Пастер во многом помог французской пивной промышленности. Об этом у нас имеются авторитетные свидетельства самих пивоваров.
   Поистине казалось, что Пастер имеет право на свои фантастические мечты об искоренении всех болезней. Он получил почтительное благодарственное письмо от английского хирурга Листера, который сообщил ему о своем новом способе оперировать больных с предохранением их от таинственной смертоносной инфекции, убивавшей в некоторых больницах восемь человек из десяти.
   «Позвольте мне, — писал ему Листер, — от всего сердца поблагодарить вас за то, что вы своими блестящими исследованиями открыли мне глаза на существование гноеродных микробов и тем самым дали мне возможность успешно применить антисептический [30]метод в моей работе. Если вы когда-нибудь приедете в Эдинбург, то я уверен, что в нашей больнице вы получите истинное удовлетворение, увидев, в какой высокой степени человечество облагодетельствовано вашими трудами».
   Пастер радовался как ребенок, который только что своими собственными руками соорудил паровую машину; он показывал это письмо всем друзьям; он цитировал его со всеми содержащимися в нем похвалами в своих научных статьях; он поместил его даже в своей книге о пиве.
   И тут уж он смело пустился в свои чудесные предсказания и пророчества, которым суждено было осуществиться еще при его жизни.
   – Не должны ли мы верить, что наступит день, когда простыми предохранительными мерами мы сумеем обезопасить себя от всякой инфекции...
   Он рисовал перед своими слушателями мрачную картину ужасной желтой лихорадки, превратившей в пустыню веселые улицы Нового Орлеана; он заставлял их трепетать от ужаса, рассказывая о черной чуме, свирепствовавшей на далеких берегах Волги, и в заключение он вселял в их души светлую надежду.
   Как раз в это время в небольшой деревушке восточной Германии молодой и упрямый прусский врач стал на путь, ведущий прямо и непосредственно к тем чудесам, страстным провозвестником которых был Пастер. Этот врач в свободное от практики время проделывал странные опыты с мышами; он изобрел остроумный способ так манипулировать с микробами, чтобы быть уверенным, что имеешь дело лишь с одним сортом микроба; он научился делать то, чего никогда еще при всем своем блестящем уме не мог достичь Пастер. Оставим на время Пастера на пороге самых грандиозных его успехов и не менее грандиозных споров — и перенесемся к Роберту Коху, чтобы посмотреть, как он научился делать свои поразительные и бесконечно важные опыты с микробами.

Глава четвертая
Роберт Кох. Боец со смертью

I
   В эти шумные боевые годы (1860-1870), когда Пастер занимался спасением уксусной промышленности, изумлял императоров и изучал болезни шелковичных червей, маленький серьезный близорукий немец проходил курс медицинских наук в Геттингенском университете. Его имя было Роберт Кох. Он был очень хороший студент, но, занимаясь препаровкою трупов, он не переставал мечтать о том, чтобы отправиться в джунгли на охоту за тиграми. Он добросовестно зазубривал сотни названий разных костей и мышц, но далекие жалобные гудки пароходов, отправлявшихся на восток, вытесняли из его головы всю эту греческую и латинскую абракадабру.
   Кох мечтал стать искателем приключений или поступить хирургом на военную службу и заслужить Железный крест, или сделаться судовым врачом и объездить весь свет. Но, увы, по окончании медицинского факультета в 1866 году он сделался всего лишь младшим врачом в малоинтересном доме умалишенных в Гамбурге. Среди утомительной работы с буйными маньяками и безнадежными идиотами до него едва доходили отзвуки пророчества Пастера о том, что вскоре будут открыты страшные, убийственные для человека микробы. Он все еще продолжал прислушиваться к пароходным гудкам, а по вечерам гулял по набережной с Эмми Фраац. Он предлагал ей выйти за него замуж, соблазняя ее перспективой романтического путешествия вдвоем вокруг света. Эмми ответила Роберту, что она согласна выйти за него замуж, но при одном лишь условии: что он выбросит из головы все свои бредни о путешествиях и приключениях и, занявшись врачебной практикой, сделается честным и полезным гражданином своего отечества.
