениями человеческих тел. Я поднялся вслед за горничной по мраморной лестнице, устланной ковром в восточном вкусе; меня ввели в роскошную гостиную.
Оставшись один, я огляделся вокруг.
Комната была обставлена богато, но с претензиями распутного выскочки. Гравюры минувшего века, довольно, впрочем, хорошие, изображали женщин с высокими напудренными прическами, полуголых и застигнутых мужчинами в пикантных позах. Одна женщина, нежась на широкой измятой постели, играла ножкою с собачонкой, утопавшей в одеялах; другая нехотя сопротивлялась своему возлюбленному, рука которого прокралась к ней под юбки. На одном из рисунков были изображены четыре ноги, и по их положению легко было догадаться о позах людей, скрытых занавесом. Вся просторная комната, уставленная мягкими диванами, была насквозь пропитана тем расслабляющим, приторным запахом, который поразил меня внизу. Чем-то двусмысленным веяло от стен, от материй, от преувеличенной роскоши — от всего решительно.
Я заметил за окном деревья и подошел, чтобы взглянуть на сад. Сад был большой, тенистый, великолепный. Широкая дорожка огибала лужайку с фонтаном, рассыпавшим в воздухе водяные брызги, потом пряталась среди деревьев и снова появлялась дальше. И вдруг вдали, в самой глубине сада, меж рядов кустарника, показались три женщины. Они были одеты в длинные белые капоты, пышно отделанные кружевами, и медленно шли, взявшись за руки. Две из них были блондинки, третья — брюнетка. Мгновение спустя они скрылись за деревьями. Я замер в волнении, в восторге перед этим мимолетным, восхитительным явлением, оживившим во мне целый мир поэзии. Они едва мелькнули среди листвы в эффектном освещении в глубине таинственного, чарующего парка. Предо мною вдруг предстали прекрасные дамы минувшего века, гуляющие под сенью листвы, те прекрасные дамы, непринужденную любовь которых изображали развешанные по стенам галантные гравюры. И я задумался о счастливой, цветущей, остроумной и милой эпохе, когда нравы были так легки, а губы так уступчивы.
Громкий голос заставил меня подскочить на месте. Вошел Пасьянс, сияя и протягивая мне руки.
Он заглянул мне в глаза с тем таинственным видом, с каким обычно сообщают любовные секреты, и широким, округлым жестом — наполеоновским жестом — указал на свою роскошную гостиную, на парк, на трех женщин, снова показавшихся вдали, и торжествующим голосом, в котором звучала гордость, сказал:
— И подумать только, с какой малости я начал.., с жены да свояченицы.
— Он капитан шестого драгунского полка.
— А Пенсон?
— Помощник префекта.
— А Раколле?
— Умер.
Мы припоминали еще и другие имена, возрождавшие в нашей памяти молодые лица под кепи с золотым галуном. Некоторых из наших товарищей мы встречали впоследствии бородатыми, плешивыми, женатыми, отцами нескольких детей, и эти встречи и перемены вызывали в нас содрогание, доказывая нам, что жизнь коротка, что все проходит, что все меняется.
Мой друг спросил:
— А Пасьянс, толстяк Пасьянс? Я чуть не взвыл:
— О-о, послушай-ка, что я тебе расскажу про него! Лет пять тому назад я был в инспекционной командировке в Лиможе. Сидя за столом перед большим кафе на Театральной площади я ждал обеденного времени и порядком скучал. Входили коммерсанты по двое, по трое, по четверо, выпить абсента или вермута, громко толковали о своих и чужих делах, дико хохотали или, понизив голос, сообщали друг другу важные и щекотливые новости.
Я думал: «Чем бы заняться после обеда?» И мне представился долгий вечер в этом провинциальном городке, медленная и унылая прогулка по незнакомым улицам, удручающая тоска, охватывающая одинокого путешественника, когда мимо него проходят люди, чуждые ему всем, решительно всем — провинциальным фасоном пиджака, шляпы и брюк, местными привычками и говором, — непреодолимая тоска, исходящая также от домов, от лавок, от странных экипажей, от повседневных, но непривычных звуков; мучительная тоска, которая заставляет вас ускорять шаг, словно вы заблудились в опасном месте, которая гнетет, внушает желание поскорей добраться до гостиницы. Но в номерах этой отвратительной гостиницы застоялось множество подозрительных запахов, постель вызывает чувство недоверия, а на дне умывального таза присох вместе с грязью чей-то волос, Я думал обо всем этом, глядя, как зажигают газ, и чувствуя, что тоска одиночества растет во мне с наступлением сумерек. Чем мне заняться после обеда? Я был один, совсем один, затерян среди чужих За соседний столик уселся толстый мужчина и крикнул громовым голосом:
— Гарсон, мою водку!
