Ги де Мопассан
Сторож
После обеда начались рассказы о приключениях и случаях из охотничьей жизни.
Наш общий старый приятель Бонифас, великий любитель пострелять зверей и выпить, человек крепкий, веселый, остроумный, рассудительный и склонный к философии, той иронической и снисходительной философии, которая выражает себя острой насмешливостью и чуждается всякого уныния, внезапно объявил:
— Я знаю одну довольно странную охотничью историю, точнее, драму. Она не похожа на обычные образцы этого жанра, и я никогда ее не рассказывал, полагая, что она вряд ли кого-нибудь развеселит. В ней, понимаете ли, мало привлекательного. Я хочу сказать, что она не вызывает ни захватывающего интереса, ни сочувствия, ни даже приятного волнения.
Словом, дело обстояло так.
Было мне лет тридцать пять, и я страстно любил охоту.
В ту пору в лесах под Жюмьежем мне принадлежал уединенный участок, изобиловавший кроликами и зайцами. Я наезжал туда раз в год на несколько дней, причем всегда один: там негде было поместить гостя Сторожем я нанял отставного жандарма, человека честного и горячего, ревнителя порядка, грозу браконьеров и беззаветного храбреца. Жил он один, вдали от деревни, в домике, а вернее, в лачуге с кухней и кладовкой на первом этаже и двумя комнатками — на втором. Одна из них, каморка, куда с трудом влезли кровать, шкаф и стул, предназначалась для меня.
Вторую занимал дядюшка Кавалье. Сказав, что он жил один, я допустил неточность. Он держал при себе племянника, четырнадцатилетнего шалопая, который помогал дяде в его обязанностях и ходил за провизией в деревню — до нее было километра три.
Волосы у этого тощего, длинного, сутулого мальчишки были цвета мочалы, короткие, как цыплячий пух, и до того жидкие, что он казался лысым Безобразие его усугубляли непомерные ступни и огромные руки, руки колосса.
Он слегка косил и никогда не смотрел вам в глаза. В ряду представителей человеческой расы он занимал, по-моему, то же место, что вонючки среди животных. Не то хорек, не то лисица — вот что такое был этот парень.
Спал он в закутке над лесенкой, которая вела в обе комнаты. Во время же моих коротких наездов в «Павильон» — так я окрестил эту лачугу — Мариус уступал свою конуру Селесте, старухе из Экоршевиля, стряпавшей для меня: стол дядюшки Кавалье я находил чересчур скудным.
Теперь вам знакомы и действующие лица и место действия. Перейдем к самой истории.
Было пятнадцатое октября тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года — эту дату я не забуду до смерти.
Я выехал из Руана верхом. Сзади бежал Жбан, мой лягавый пес пуатвинской породы; крупный, грудастый, с мощным тупым щипцом, он брал в зарослях след не хуже понт-одемерской гончей.
Дорожный мешок я приторочил к седлу, ружье закинул за спину. День был пасмурный, холодный, ветреный; по небу бежали мрачные тучи.
Въезжая на холм Кантле, я оглядел обширную долину Сены, до самого горизонта исчерченную змеиными извивами реки. Слева вздымались к небу колокольни Руана, справа взгляд упирался в далекую цепь лесистых высот. Затем, то шагом, то рысью я миновал Румарский лес и около пяти добрался до «Павильона», где меня ждали Селеста и дядюшка Кавалье.
Целых десять лет я приезжал сюда в одну и ту же пору, тою же дорогой, и те же люди, теми же словами, здоровались со мной:
— Добрый день, хозяин! Как себя чувствуете?
Кавалье почти не изменился. Он, словно старый дуб, не поддавался действию времени, зато Селесту, особенно за последние четыре года, стало не узнать.
Она сохранила былую подвижность, но ее согнуло в три погибели, так что на ходу тело как бы складывалось под прямым углом.
Преданная старуха всегда умилялась при встрече со мной, а провожая меня, приговаривала:
— Думаю, больше уж не свидимся, сударь.
И странное дело! Каждый год у меня все внутри переворачивалось от этих боязливых прощальных слов бедной служанки, от ее смиренной готовности к неизбежной и действительно близкой смерти.
Итак, я спрыгнул с седла, пожал Кавалье руку, и тот повел лошадь в пристройку, заменявшую конюшню, а я пошел с Селестой на кухню, которая заодно служила столовой.
