Драгомощенко Аркадий
Устранение неизвестного
Аркадий ДРАГОМОЩЕНКО
УСТРАНЕНИЕ НЕИЗВЕСТНОГО
Однако, покойной ночи, милая княгиня, - уже становится
поздно, а Вы знаете, какое значение имеет для меня сон,
особенно в наименее благоприятные дни.
Рильке.
Ни одно справочное издание, не говоря уже о фундаментальных исследованиях, до сей поры не уделяли должным образом внимания этой шахматной партии. Гарь носилась в воздухе. Надо думать, что с точки зрения знатоков и тонких ценителей претворения количества в качество, склонных к мистике теоретиков эта партия ничем примечательным не выделялась. Она во многом была сродни таким же бесчисленным партиям, что разыгрываются из года в год на весеннем припеке в скверах и садах, когда вода мутна и тороплива. Город сиял иглой, впившейся в окружность своей достаточности, существуя лишь как повод для прекрасного описания огня, пересекавшего воображение пылающими потоками листьев в настоящем времени. Шелковый путь связывает два зрачка. Меня не интересует - что звучит в следующих словах: сожаление, ностальгия или слабость воспоминания, не обязанного своим существованием никому. Узлы яви. Розовый ноздреватый камень облицовки набережной. Каждый в итоге избирает собственную, наиболее ему присущую систему поддержания. Когда воздух легок, искрясь, а вечер кажется неправдоподобным. Условие переходящее в утверждение. Не только в садах, не только на берегах рек, но и в полуподвальных помещениях, украшенных при входе золоченым кренделем коня, едва ли не исчезающего за прозрачной стеной топологической грезы там, где дышат сумрачные розы и ведутся разговоры и плывущие тени имен наделяют женщин всем тем, чем по обыкновению их наделяют в несложных историях, плавно вьющихся у врат слоновой кости. Раздеть. Тишина пориста, как угасающий камень стен, как дребезжанье папиросной бумаги на гребешке. И еще раз раздеть. Расчесы уличных отголосков. Тогда мы не знали о том, что рано или поздно придется выговорить несколько слов о том. Прилежанию не придавалось должного значения. Что. Все же партия была не так уж плоха, как могло показаться. Кто. Дряхлость и чувственность розового колера, несколько крошащихся минут заката, затем натяжение причин. Было это и так, было это и эдак. Где. С самого начала слышатся неуверенные свидетельства очевидцев: игра овладела сама собой. До. О простоте, о сложности сказано не будет; не произнесу ни слова, говоря. Законы, в силу которых лица играющих приобретают выражение слепых. Мы (сомнительная фигура) медленно, - но повторяю, отнесись с надлежащим вниманием! очень медленно движемся в сторону раскрытого окна. Куда распахнуто окно? Волосы их шевелит ветер. Мальчик на руках молодой женщины, на ней, вышитая голубыми колокольчиками по рукавам, блузка и темный сарафан. Теперь, много лет спустя, когда я читаю пьесу, написанную тогда, я ловлю себя на том, что вместо понимания написанного, проникая сквозь защитные механизмы письма, я обнаруживаю очевидную непроницаемость того, что было написано, которая исподволь порождает странное возбуждение ума, возмущая его косность, замещая непроницаемые системы ни на что не указывающих указателей новыми ресурсами непонимания. Я не знаю, что со мной происходит. Таковой могла бы считаться изначальная фраза любого романа. Не правда ли, - это напоминает начало одной очень знакомой вещи. Позвольте, когда это было? В солнечном проеме двери темная полоса двора. Незнание, даже условно манифестированное придает объем жизни, пролегая между иллюзией и убежденностью. Я не двинулся дальше первой страницы. Экран предлагает путь вспять, в галлюцинацию нескончаемого стирания. Невидимое стоит некой сетью, распределяющей движения пальцев. Любовь не с чем сравнить, также как два голых тела. Этот новый эротизм, не находящий опоры ни в чем, не