   Кох внимательно выслушал ответ Эмми, и перспектива пятидесятилетнего блаженства жизни с нею на время вытеснила из его головы знойную Патагонию и охоту на слонов. Он стал заниматься неинтересной медицинской практикой в скучной и малоромантичной прусской провинции.
   В то время как Кох выписывал больным рецепты, или верхом на лошади месил грязь, переезжая из деревушки в деревушку, или дежурил ночи напролет в ожидании, пока жена прусского крестьянина разрешится от бремени, Листер в Шотландии начал уже свои первые опыты спасения рожениц путем предохранения их от микробов. Профессора и студенты всех медицинских факультетов в Европе занимались всесторонним обсуждением теории Пастера о вредности микробов и кое-где приступили уже к примитивным опытам. А Кох в это время был так же далек от мира науки, как старый Левенгук двести лет назад, когда он впервые начал вытачивать свои линзы в Дельфте, в Голландии. Казалось, что Коху уж так на роду было написано — сделаться беспомощным утешителем больных и неудачливым спасителем умирающих, а его жена Эмми была очень довольна и гордилась своим мужем, когда он в удачный день зарабатывал по десятке.
   Но Роберт Кох не находил себе покоя. Он то и дело переезжал из одной скучной деревушки в другую, еще более неинтересную, пока судьба не забросила его, наконец, в Вольштейн, в Восточной Пруссии, где в день его рождения фрау Кох подарила ему для забавы микроскоп. Эта добрая женщина, вероятно, рассуждала так:
   – Может быть, Роберт перестанет теперь ворчать на свою «идиотскую» практику. Эта штука его немного развлечет. Он вечно носится со своим старым увеличительным стеклом.
   Но, увы, к ее величайшему разочарованию, этот микроскоп, эта занимательная игрушка увлекла ее мужа в более любопытные приключения, нежели те, которые могли с ним случиться на Таити или в Лагоре; и эти увлекательнейшие приключения, о которых Пастер мог только мечтать и которых ни один человек до сих пор еще не переживал, явились к нему из трупов овец и коров. Дивные видения и широкие горизонты развернулись перед ним у порога его собственного дома, в его заставленном лекарствами кабинете, который так ему опротивел, что он начинал уже остро ненавидеть его.
   – Я презираю этот обман, который называется моей врачебной практикой. Не потому, что я не хотел бы спасать детей от дифтерита. Но когда ко мне приходят плачущие матери и умоляют спасти их детей, что я могу для них сделать? Топтаться на месте, говорить глупости, утешать их, когда я знаю, что нет никакой надежды на спасение... Как я могу лечить дифтерит, когда я не знаю даже причины этой болезни, когда самый умный доктор в Германии ее не знает? — горько жаловался Кох своей Эмми, которая слушала его с досадой и недоумением, полагая, что обязанностью молодого врача является применять как можно лучше те огромные знания, которые он почерпнул в медицинской школе.
   Однако Кох был прав. Что, в самом деле, знали доктора о таинственной причине болезней? Пастер поражал мир своими блестящими экспериментами, но они ровно ничего не говорили о том, откуда и почему берутся человеческие болезни. Он был только пионером, первым глашатаем великих будущих побед над болезнью, полного истребления и искоренения эпидемических заболеваний. Но в то же время в далеких равнинах России мужики продолжали еще бороться с мором, впрягая в плуг четырех вдов и проводя этим плугом в глухую ночь борозду вокруг деревни, и врачи не могли им посоветовать ничего лучшего.
   – Но профессора, Роберт, знаменитые берлинские врачи, должны же они знать что-нибудь о причинах болезней, которые тебе никак не удается вылечить! — пыталась утешить его фрау Кох.
   Однако в 1873 году — это было всего шестьдесят лет назад, — повторяю, самые выдающиеся доктора не могли предложить лучшей теории происхождения заразных болезней, чем русские мужики, впрягавшие вдов в плуги. В Париже Пастер проповедовал, что вскоре будут найдены микробы чахотки, но против этого безумного пророчества восставала вся корпорация парижских врачей во главе с выдающимся доктором Пиду.
   – Что? — кричал Пиду. — Чахотка вызывается микробами? Определенным видом микроба? Вздор! Дикая мысль! Чахотка имеет тысячу разных форм, и сущность ее заключается в омертвении и гнойном разрушении плазматического вещества в легких; а это разрушение происходит от массы различных причин, об устранении которых и следует позаботиться врачам и гигиенистам.