Вскоре туда явился и сторож. С первого же взгляда я понял, что он не в себе — чем-то расстроен, угнетен, встревожен.
Я спросил:
— Ну что, Кавалье, все в порядке? Он пробурчал:
— И да и нет. А кое-что мне совсем уж не по душе. Я заинтересовался:
— Что случилось, дружище? Рассказывайте.
Он покачал головой:
— Потом, сударь. Не хочу вам с самого приезда своими неприятностями докучать.
Как я ни настаивал, он наотрез отказался говорить об этом до обеда. Однако по лицу его я понял, что дело нешуточное.
Не зная, о чем еще побеседовать с ним, я осведомился:
— Как с дичью? Не перевелась?
— Ну дичи-то довольно. Набьете, сколько душе угодно. Я, слава богу, гляжу в оба.
Старик произнес эти слова с такой скорбной торжественностью, что они прозвучали комично. Его пышные усы обвисли, словно вот-вот готовы были отвалиться.
Неожиданно я вспомнил, что до сих пор не вижу его племянника.
— А где Мариус? Почему не показывается? Сторожа передернуло. Он в упор глянул на меня и объявил:
— Ладно, сударь, выложу вам все сразу. Да, так. оно лучше — ведь это все из-за него.
— Неужели? И где же он?
— Заперт в конюшне, сударь: я выжидал случая привести его к вам.
— Что он натворил?
— А вот что, сударь…
Сторож опять заколебался. Голос у него сел и задрожал, лицо внезапно прорезали глубокие старческие морщины.
Наконец, он медленно начал:
— Так вот. Прошлой зимой я заметил, что в роще Розре кто-то пошаливает, но никак не мог накрыть вора. Ночи в засаде просиживал, сударь, ночи напролет — и ничего. Тем временем силки появились и со стороны Экоршевиля. Я с тела от досады спал, а взять браконьера не удается, и все тут. Он, подлец, вроде как заранее знал, куда я иду и что собираюсь делать.
Но как-то раз чищу я штаны Мариуса, воскресные его штаны, и вижу; в кармане сорок су. Откуда они у мальчишки?
Я, сударь, голову себе над этим неделю ломал и обнаружил, что он куда-то убегает из дому и все в те часы, когда я отдохнуть возвращаюсь. Тут я стал за ним приглядывать, хотя сперва ничего дурного не думал, ну ровно ничего. Однажды утром я на глазах у него прилег отдохнуть, а сам встал — и за ним. Выслеживать, сударь, — тут уж со мной никто не потягается.
Так вот я Мариуса и подловил. Он, мой племянник, на вашей земле силки ставил. А я, сударь, у вас в сторожах хожу!
У меня перед глазами красные круги пошли, и я чуть на месте его не прикончил — так лупил. Да, влетело ему по первое число! И еще я дал слово, что второй раз его отлуплю для острастки, когда вы приедете.
Вот какие дела. Я даже похудел с горя. Сами понимаете, такое даром не проходит. Но парня я у себя оставил. Что поделаешь! У него ни отца, ни матери, всей родни один я. Не выгонять же на улицу, верно?
Но только я предупредил: возьмется за старое — конец, второй раз пощады не выпросит. Вот. Правильно я поступил, сударь?
Я протянул ему руку и подтвердил:
— Правильно, Кавалье. Вы честный человек. Он встал.
— Большое спасибо, сударь. А теперь пойду за ним. Пусть получит свое для острастки.
Я знал: отговаривать старика бесполезно, и решил ему не перечить.
Он сходил за мальчишкой и притащил его за ухо.
Я сидел на соломенном стуле, сделав суровое, как у судьи, лицо.
За год Мариус вытянулся еще больше и стал, как мне показалось, безобразней, противней и скрытней прежнего. А уж ручищи у него сделались вовсе чудовищными.
Дядя подтолкнул его ко мне и по-военному четко скомандовал:
— Проси прощения у хозяина.
Парень молчал.
Тогда отставной стражник сгреб его в охапку, приподнял и с таким остервенением принялся шлепать по заду, что я вскочил, порываясь прекратить порку.
Озорник завыл:
— Простите! Простите! Больше не… Кавалье опустил его на пол и, придавив обеими руками, поставил на колени.
— Проси прощения! — рявкнул он. Мальчишка, потупившись, прошипел:
— Простите!
Тут дядя снова поднял его и выпроводил такой оплеухой, что Мариус еле удержался на ногах.