задерживающий субъекта нигде, привлекателен, как неоконченное предложение не пересекающее иное. Далее я следую только скорости, что означает иногда непомерно долгое зависание в фокусе мгновения, стирающего послойно место, обусловленное "мной". Судьба раскраивает риторику на фигуры не применения, но места имения. Не премину отметить, что у мальчика в руках колеблется ветка клена. Он ушел в нее, как уходят глубоко в благодарную воду, он несет перед собой девственный невероятно цветущий лес, затаясь в нем, подобно утратившему очертания и назначение животному, сладостно созерцая пружину собственной невидимости. Начало тишайшей охоты. Слова равноправны и абсолютно безразличны к миру. Горсть. В 14 лет я уже знал, чем закончится рассказ, который, неведомо по какой причине мне необходимо дожить до конца, до самого его порога, о котором известно было задолго до того, как он начнется, но в окончание которого мое весьма состарившееся знание вплетается невесомо, под стать паутине в волосы, или обжигающему дыму в асфальт, или заиканию в никуда. Таково начало: ступай в ванную, я еще полежу. Начни, или кончи. Либо - таков внезапный приход осени, жаждавшей предложений, напоенных определениями, неизъяснимо уничтожавшими друг друга в бесцельном стремлении за пределы памяти, состоящей из одних пределов, одержимость передела которых уводит нас на этот раз в Беркли, в кафе Music Offerings, в наркотические тени имен, вьющихся над впадинами как бы в ожидании влаги - "...things changed itself so fast! Right now I thought that origins of intentions usually lie in the unpredictable shadow of obsession what transforms... or, which it to say, reveal itself quite latter as addiction rather then..." - "Then we likely suppose that the state of addiction is a focus of the very desire to restore an obsession? The dark point which cannot serve as a projections screen? Exactly, this is attractiveness of a "dark" mirror, as if there is a place where one apprehends a phenomena of (dis)appearance, which we imagine in turn as a tain... More tea?" "Thank you, Arkadii. We should slowly get ready, since my students are waiting for me. Isn't this a fun?.. Oh, I see, you are real addict!" Я потерял сигареты. То есть, я по-видимому оставил их на столе. Открой руку. Так. Какими капиллярами путешествует боль? Является ли она потоком или мельчайшим математическим телом, стремящимся к уравнению? Блуждающие по этажам сновидений. Садилось солнце. От полотна занавесок тянуло солью и холодом. Так было написано давно. Я с удовольствием пишу это и сегодня, я повторяю то, что писалось. Иные вещи более меня не привлекают. Они обречены оставаться где-то там, на ломкой желтой бумаге 70-х годов. Был ветер, а дальше, вероятно, был Бог.
Не разобрать, что было написано в постели ночью - "я ловлю себя на... или же - я... тебя... о". Меняет ли в моей жизни что-либо перестановка: "о" и "тебя"? Наутро сухости во рту, предполагаю: я ловлю себя на том, что... тебя, он..., либо - я ловлю тебя на том, что... (смутное действие, запечатленное в чистой глагольной форме) себя. Все версии бессмысленны, единственно намерение принимается сучить нить из пряжи обещаний. Такая модификация вируса вписывает собственную среду. Длины не изменяются. Частично надписывает себя в резидентную память, вызывая затем осыпание букв. Осень письма. Но настоящая строка также вписывается в оперативную память читателя. Она также надписывает уже существующие словарные и синтаксические массивы, не увеличивая объема. И "осыпание" значений, возникновение иных вне контроля читающего, лишенных целесообразности, то есть покуда не присвоенных, не вписанных функционально в контуры прежнего, ателеологичных, то чего я жду. Вирусология языка. Переводчик Ада Лозинский. Il n'y a plus en lui substance