   Так, с помощью самых нелепых и бессмысленных теорий боролись парижские врачи против пророчеств Пастера.
II
   Кох целые вечера проводил над микроскопом. Он научился бросать нужное количество света на свою линзу маленьким рефлектором; он понял, как важно и необходимо хорошо протирать предметные стеклышки, эти тоненькие стеклянные пластинки, на которые он так любил класть капельки крови овцы или коровы, погибшей от сибирской язвы.
   Сибирская язва была странной и непонятной болезнью, таинственным и страшным бичом всех земледельческих хозяйств в Европе; сегодня она разоряла благоденствующего владельца тысячного стада овец, а завтра предательски убивала последнюю корову, единственную кормилицу бедной вдовы. Не было никакой закономерности, никакого смысла в путях распространения этой убийственной моровой язвы. Утром жирный ягненок весело резвился в стаде, к вечеру он уже отказывался от еды и печально опускал голову, а на следующее утро крестьянин находил его холодным и застывшим, с густой и почерневшей кровью. Назавтра такая же история случалась с другим ягненком, затем с овцой, затем с четырьмя овцами сразу, и так без конца. Затем вдруг и сам крестьянин, или пастух, или сортировщик шерсти, или кожевник падал в страшных судорогах и быстро погибал от гнойного воспаления легких.
   Первое время Кох, так же как и Левенгук, увлекался своим микроскопом, не имея в виду никакой определенной цели. Он с наивным любопытством исследовал все, что попадалось ему под руку, пока, наконец, не наткнулся на кровь овцы, погибшей от сибирской язвы. Тогда он стал вдруг сильно задумываться и забывал даже поднимать шум, когда находил в поле мертвую овцу. Он стал ходить по мясным лавкам и справляться, на каких фермах больше всего свирепствует сибирская язва. К сожалению, у него не было столько свободного времени, как у Левенгука, и ему приходилось урывать для своих исследований свободные минутки между выписыванием лекарства орущему «от живота» ребенку и выдергиванием больного зуба у крестьянина. В эти короткие минуты перерыва он клал капельку почерневшей крови от пораженной «сибиркой» коровы или овцы между двумя тоненькими, чисто протертыми стеклышками и, пристально рассматривая эту каплю в микроскоп, находил среди круглых зеленоватых кровяных шариков какие-то странные образования, напоминавшие маленькие палочки. Иногда эти палочки были коротенькие и в небольшом количестве, а иногда они склеивались вместе и выглядели сплошными длинными нитями, в тысячу раз тоньше тончайшей шелковой нитки.
   «Что это за палочки? — думал он. — Неужели это и есть микробы? Неужели они действительно живые? Но почему же они неподвижны? Может быть, это высохшая кровь больных животных, распавшаяся на тонкие нити и палочки?»
   Он пошел на бойни и собрал по нескольку капель крови от пятидесяти здоровых животных, только что убитых на мясо. Он урывал теперь все больше и больше времени от дергания зубов и профессиональных «получек в руку», и все больше и больше фрау Кох огорчалась его небрежным отношением к своей практике. Он часами сидел над микроскопом, изучая кровь здоровых животных.
   – Эти нити и палочки никогда не встречаются в крови здоровых животных, — рассуждал Кох. — Все это, конечно, хорошо, но это ничуть не доказывает, что они действительно микробы и что они живые. Для этого нужно, чтобы они росли, производили потомство, размножались... Как же мне все это выяснить?
   Все его чахоточные больные, которым он, увы, ничем не мог помочь, дети, задыхавшиеся от дифтерита, старые барыни, выдумывавшие себе болезни, — все эти врачебные заботы стали отходить на задний план. Как доказать, что эти крошечные палочки живые? Вот вопрос, который заставлял его забывать подписываться под рецептами, который сделал его маловнимательным мужем и вынудил его в конце концов позвать плотника и сделать перегородку в своем врачебном кабинете. За этой перегородкой Кох стал оставаться все дольше и дольше со своим микроскопом, с каплями черной крови от таинственно погибших овец и все растущею массою клеток с белыми мышами.