Он убежал и весь вечер не попадался мне на глаза. Вид у Кавалье был совершенно убитый.
— Скверный нрав! — вздохнул старик. И весь обед повторял:
— Ах, как мне это горько, сударь! Вы даже не представляете — как!
Мои попытки утешить его ни к чему не привели.
Лег я пораньше чуть свет надо было выходить на охоту.
Когда я задул свечу, собака моя уже похрапывала на полу, в ногах кровати.
Глубокой ночью меня разбудил неистовый лай Жбана. Я сразу понял, что в помещении полно дыму Я спрыгнул с постели, зажег свечу, метнулся к двери и распахнул ее. В комнату ворвался вихрь пламени Дом пылал.
Я с размаху захлопнул толстую дубовую створку, натянул брюки, скрутил простыни жгутом и спустил за окно собаку; затем швырнул туда же свою одежду, ягдташ, ружье, выбрался сам и во всю глотку закричал:
— Кавалье! Кавалье!
Сторож не просыпался: сон у старого стражника был крепкий.
Сквозь окна я увидел, что первый этаж уже превратился в раскаленное пекло; заметил я и другое — в кухню заранее натаскали соломы, чтобы занялось подружнее Значит, поджог!
Я вновь завопил — Кавалье!
Тут я испугался, что он задохнется в дыму, и меня осенило: я загнал в ружье два патрона и выстрелил в окно Все шесть стекол разлетелись вдребезги, усыпав пол мелкими осколками. На этот раз сторож услышал и в одном рубахе появился в оконном проеме, растерянный спросонья и ослепленный отблесками огня, от которых на дворе было светло как днем. Я гаркнул:
— Дом горит! Прыгайте вниз! Скорей! Скорей! Внезапно изо всех щелей нижнего этажа вырвались языки пламени, лизнули стены и стали подкрадываться к старику, отрезая ему путь. Он прыгнул и по-кошачьи легко встал на ноги.
Он сделал это вовремя! Соломенная кровля с треском просела посередине, над самой лестницей, которая сделалась теперь как бы печной трубой для полыхавшего внизу огня: гигантский алый сноп взметнулся в воздух, рассыпался, как фонтанная струя, и ливнем искр разлетелся вокруг.
Еще через несколько секунд пожар охватил весь дом.
Ошеломленный Кавалье спросил:
— Как это могло случиться? Я ответил:
— Подожгли кухню. Он пробормотал:
— Но кто же? И тут я догадался:
— Мариус!
Старик все понял. Он пролепетал:
— Иисус-Мария! Вот почему он не вернулся ночевать!
Вдруг у меня мелькнула страшная мысль. Я вскрикнул:
— Селеста! Селеста!
Кавалье промолчал — в этот миг дом рухнул, и на месте его забушевал огромный костер, палящее, ослепительное, багровое море огня; от бедной старухи, без сомнения, осталась лишь кучка красных углей, обгорелых останков человеческой плоти.
Мы не услышали даже крика.
Тем временем огонь подобрался к пристройке, я вспомнил о своей лошади, и Кавалье бросился за ней.
Едва он отпер конюшню, чье-то гибкое тело скользнуло у него между ногами, и сторож упал. Это пустился наутек Мариус.
Отставной жандарм проворно вскочил. Он рванулся было вслед за негодяем, но, смекнув, что его не нагнать, и обезумев от неудержимого гнева, поддался одному из тех внезапных порывов, которые нельзя ни предвидеть, ни предотвратить: схватил мое ружье, валявшееся неподалеку, приложился, не проверив даже, заряжено ли оно, и, прежде чем я успел опомниться, нажал на спуск.
Один из патронов, досланных мною в стволы, чтобы предупредить Кавалье о пожаре, оставался неиспользован; заряд угодил беглецу в спину, и Мариус, обливаясь кровью, рухнул ничком. Как смертельно раненный заяц при виде приближающегося охотника, он заскреб землю руками и ногами, словно порываясь бежать на четвереньках.
Я кинулся к нему. Мальчишка уже хрипел. Так и не сказав ни слова, он умер еще раньше, чем пламя погасло.
Кавалье, по-прежнему в одной рубахе и босиком, остолбенело стоял рядом с нами.
Набежали деревенские, и моего сторожа увели: лицо у него было совершенно безумное.
На суде я выступал свидетелем и подробно, ничего не изменив, рассказал, как все было. Кавалье оправдали, но он сразу исчез и больше в этих краях не появлялся.