d'homme. Et la terre en ses graines ailees, comme un poete en ses propos, voyage... (St-John Perse). По возвращению из Китая мне не удалось двинуться дальше нескольких абзацев, - как жаль, как жаль, сколько всего впереди. Эти страницы раздражают. Я ловлю себя на том, что со страницы считывается, - или со странным усилием пытаюсь выговорить то, как по артериям какого-то персонажа всегда принадлежащего тому, что "было" минуту назад, текла кровь, то есть, как если бы персонаж был вполне жив. Что освещает мертвых? Солнце, только солнце обладает властью приближать умерших. Победоносное солнце, плодящее червей. Потом ее взгляд останавливался на некой вещи, в качестве которой можно избрать все, что находится в этой комнате: пыль на столе. Является ли пыль вещью? Отнюдь, пыль это - множество вещей. Тогда как великое множеств книг это одна вещь, неустанно следящая странствия пыли. У фашизма всегда слишком человеческое лицо. Я вижу с ухоженными ногтями пальцы. Они смыкаются на леденцовой шее белого офицера, выдвигая его вперед, тогда как противник делает все от него зависящее, чтобы собрать ореховые листья. "О, я помню, как собирала тогда их ты после всего, осень была полна лунами, обгоревшими по краю, но и воздушными капканами, в которых мраморные спирали ветра вели тяжбу". У цирка я увидел Ольгу Хрусталеву и Александра Блока. Ольга издали махнула рукой. Как я понял, это означало приглашение присоединиться к разговору.
- Вы знакомы? - спросила Ольга. Блок кивнул головой, что могло пониматься двояко. И то, что мы виделись, и то, что он рад новому знакомству. - ... и конечно же, ваши голубые глаза, - после легкого поцелуя в щеку продолжила Ольга разговор, начавшийся по-видимому задолго до моего появления. Кто кого поцеловал в щеку? Кто задал вопрос. Как мы теперь относимся к утверждению?
Ее замечание касательно синевы глаз несколько насторожило меня. Александр смотрел на мусорные весенние воды Фонтанки. В очертаниях "есть" появилось несколько крошек табака, их нащупали пальцы в кармане. Изменения протягивали отражения по линиям воздуха, в чьих кварцевых расчетах остывали линии заката. Лиризм вынужден. Связность, связанность оборачивается неодолимым расторжением, как если бы всевластие соединенности, выношенное в мечтах внезапно выказало свою подчиненность законам разложения. Гниющие образы, феноменология гниения, огня, лишенного привлекательной оболочки метаморфоз, мира. Вестибулярный аппарат расстраивает систему взаимоотношений с землей, лишая ее завершенности пространственного расположения. Неизвестное не является устранением известного. Компьютер - точка притяжения и очарования. Локус игры жизни/смерти. Клавиатура отпускающая пальцы в безошибочное странствие скорости. Однако двусмысленность: выключенный он существует как мертвое тело, обладая объемом, весом, цветом, запахом. И если бы не знание того, что он может находиться в ином состоянии, мы легко назвали бы это тело просто вещью. Но мертвое тело обещает воскрешение. Смутная, странная линия, пересекавшаяся до недавнего времени только в одну сторону, стала открытой границей. Граница оставлена. Впоследствии она утрачивает и символический смысл. На мосту дуло. Лед звенел далеко внизу. И все таки черта эта остается, проведенная в мозгу борозда, - поскольку щелчок, click, включения/переключения означает разъединение/соединение, или изменение наличного времени в том числе. Возможно пространства. Множество монгольфьеров парит по субботам над Солано Бич. Радужные пузыри беспечной потери веса и скрипящего от ветра Asti Spumante. Но эта линия остается, пролегая в той и другой области одновременно - какая из них вторична? какая отзвук, отсвет другой? Возможно эта черта бегущая расположения заменяет собой все. Каждое мгновение отслеживания буквы есть акт