«Мою» прозвучало, как пушечный выстрел. Я тотчас понял, что все в жизни принадлежит этому человеку, именно ему, а не другому, что у него, черт возьми, свой нрав, свой аппетит, свои штаны, все свое — в точном, абсолютном и более полном, чем у кого бы то ни было, смысле слова. Затем он с удовольствием огляделся вокруг. Ему подали «его» водку, а он крикнул:
— Мою газету!
Я подумал: «Какая же газета может быть его газетой?» Название изобличит, конечно, его мнения, взгляды, принципы, предрассудки, наивные упования.
Ему принесли Тан. Я удивился. Почему Тан — газету серьезную, однообразную, доктринерскую, уравновешенную?
«Значит, это человек рассудительный, строгих нравов, с установившимися привычками — словом, истинный буржуа», — подумал я.
Он надел на нос золотые очки, уселся поудобнее и, прежде чем приняться за чтение, снова бросил взгляд на окружающих. Он заметил меня и принялся разглядывать так упорно, что мне стало не по себе Я уже хотел было спросить у него о причине такого внимания, как вдруг он закричал, не сходя с места:
— Черт побери, да ведь это же Гонтран Лардуа! Я ответил.
— Да, вы не ошиблись.
Он вскочил и бросился ко мне с распростертыми объятиями:
— Старина! Как поживаешь? — Я был очень смущен, я не узнавал его.
— Очень хорошо, благодарю вас.
Он расхохотался:
— Бьюсь об заклад, что ты меня не узнаешь!
— Да, не совсем… Однако.., мне кажется… Он хлопнул меня по плечу:
— Ну ничего, ничего! Я — Пасьянс, Робер Пасьянс, твой товарищ, твой однокашник.
Тут я узнал его. Да, Робер Пасьянс, мой школьный товарищ. Верно! Я пожал протянутую руку.
— А ты хорошо живешь?
— Я? Превосходно!
Его улыбка сияла торжеством.
Он спросил:
— Ты зачем сюда?
Я объяснил, что я податной инспектор и приехал сюда в командировку.
Он сказал, указывая на мой орден:
— Значит, преуспеваешь? Я ответил:
— Да, недурно. А ты?
— О, я живу великолепно!
— Чем занимаешься?
— Делами.
— Деньгу зашибаешь?
— И немалую. Я разбогател. Да приходи ко мне завтра, в полдень, на улицу Поющего петуха, дом семнадцать. Посмотришь, как я живу, а затем вместе позавтракаем.
Он замялся на мгновение, потом добавил:
— Ты все такой же славный малый, как прежде?
— Да.., надеюсь по крайней мере.
— Не женат, не правда ли?
— Не женат.
— Тем лучше. И по-прежнему любишь веселье и картошку?
Он начинал казаться мне удручающе пошлым. Тем не менее я ответил:
— Ну да.
— И хорошеньких девочек?
— Что касается этого, безусловно, да!
Он засмеялся добродушным, довольным смехом.
— Тем лучше, тем лучше. Помнишь наше первое похождение в Бордо, когда мы отправились ужинать в кабачок Рупи? Вот кутеж-то закатили!
Этот «кутеж» я хорошо помнил; воспоминание о нем меня развеселило. За этим случаем пришли на память многие другие; мы говорили:
— А помнишь, как мы заперли классного наставника в подвале дядюшки Латока?
Пасьянс хохотал, колотил кулаком по столу, поддакивал:
— Да, да, да… А помнишь, какую рожу скорчил учитель географии Марен, когда мы запустили петарду в карту полушарий, пока он разглагольствовал о вулканах?
Вдруг мне пришло в голову спросить:
— А ты-то женат? Он завопил:
— Женат, уж целых десять лет женат, дорогой мой, и у меня четверо детей, чудесные малыши! Но ты увидишь и ребят и мать.
Мы разговаривали громко; соседи оборачивались и с удивлением разглядывали нас.
Вдруг мой приятель вынул часы, хронометр величиною с тыкву, и вскричал:
— Черт побери! Очень досадно, а все-таки нужно расстаться; у меня дело.