С тех пор я его не видел.
Вот вам моя охотничья история, господа.
Наш общий старый приятель Бонифас, великий любитель пострелять зверей и выпить, человек крепкий, веселый, остроумный, рассудительный и склонный к философии, той иронической и снисходительной философии, которая выражает себя острой насмешливостью и чуждается всякого уныния, внезапно объявил:
— Я знаю одну довольно странную охотничью историю, точнее, драму. Она не похожа на обычные образцы этого жанра, и я никогда ее не рассказывал, полагая, что она вряд ли кого-нибудь развеселит. В ней, понимаете ли, мало привлекательного. Я хочу сказать, что она не вызывает ни захватывающего интереса, ни сочувствия, ни даже приятного волнения.
Словом, дело обстояло так.
Было мне лет тридцать пять, и я страстно любил охоту.
В ту пору в лесах под Жюмьежем мне принадлежал уединенный участок, изобиловавший кроликами и зайцами. Я наезжал туда раз в год на несколько дней, причем всегда один: там негде было поместить гостя Сторожем я нанял отставного жандарма, человека честного и горячего, ревнителя порядка, грозу браконьеров и беззаветного храбреца. Жил он один, вдали от деревни, в домике, а вернее, в лачуге с кухней и кладовкой на первом этаже и двумя комнатками — на втором. Одна из них, каморка, куда с трудом влезли кровать, шкаф и стул, предназначалась для меня.
Вторую занимал дядюшка Кавалье. Сказав, что он жил один, я допустил неточность. Он держал при себе племянника, четырнадцатилетнего шалопая, который помогал дяде в его обязанностях и ходил за провизией в деревню — до нее было километра три.
Волосы у этого тощего, длинного, сутулого мальчишки были цвета мочалы, короткие, как цыплячий пух, и до того жидкие, что он казался лысым Безобразие его усугубляли непомерные ступни и огромные руки, руки колосса.
Он слегка косил и никогда не смотрел вам в глаза. В ряду представителей человеческой расы он занимал, по-моему, то же место, что вонючки среди животных. Не то хорек, не то лисица — вот что такое был этот парень.
Спал он в закутке над лесенкой, которая вела в обе комнаты. Во время же моих коротких наездов в «Павильон» — так я окрестил эту лачугу — Мариус уступал свою конуру Селесте, старухе из Экоршевиля, стряпавшей для меня: стол дядюшки Кавалье я находил чересчур скудным.
Теперь вам знакомы и действующие лица и место действия. Перейдем к самой истории.
Было пятнадцатое октября тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года — эту дату я не забуду до смерти.
Я выехал из Руана верхом. Сзади бежал Жбан, мой лягавый пес пуатвинской породы; крупный, грудастый, с мощным тупым щипцом, он брал в зарослях след не хуже понт-одемерской гончей.
Дорожный мешок я приторочил к седлу, ружье закинул за спину. День был пасмурный, холодный, ветреный; по небу бежали мрачные тучи.
Въезжая на холм Кантле, я оглядел обширную долину Сены, до самого горизонта исчерченную змеиными извивами реки. Слева вздымались к небу колокольни Руана, справа взгляд упирался в далекую цепь лесистых высот. Затем, то шагом, то рысью я миновал Румарский лес и около пяти добрался до «Павильона», где меня ждали Селеста и дядюшка Кавалье.
Целых десять лет я приезжал сюда в одну и ту же пору, тою же дорогой, и те же люди, теми же словами, здоровались со мной:
— Добрый день, хозяин! Как себя чувствуете?
Кавалье почти не изменился. Он, словно старый дуб, не поддавался действию времени, зато Селесту, особенно за последние четыре года, стало не узнать.
Она сохранила былую подвижность, но ее согнуло в три погибели, так что на ходу тело как бы складывалось под прямым углом.
Преданная старуха всегда умилялась при встрече со мной, а провожая меня, приговаривала:
— Думаю, больше уж не свидимся, сударь.
И странное дело! Каждый год у меня все внутри переворачивалось от этих боязливых прощальных слов бедной служанки, от ее смиренной готовности к неизбежной и действительно близкой смерти.
Итак, я спрыгнул с седла, пожал Кавалье руку, и тот повел лошадь в пристройку, заменявшую конюшню, а я пошел с Селестой на кухню, которая заодно служила столовой.
Вскоре туда явился и сторож. С первого же взгляда я понял, что он не в себе — чем-то расстроен, угнетен, встревожен.