пересечения, и тем не менее избегая себя в определении, в постоянстве скорости, двусмысленность продолжает мерцать как бы остатком на сетчатке. Горят костры. Попытка удержать отсутствие и присутствие в акте одновременного устранения того и другого в миг перехода, которому не суждено оборваться ни чем: ни жизнью, ни смертью. - Да-да, я слушаю. - ответил, спохватясь, он. - Да нет же. Слушайте, пойдемте-ка на Финляндский, а там и продолжим. Можно и выпить... - предложила Ольга. И поворотясь ко мне: - Понимаете, это не просто убийство, не обыкновенная абстрактная загадка, задача, предложенная случаем как версия банальности, обрамленная рядом неординарных обстоятельств. Это проблема... перевода. - Именно, тогда я решился войти, - после паузы сказал Блок. Голос его звучал стесненно. - Утром, я вошел в комнату, а надо сказать, ночь была для меня чрезвычайно беспокойной. Этой весной поют какие-то другие птицы. Они намного крупнее прежних. - Да конечно, голубчик! - сочувственно отозвалась Ольга. - ... но как я уже говорил, она лежала на своем диване, в крови. Я далек от того, чтобы во всем винить новых птиц. Разумеется, в первый же миг я понял... но все же непонятно зачем наклонился, - я разглядел, что нож рассек ей шею почти под подбородком. Знаете, как это бывает, когда внезапно видишь все с необыкновенной остротой. Например, вы летите в самолете на высоте 9000 метров и видите все внизу, как сквозь магический кристалл. Кровь залила простыни, пеньюар, однако нигде не было следов, которые могли бы внушить мысль о насилии! Кровь уже стала коричневой, какой-то зернистой. Я подумал о краске, которой красили очень давно заборы на Охте. Я потрогал пальцем ее рот. Он был чрезвычайно тверд. Я подумал, не убирая пальцев с ее губ, что вчера... или это уже было для меня как бы сегодня? - они обжигали меня. Мне не хотелось бы вдаваться в подробности, к тому же вам, наверное, это довольно известно, - когда все твои ощущения сосредотачиваются, сходятся в одной точке, в одно место, а все остальное тело как бы отсутствует, присутствуя в осознании собственной незанятости, опустошенности. Мне кажется, в этом и состоит иллюзия орального секса. В комнате было жарко натоплено. Мы избегали открывать окна, поскольку, как я полагаю, мы хотели довести одиночество наших отношений до некой крайности. - Мы? - невпопад спросил я. Смерть открывает время вне заинтересованности. Мы отбрасываем "тень" в эту область, не в состоянии ее увидеть. Все равно, как не видеть своих экскриментов. Человек сходит с ума, продолжил Хор. - Так я иногда воображал, что было бы куда как хорошо, если бы ее комната находилась где-то под землей, очень-очень глубоко, куда не проникал бы ни единый звук, а я бы иногда вспоминал лишь, как там шумят деревья. Много деревьев. Но вспоминал... Вы понимаете меня, Ольга? Вспоминать о настоящем. Вы заметили, как изменяется повествование? Внизу обитают комары, святые, крысы и гномы. - Вы слишком обожаете свою мать, Александр, - заметила Ольга. - Обижаю ли я ее... Нет, я ее люблю, я к ней нежен, но... видите ли, обижать... мне думается это нечто иное. Мне нужно большее, нежели объятия, но что означает это большее? Отгадайте, Ольга. Вам предоставляется прекрасный случай. - Он прикрыл рот рукой. - Не знаю... Возможно вы любите женщин как-то иначе, нежели они привыкли, чтобы их любили? - Сомневаюсь, хотя, вероятно вы правы. Никто не любит, чтобы их разбирали на части. - На части? - деланно удивилась Ольга и украдкой показала мне на часы. - Именно. Мне думается, что драма детства заключена в невозможности возвратить прежний облик кукле, которую ты распотрошил, пытаясь узнать, что у нее внутри, но глухоту которой тебе не избыть. Некоторые в детстве разбирают часы. Однако смешно говорить, будто так они хотели бы понять время.