   «У меня нет денег, чтобы купить для своих опытов овцу или корову, бормотал он про себя, прислушиваясь к шарканью ног какого-нибудь нетерпеливого пациента в приемной. — Кроме того, не совсем удобно держать корову в своем кабинете. Но, может быть, мне удастся передать сибирскую язву этим мышам, может быть, на них мне удастся доказать, что эти палочки растут и плодятся».
   Так этот неудавшийся кругосветный путешественник пустился в свои необыкновенные исследования. Мне Кох представляется еще более удивительным, более оригинальным охотником за микробами, чем Левенгук, несмотря на то, что последний был подлинным ученым-самоучкой. Кох был беден, вертелся как белка в колесе в своей медицинской практике; все его познания не превышали того, что ему дал курс медицинской школы, из которой, по правде сказать, он вряд ли мог почерпнуть искусство тонкого эксперимента; у него не было никаких аппаратов, кроме подарка Эмми к дню его рождения, все остальное он сам придумал и соорудил из дощечек, веревочек и сургуча. И — что было хуже всего — когда он приходил домой от мышей и микроскопа, чтобы поделиться с Эмми своими удивительными открытиями, эта милая дама морщила нос и говорила ему:
   – Ах, Роберт, от тебя так ужасно пахнет!
   Наконец он напал на верный способ, как передавать мышам заразу сибирской язвы. Не имея удобного шприца, чтобы впрыснуть им под кожу зараженную кровь, он взял деревянную щепочку, очинил ее в виде карандаша и прогрел хорошенько в печи, чтобы убить случайно попавших на нее микробов. Он сунул эту щепочку в зараженную кровь овцы и затем, — как-то ему удалось удержать в руках вертлявого мышонка, — он сделал ему небольшой надрез у самого корня хвоста и осторожно погрузил в этот надрез пропитанную кровью щепочку. Он поместил этого мышонка в отдельную клетку и, вымыв руки, с задумчивым видом пошел посмотреть на приведенного к нему больного ребенка.
   «Погибнет мышонок от сибирской язвы или нет?»
   – Ваш ребенок, фрау Шмидт, на следующей неделе сможет пойти в школу... — «Надеюсь, что сибиреязвенная кровь не попала мне в порез на пальце».
   На следующее утро Кох вошел в свою доморощенную лабораторию и увидел, что мышонок лежит на спине лапками кверху, холодный и окаменевший, с поднявшейся дыбом шерсткой, принявшей какой-то голубой оттенок. Он наскоро прокипятил свои скальпели и, укрепив на доске мертвого мышонка, широко вскрыл ему внутренности и заглянул во все уголки маленького трупа.
   – Да, похоже на картину внутренностей сибиреязвенной овцы. А селезенка!.. Какая она большая и черная, она заполняет почти всю брюшную полость.
   Он вонзил нож в распухшую селезенку и, взяв из нее капельку черноватой сукровицы, положил ее под микроскоп.
   – Да, вот они, эти маленькие нити и палочки, точь-в-точь такие же, как в овечьей крови, которой я намазал вчера свою щепочку.
   Кох с удовлетворением отметил, что ему удалось заразить сибирской язвой этого маленького мышонка, который так дешево стоит и с которым так легко манипулировать. В продолжение нескольких дней он повторял тот же самый опыт: заражал одного мышонка за другим и каждое утро находил нового мертвого зверька, кровь которого кишела мириадами этих спутанных нитей и палочек, этих неподвижных палочек толщиною в одну двадцатипятитысячную часть дюйма, которые никогда не встречались в крови здорового животного.
   – Эти палочки должны быть живые, — рассуждал Кох, — потому что на щепочке, которою я заразил мышонка, было максимум несколько сот этих бацилл, а в течение каких-нибудь двадцати четырех часов они размножились в целые биллионы. Но я должен обязательно увидеть, как они растут, а внутрь мышонка заглянуть невозможно... Как же мне увидеть их рост?
   Этот вопрос неотвязно сверлил его мозг в то время, как он считал пульс у своих пациентов или смотрел на их языки. По вечерам он наскоро съедал свой ужин и, буркнув «спокойной ночи» фрау Кох, запирался в своей маленькой лаборатории, пропахшей мышами и карболкой, и искал способ, как вырастить эти палочки вне тела мышонка. Он ничего не знал еще о дрожжевом бульоне, придуманном Пастером, и его опыты отличались такой же примитивной оригинальностью, как попытки первого пещерного человека получить огонь.