Я спросил:
— Ну что, Кавалье, все в порядке? Он пробурчал:
— И да и нет. А кое-что мне совсем уж не по душе. Я заинтересовался:
— Что случилось, дружище? Рассказывайте.
Он покачал головой:
— Потом, сударь. Не хочу вам с самого приезда своими неприятностями докучать.
Как я ни настаивал, он наотрез отказался говорить об этом до обеда. Однако по лицу его я понял, что дело нешуточное.
Не зная, о чем еще побеседовать с ним, я осведомился:
— Как с дичью? Не перевелась?
— Ну дичи-то довольно. Набьете, сколько душе угодно. Я, слава богу, гляжу в оба.
Старик произнес эти слова с такой скорбной торжественностью, что они прозвучали комично. Его пышные усы обвисли, словно вот-вот готовы были отвалиться.
Неожиданно я вспомнил, что до сих пор не вижу его племянника.
— А где Мариус? Почему не показывается? Сторожа передернуло. Он в упор глянул на меня и объявил:
— Ладно, сударь, выложу вам все сразу. Да, так. оно лучше — ведь это все из-за него.
— Неужели? И где же он?
— Заперт в конюшне, сударь: я выжидал случая привести его к вам.
— Что он натворил?
— А вот что, сударь…
Сторож опять заколебался. Голос у него сел и задрожал, лицо внезапно прорезали глубокие старческие морщины.
Наконец, он медленно начал:
— Так вот. Прошлой зимой я заметил, что в роще Розре кто-то пошаливает, но никак не мог накрыть вора. Ночи в засаде просиживал, сударь, ночи напролет — и ничего. Тем временем силки появились и со стороны Экоршевиля. Я с тела от досады спал, а взять браконьера не удается, и все тут. Он, подлец, вроде как заранее знал, куда я иду и что собираюсь делать.
Но как-то раз чищу я штаны Мариуса, воскресные его штаны, и вижу; в кармане сорок су. Откуда они у мальчишки?
Я, сударь, голову себе над этим неделю ломал и обнаружил, что он куда-то убегает из дому и все в те часы, когда я отдохнуть возвращаюсь. Тут я стал за ним приглядывать, хотя сперва ничего дурного не думал, ну ровно ничего. Однажды утром я на глазах у него прилег отдохнуть, а сам встал — и за ним. Выслеживать, сударь, — тут уж со мной никто не потягается.
Так вот я Мариуса и подловил. Он, мой племянник, на вашей земле силки ставил. А я, сударь, у вас в сторожах хожу!
У меня перед глазами красные круги пошли, и я чуть на месте его не прикончил — так лупил. Да, влетело ему по первое число! И еще я дал слово, что второй раз его отлуплю для острастки, когда вы приедете.
Вот какие дела. Я даже похудел с горя. Сами понимаете, такое даром не проходит. Но парня я у себя оставил. Что поделаешь! У него ни отца, ни матери, всей родни один я. Не выгонять же на улицу, верно?
Но только я предупредил: возьмется за старое — конец, второй раз пощады не выпросит. Вот. Правильно я поступил, сударь?
Я протянул ему руку и подтвердил:
— Правильно, Кавалье. Вы честный человек. Он встал.
— Большое спасибо, сударь. А теперь пойду за ним. Пусть получит свое для острастки.
Я знал: отговаривать старика бесполезно, и решил ему не перечить.
Он сходил за мальчишкой и притащил его за ухо.
Я сидел на соломенном стуле, сделав суровое, как у судьи, лицо.
За год Мариус вытянулся еще больше и стал, как мне показалось, безобразней, противней и скрытней прежнего. А уж ручищи у него сделались вовсе чудовищными.
Дядя подтолкнул его ко мне и по-военному четко скомандовал:
— Проси прощения у хозяина.
Парень молчал.
Тогда отставной стражник сгреб его в охапку, приподнял и с таким остервенением принялся шлепать по заду, что я вскочил, порываясь прекратить порку.
Озорник завыл:
— Простите! Простите! Больше не… Кавалье опустил его на пол и, придавив обеими руками, поставил на колени.
— Проси прощения! — рявкнул он. Мальчишка, потупившись, прошипел:
— Простите!
Тут дядя снова поднял его и выпроводил такой оплеухой, что Мариус еле удержался на ногах.
Он убежал и весь вечер не попадался мне на глаза. Вид у Кавалье был совершенно убитый.