Серьги тоже. Они образовывали умственный узор, который мне не удавалось прочесть, под стать тем словам, которые полустертыми проступают на застиранной марле снов. Ошибка.
Я посмотрел на солнце, тронул языком губы, почувствовал налет соли на них, а затем ощутил вкус городской пыли, чья тонкая кора состояла из различного рода окислов. Свет путался в голове стоявших. Со стороны Пантелеймонской церквы шел Василий Кондратьев. Несколько масштабов нашло возможным определить его продвижение в перспективе. Бесстрастный наблюдатель мог бы сделать вывод, что присутствующие видят не одного, но нескольких Василиев Кондратьевых, соединяющих масштаб воды, обжигающей каменную кладку, масштаб падающего шеста и дремотного коршуна, клюющего в излучине локтя. Пропорции шествия одного в одном. Возможно никто ничего не мог поделать со светом, как если бы пчелы внезапно обрушились на волосы и вошли темной рекой лезвия в тело, разделяя его на тень воспоминания и воздушное отражение неясного отказа. Моя тень была при мне, как и мое время. Я вспоминал твои серьги: острые брызги летучего металла в мочках ушей, тусклая жемчужная мелочь на крыльях носа, дымное плетение под нижней губой, повторяющее себя, уменьшая себя к подбородку несколько раз, зеркальные кольца, замкнувшие соски и ниже, тесно и сумрачно - на клиторе. О татуировках мы поговорим позже. - И что же? - спросила Ольга. - Вы хотите сказать, что впоследствии все усилия направляются на то, чтобы научиться собирать разъятое? - Это похоже, но не так, - улыбнулся Блок. - Вот вы открываете орех и видите, что он пуст. Вы складываете половинки и с замиранием сердца пережидаете некоторое время, чтобы вновь его раскрыть. Иногда для этого используется нож. Но... как бы это сказать, it is really wrong way! Да, но только для первого раза, a после будет намного легче, если принять к сведению, что я люблю ее, как прежде. Потом, достаточно легкого прикосновения и это раскрывается, как бы само по себе. Что к тому же похоже на то, как если бы попросить женщину... - Но, помилуйте, ведь это куда как легко... более того, это обычно делается перед белой стеной. Причем, не забывайте, мы постигали свое время по своему каждый. Есть ли у вас белая стена? Есть? Вы садитесь перед ней и слой за слоем устраняете все возможные проекции. - Нет-нет! Тут, Ольга, вы допускаете очевидную ошибку. В моем случае речь идет именно о накоплении проекций и ожиданий, с тем, чтобы затем выявить магистральные, что ли, изначальные, скрытые цензурой, воспитанием, опытом и, конечно же, упованием.
Кто слушал ночами тяжкий шум, летящих к земле яблок, кто исписывал тетради неиссякаемым сочетаньем двух-трех букв, начинавших вибрировать смутными смыслами по мере того как страницы сменялись страницами, которые, мнилось, рано или поздно удастся постичь, набравшись терпения. Частностей всегда предостаточно. Их всегда больше, чем в состоянии схватить обобщение, стремящееся предстать знанием. Частность трупа, лежащего навзничь на плоскогорье пыльного весеннего утра, представляется сгущением образа, самого акта воображения, отягощенного накануне вовлечения в таксономию смерти. Терпение - это первое. Второе - двусмысленность явления и исчезновения, точнее процесс схватывания одного через другое. Пишущий уже написан. Трюизм, не избывший своего очарования и силы. Пишущий написан потому, что он хочет, чтобы так было. Мы отправляемся в странствие по узлам нескончаемых пересечений высказываний как другого/других, так и собственно пишущего. То, что есть - независимо от опыта, постоянно постигается в результате опыта и опыт этот не есть то же самое, что состояние или порядок вещей, опытом которых он является. Весенний снег. Ветер. Каждая вещь таит в себе абстрактное действие. Город также, возникая со всех сторон одновременно. Вчерашний поступок равен любому поступку