Он встал, взял меня за руки, потряс их так, словно хотел оторвать, и сказал:
— Значит, завтра в двенадцать! Решено?
— Решено.
Утро я провел за работой у главного департаментского казначея. Он оставлял меня завтракать, но я ответил, что приглашен к товарищу. Ему тоже надо было куда-то пойти, и мы вышли вместе.
Я спросил у него:
— Не знаете ли, где улица Поющего петуха? Он ответил:
— Недалеко, минут пять отсюда. Мне не к спеху, я вас провожу.
И мы двинулись в путь.
Вскоре мы дошли до улицы, которую я искал. Улица была широкая, довольно красивая; за нею начинались поля. Я посмотрел на дома и сразу заметил № 17. Это был своего рода особняк, окруженный садом. Фасад, разукрашенный фресками в итальянском духе, показался мне аляповатым. Виднелись склоненные над урнами богини; прелести некоторых из них были прикрыты облачками, Два каменных амура поддерживали дощечку с номером дома.
Я сказал казначею:
— Мне сюда.
И протянул ему на прощание руку. Он сделал какое-то странное, порывистое движение, однако ничего не сказал и пожал мне руку.
Я позвонил. Появилась горничная. Я спросил:
— Здесь живет господин Пасьянс?
Она ответила:
— Здесь, сударь… Вы желаете видеть его самого?
— Ну разумеется.
Прихожая тоже была расписана; живопись, по-видимому, принадлежала кисти какого-нибудь местного художника. Поль и Виржини обнимались под сенью пальм, залитых розовым светом. Под потолком висел отвратительный восточный фонарь. В прихожую выходило несколько дверей, замаскированных яркими драпировками.
Но что меня особенно поразило — так это запах. Какой-то тошнотворный запах духов, напоминавший и рисовую пудру и плесень погреба. Тяжелый воздух, пропитанный этим неописуемым запахом, дурманил, как в бане, где все полно испарениями человеческих тел. Я поднялся вслед за горничной по мраморной лестнице, устланной ковром в восточном вкусе; меня ввели в роскошную гостиную.
Оставшись один, я огляделся вокруг.
Комната была обставлена богато, но с претензиями распутного выскочки. Гравюры минувшего века, довольно, впрочем, хорошие, изображали женщин с высокими напудренными прическами, полуголых и застигнутых мужчинами в пикантных позах. Одна женщина, нежась на широкой измятой постели, играла ножкою с собачонкой, утопавшей в одеялах; другая нехотя сопротивлялась своему возлюбленному, рука которого прокралась к ней под юбки. На одном из рисунков были изображены четыре ноги, и по их положению легко было догадаться о позах людей, скрытых занавесом. Вся просторная комната, уставленная мягкими диванами, была насквозь пропитана тем расслабляющим, приторным запахом, который поразил меня внизу. Чем-то двусмысленным веяло от стен, от материй, от преувеличенной роскоши — от всего решительно.
Я заметил за окном деревья и подошел, чтобы взглянуть на сад. Сад был большой, тенистый, великолепный. Широкая дорожка огибала лужайку с фонтаном, рассыпавшим в воздухе водяные брызги, потом пряталась среди деревьев и снова появлялась дальше. И вдруг вдали, в самой глубине сада, меж рядов кустарника, показались три женщины. Они были одеты в длинные белые капоты, пышно отделанные кружевами, и медленно шли, взявшись за руки. Две из них были блондинки, третья — брюнетка. Мгновение спустя они скрылись за деревьями. Я замер в волнении, в восторге перед этим мимолетным, восхитительным явлением, оживившим во мне целый мир поэзии. Они едва мелькнули среди листвы в эффектном освещении в глубине таинственного, чарующего парка. Предо мною вдруг предстали прекрасные дамы минувшего века, гуляющие под сенью листвы, те прекрасные дамы, непринужденную любовь которых изображали развешанные по стенам галантные гравюры. И я задумался о счастливой, цветущей, остроумной и милой эпохе, когда нравы были так легки, а губы так уступчивы.
Громкий голос заставил меня подскочить на месте. Вошел Пасьянс, сияя и протягивая мне руки.
Он заглянул мне в глаза с тем таинственным видом, с каким обычно сообщают любовные секреты, и широким, округлым жестом — наполеоновским жестом — указал на свою роскошную гостиную, на парк, на трех женщин, снова показавшихся вдали, и торжествующим голосом, в котором звучала гордость, сказал:
— И подумать только, с какой малости я начал.., с жены да свояченицы.