— Скверный нрав! — вздохнул старик. И весь обед повторял:
— Ах, как мне это горько, сударь! Вы даже не представляете — как!
Мои попытки утешить его ни к чему не привели.
Лег я пораньше чуть свет надо было выходить на охоту.
Когда я задул свечу, собака моя уже похрапывала на полу, в ногах кровати.
Глубокой ночью меня разбудил неистовый лай Жбана. Я сразу понял, что в помещении полно дыму Я спрыгнул с постели, зажег свечу, метнулся к двери и распахнул ее. В комнату ворвался вихрь пламени Дом пылал.
Я с размаху захлопнул толстую дубовую створку, натянул брюки, скрутил простыни жгутом и спустил за окно собаку; затем швырнул туда же свою одежду, ягдташ, ружье, выбрался сам и во всю глотку закричал:
— Кавалье! Кавалье!
Сторож не просыпался: сон у старого стражника был крепкий.
Сквозь окна я увидел, что первый этаж уже превратился в раскаленное пекло; заметил я и другое — в кухню заранее натаскали соломы, чтобы занялось подружнее Значит, поджог!
Я вновь завопил — Кавалье!
Тут я испугался, что он задохнется в дыму, и меня осенило: я загнал в ружье два патрона и выстрелил в окно Все шесть стекол разлетелись вдребезги, усыпав пол мелкими осколками. На этот раз сторож услышал и в одном рубахе появился в оконном проеме, растерянный спросонья и ослепленный отблесками огня, от которых на дворе было светло как днем. Я гаркнул:
— Дом горит! Прыгайте вниз! Скорей! Скорей! Внезапно изо всех щелей нижнего этажа вырвались языки пламени, лизнули стены и стали подкрадываться к старику, отрезая ему путь. Он прыгнул и по-кошачьи легко встал на ноги.
Он сделал это вовремя! Соломенная кровля с треском просела посередине, над самой лестницей, которая сделалась теперь как бы печной трубой для полыхавшего внизу огня: гигантский алый сноп взметнулся в воздух, рассыпался, как фонтанная струя, и ливнем искр разлетелся вокруг.
Еще через несколько секунд пожар охватил весь дом.
Ошеломленный Кавалье спросил:
— Как это могло случиться? Я ответил:
— Подожгли кухню. Он пробормотал:
— Но кто же? И тут я догадался:
— Мариус!
Старик все понял. Он пролепетал:
— Иисус-Мария! Вот почему он не вернулся ночевать!
Вдруг у меня мелькнула страшная мысль. Я вскрикнул:
— Селеста! Селеста!
Кавалье промолчал — в этот миг дом рухнул, и на месте его забушевал огромный костер, палящее, ослепительное, багровое море огня; от бедной старухи, без сомнения, осталась лишь кучка красных углей, обгорелых останков человеческой плоти.
Мы не услышали даже крика.
Тем временем огонь подобрался к пристройке, я вспомнил о своей лошади, и Кавалье бросился за ней.
Едва он отпер конюшню, чье-то гибкое тело скользнуло у него между ногами, и сторож упал. Это пустился наутек Мариус.
Отставной жандарм проворно вскочил. Он рванулся было вслед за негодяем, но, смекнув, что его не нагнать, и обезумев от неудержимого гнева, поддался одному из тех внезапных порывов, которые нельзя ни предвидеть, ни предотвратить: схватил мое ружье, валявшееся неподалеку, приложился, не проверив даже, заряжено ли оно, и, прежде чем я успел опомниться, нажал на спуск.
Один из патронов, досланных мною в стволы, чтобы предупредить Кавалье о пожаре, оставался неиспользован; заряд угодил беглецу в спину, и Мариус, обливаясь кровью, рухнул ничком. Как смертельно раненный заяц при виде приближающегося охотника, он заскреб землю руками и ногами, словно порываясь бежать на четвереньках.
Я кинулся к нему. Мальчишка уже хрипел. Так и не сказав ни слова, он умер еще раньше, чем пламя погасло.
Кавалье, по-прежнему в одной рубахе и босиком, остолбенело стоял рядом с нами.
Набежали деревенские, и моего сторожа увели: лицо у него было совершенно безумное.
На суде я выступал свидетелем и подробно, ничего не изменив, рассказал, как все было. Кавалье оправдали, но он сразу исчез и больше в этих краях не появлялся.
С тех пор я его не видел.
Вот вам моя охотничья история, господа.