в будущем, которое якобы уже описано, лучше сказать вписано в меня намерением это будущее принять в обрамление интенции таковое будущее счесть неминуемым. Плотность цветного монитора лишает письмо прелести ночного бдения. Бенгальский треск мотыльков. Как если бы путеводная нить сматываясь с клубка со временем прекращала свою функцию, поскольку переставала бы существовать в остающемся пространстве - подобно моему телу, этой изначально уже прекращающей себя в пути наследования нити. Несколько предметов вполне заменяют мир, неуклонно и медленно сводя себя к еще меньшему в себе количеству. Шум. Вот что главное - шум, в котором угадывается все: голоса, птичьи вскрики, гул утра, - нет ничего, чего не умещал или не обещал бы в себе шум. Ни одного действующего лица. Искривление луча. Ночью солнце неожиданно являет себя во вспышке сетчатки. Ах, это снова мальчик на руках молодой женщины? Как замечательно вышита ее блузка, как легка она, несмотря на то, что несет какого-то мальчика на руках. Становится довольно прохладно. Продолжение, продление, иллюзия непрерывности возвращает к моменту, который с некоторых пор все чаще останавливает желание его минуть. Сколько всего сказано мной за прожитое время? Птица врастает в угольный пласт, пластаясь рядом с отрицательным слепком листа папоротника. Конечно, самое таинственное в пьесах Чехова происходит в промежутке между действиями. Мне всегда хотелось попасть в антракте на представление, где возможно было бы узнать о всем том, что заслоняет прямое действие. Узкая дверь. В лицо летит сквозняк. Слезятся глаза, однако зрение вполне различает актеров. Нет никаких внешних обстоятельств, которые могли бы повлиять каким-либо образом на ход событий. Внутренние? Невозможно. Ты опускаешь ладонь в воду. Преломление речи. Какая трещина раскрывает это столь тщательно сокрываемое окружающими несовпадение? Материнский язык, в котором, казалось бы, мы могли обрести начало, (иные говорят o свободе познания в именовании/постижении, чья тяга к мельчайшим частицам, уплотняющим окружающее и как бы увлекающим в свое пульсирующее движение поразительна, - каждая с таким странным ответным согласием как бы готова стать единственным зеркалом), оказывается тем же хрупким, хотя возможно и первым покрывалом, сокрывающим все ту же бессловесность, беззвучие, нескончаемое разреженное пространство непереводимого ни на какой ни в будущем, ни в прошлом язык. Таково твое настоящее, скорее всего сводящее меня ни к моему бытию, ни к бытию другого. Пробел, место, где свет также безразличен как и тьма. Вы давно не писали. Приключилось что? Да-да. Замечательно. Как вы смогли узнать? Движение мусора в весеннем ручье, движение спички, подносимой к сигарете, движение души - что общего во всех движениях? То, что ничто не движется, ничто не перемещается, либо - колода фотографий в ловких пальцах престидижитатора искрится, с треском проливаясь нескончаемым ливнем образов неподвижных, как лед, невзирая на смехотворные усилия найти хотя бы малейшие признаки значения. Не было никакой речи, не было никаких слов. И только вот это НЕ, у которого неартикулировано даже Т, арктическим зерцалом возвращает бесконечно усилия проникнуть за, выйти за порог его чудовищного постоянства, все более явственно вступая в свои права. Однако, вот вино; надеюсь, оно вам придется разумеется, не такое уж оно старое, простенькое, но попробуйте, глядите, оно в меру терпко, не слишком сладко, словом, вино для нас, живущих в области high memory, я бы сказал в сфере разреженной памяти. Мгновенные переключения также образуют орнамент, воспитывающий зрение. Не слух. Воронка уха превращается из Мальстрема, монотонно носящего по отвесным стенам отражения надежд (реальный мир раскалывается на слышимое беззвучие и видимую безвидность - вероятно мы изменились, мы видим то, что никто