   – Попробую-ка я вырастить эти палочки в чем-нибудь, по возможности близком к животной ткани, — решил Кох и положил крошечный, величиной с булавочную головку, кусочек селезенки от мертвого мышонка в каплю водянистой влаги из бычьего глаза.
   – Это будет для них подходящим питанием, — пробурчал он. «Но, может быть, они нуждаются для своего роста в температуре мышиного тела?» — подумал он и поспешил соорудить неуклюжий термостат, подогреваемый масляной лампой. В эту ненадежную машину он и поместил между двумя плоскими стеклышками свою каплю жидкости из бычьего глаза. Среди ночи, когда он уже лежал в постели, но не спал, он вдруг поднялся, чтобы убавить немного огонь под термостатом, но вместо того, чтобы вернуться в постель, он стал снова и снова просматривать под микроскопом свои стеклышки с заточенными в них крошечными палочками. Иногда ему казалось, что они как будто растут, но он не мог быть в этом абсолютно уверен, потому что другие микробы каким-то коварным путем умудрялись пробираться между этими стеклышками и, быстро размножаясь, заслоняли собой сибиреязвенные палочки.
   – Я обязательно должен вырастить их в чистом виде, без всякой примеси других микробов, — пробормотал он про себя. Он настойчиво стал искать способа, как этого добиться, и от этих упорных поисков глубокая морщина легла у него между бровями, а вокруг глаз образовались гусиные лапки.
   Наконец в один прекрасный день в его голове мелькнул страшно легкий и до смешного простой способ изучения без помехи роста этих палочек.
   – Я их помещу в висячую каплю, в которую не сможет проникнуть ни одна маленькая каналья.
   На чистое тончайшее стеклышко Кох положил каплю водянистой влаги глаза только что убитого здорового быка; в эту каплю он пустил крошечную частицу селезенки, только что вынутой из погибшего от «сибирки» мышонка. Сверху на эту каплю он положил другое, более толстое, продолговатое стеклышко с выдолбленным в нем углублением, так чтобы капля к нему не прикасалась. Края этого маленького резервуара он смазал вазелином, чтобы тоненькое стеклышко хорошо пристало к толстому. Затем он ловко перевернул этот простой аппарат верхней стороной вниз, и готово — получилась висячая капля, наглухо замурованная в маленьком колодце и изолированная от всех других микробов.
   Это открытие, хотя Кох этого и не знал, было важнейшим моментом в истории охоты за микробами и борьбы человечества со смертью с тех пор, как Левенгук впервые увидел маленьких животных в дождевой воде.
   – В эту каплю ничто не может проникнуть снаружи, в ней находятся одни только палочки. Теперь посмотрим, будут ли они в ней расти, — пробормотал Кох, подкладывая свою висячую каплю под линзу микроскопа. Он сел на стул и стал наблюдать, что произойдет. На круглом сером поле линзы он видел только несколько частиц мышиной селезенки, казавшихся громадными под микроскопом, и среди этих обрывков там и сям виднелись маленькие палочки. Он смотрел на них в продолжение двух часов с двумя перерывами в пятнадцать минут и ничего пока не видел. Но вдруг... чудесные вещи стали происходить среди обрывков селезенки: перед Кохом развернулась дивная, несказанно волнующая живая картина, от которой мурашки забегали у него по спине...
   Маленькие, лежавшие кучкою палочки начали расти. Там, где была одна, стало вдруг две. А вот одна палочка стала медленно вытягиваться в длинную спутанную нить, выросшую вскоре во весь диаметр поля зрения, и через какие-нибудь два-три часа лоскутики селезенки совершенно были скрыты от глаз мириадами палочек, массой нитей, спутавшихся в густой клубок бесцветной пряжи — живой, безгласной, смертоносной пряжи.
   – Теперь я знаю, что эти палочки живые, — с облегчением вздохнул Кох. Теперь я вижу, как они размножаются миллионами в моем бедном маленьком мышонке, в овце и корове. Каждая из этих палочек, этих бацилл, в биллион раз меньше быка, и в то же время стоит только одной из них совершенно случайно, без всяких злых намерений, попасть в тело быка, она начинает расти, размножаться целыми миллиардами всюду в теле этого громадного животного, наводняет его легкие и мозг, разъедает его кровеносные сосуды. Это ужасно!..
   Затем в продолжение восьми дней подряд Кох повторял чудо превращения одной бациллы в целые миллиарды. Он сеял крошечную частицу из кишевшей палочками висячей капли на свежую чистую каплю водянистой влаги из бычьего глаза, и всякий раз в этой капле появлялись мириады таких же палочек.
   – Теперь я провел эти бациллы через восемь поколений, начиная с погибшего мышонка. Я вырастил их абсолютно чистыми, без всякой примеси других микробов. В этой восьмой по счету висячей капле нет уже ни малейшей частицы мышиной селезенки — в ней заключаются одни только потомки бацилл, убивших моего мышонка. Будут ли эти бациллы продолжать свой рост, если я их впрысну под кожу мышонку или овце? Являются ли они действительно возбудителями сибирской язвы?
   Он осторожно взял заостренной щепочкой крошечную частицу этой висячей капли с микробами восьмого поколения — даже на глаз эта капля казалась мутной от бесчисленного количества содержавшихся в ней бацилл — и воткнул эту щепочку под кожу живому мышонку. На другое утро он уже близоруко склонился со своим прокипяченным ножом над трупом маленького создания, пришпиленным к препаровальной доске. А через три минуты сидел перед микроскопом, рассматривая кусочек селезенки, растертый между двумя стеклышками.
   – Да, я доказал это, — шептал он про себя. — Вот эти нити и палочки, эти маленькие бациллы из восьмой висячей капли такие же смертоносные, как первые, взятые из селезенки мертвой овцы.
   Первый из всех исследователей, первый из всех когда-либо живших на свете людей Кох доказал, что определенный вид микроба вызывает определенную болезнь и что маленькие жалкие бациллы могут легко стать убийцами большого грозного животного. Он охотился на этих крошечных рыбок, не подозревая даже, как легко им было наброситься на него самого из своей тайной, коварной засады, которую их незримость делала столь совершенной и страшной.
III
   В наше время почти невозможно представить себе человека, сделавшего важное и великое открытие и хранящего о нем полное молчание. Но Кох ни на одну минуту не считал себя героем, и ему даже в голову не приходило опубликовать результаты своих опытов.
   Он упорно и настойчиво продолжал свою работу. Дети на далеких фермах неистово орали, но он не являлся; крестьяне со стреляющими болями в зубах мрачно дожидались его целыми часами в приемной, и в конце концов он вынужден был передать часть своей практики другому доктору. Фрау Кох видела его очень редко, молча страдала и молила бога, чтобы Роберт разочаровался в своем зловонном зверинце. Новый таинственный вопрос стал сверлить его мозг, отравлял ему существование и не давал спать по ночам:
   «Как эти маленькие, слабые сибиреязвенные бациллы, которые так быстро высыхают и погибают на моих стеклышках, как они передаются от больного животного к здоровому?»
   Среди ветеринаров и фермеров Европы существовала масса диких суеверий относительно таинственной силы этого страшного мора, висевшего невидимым мечом над некоторыми пастбищами и стадами. Эта болезнь казалась им слишком ужасной, чтобы зависеть от такого ничтожного, жалкого создания, как бацилла величиной в одну двадцатипятитысячную часть дюйма.
   – Возможно, что ваши микробы и убивают наши стада, герр доктор, говорили Коху скотоводы, — но как это может быть, что коровы и овцы чувствуют себя на одном пастбище прекрасно, а стоит их только перевести на другое поле с отменным кормом, и они начинают падать как мухи?
   Кох знал об этом странном, таинственном факте. Он знал, что в Оверни, во Франции, были такие ужасные зеленые горы, куда ни одно стадо нельзя было пустить без того, чтобы овцы одна за другой, а затем и целыми дюжинами не стали падать от этой черной болезни. А в окрестностях Боса были прекрасные плодородные луга, на которых овцы быстро жирели и вслед за тем так же быстро погибали от «сибирки».