до нас не мог и помыслить увидеть в створах зрения) в нелепое изображение улитки, урагана, в центробежном движении пеленающего настоятельностью собственное бессилие. Движение денег не подвластно стихии слуха. Тайная мечта авторитарных систем: тотальное упразднение денег - беззвучность языка, этого шелкового пути, нити, спадающей с кокона неразличимости. Доверчивость их удивляет. Порча, которую они несут в себе от рождения со временем превращает их в восковые персоны. Таким образом я дошел до предпоследней страницы, где прочел следующее: "О памяти он говорит на сто пятидесятой странице." Все изменилось, теперь о памяти я пишу исключительно на первой и опять на первой странице как бы обеспечивая резидентным программам нужное пространство - ни дать ни взять своего рода магия. В дальнейшем, возможно, появятся описания восковых кукол. Может быть существует две книги? Три (четыре, N-e число) женщины, одна книга и мелькнувшая в разряде прикосновения пальцев рукопись? Я не спрашиваю: "Что?". Теперь этого мне не нужно. Я совершенно спокойно переворачиваю неразрезанные листы книги, не испытывая нужды в ноже, не испытывая ни малейшего желания узнать то, что хранят в себе сложенные страницы. Возможно в недалеком будущем я буду способен прочесть все на ощупь - то есть не прикасаясь к блеклой россыпи тиснения. Если конечно я вновь не вернусь к мысли об убийстве и избавлении, точнее о редукции. Здесь остановка. Здесь выходить.
УСТРАНЕНИЕ НЕИЗВЕСТНОГО
Однако, покойной ночи, милая княгиня, - уже становится
поздно, а Вы знаете, какое значение имеет для меня сон,
особенно в наименее благоприятные дни.
Рильке.
Ни одно справочное издание, не говоря уже о фундаментальных исследованиях, до сей поры не уделяли должным образом внимания этой шахматной партии. Гарь носилась в воздухе. Надо думать, что с точки зрения знатоков и тонких ценителей претворения количества в качество, склонных к мистике теоретиков эта партия ничем примечательным не выделялась. Она во многом была сродни таким же бесчисленным партиям, что разыгрываются из года в год на весеннем припеке в скверах и садах, когда вода мутна и тороплива. Город сиял иглой, впившейся в окружность своей достаточности, существуя лишь как повод для прекрасного описания огня, пересекавшего воображение пылающими потоками листьев в настоящем времени. Шелковый путь связывает два зрачка. Меня не интересует - что звучит в следующих словах: сожаление, ностальгия или слабость воспоминания, не обязанного своим существованием никому. Узлы яви. Розовый ноздреватый камень облицовки набережной. Каждый в итоге избирает собственную, наиболее ему присущую систему поддержания. Когда воздух легок, искрясь, а вечер кажется неправдоподобным. Условие переходящее в утверждение. Не только в садах, не только на берегах рек, но и в полуподвальных помещениях, украшенных при входе золоченым кренделем коня, едва ли не исчезающего за прозрачной стеной топологической грезы там, где дышат сумрачные розы и ведутся разговоры и плывущие тени имен наделяют женщин всем тем, чем по обыкновению их наделяют в несложных историях, плавно вьющихся у врат слоновой кости. Раздеть. Тишина пориста, как угасающий камень стен, как дребезжанье папиросной бумаги на гребешке. И еще раз раздеть. Расчесы уличных отголосков. Тогда мы не знали о том, что рано или поздно придется выговорить несколько слов о том. Прилежанию не придавалось должного значения. Что. Все же партия была не так уж плоха, как могло показаться. Кто. Дряхлость и чувственность розового колера, несколько крошащихся минут заката, затем натяжение причин. Было это и так, было это и эдак. Где. С самого начала слышатся неуверенные свидетельства очевидцев: игра овладела сама собой. До. О простоте, о сложности сказано не будет; не произнесу ни слова, говоря. Законы, в силу которых лица играющих приобретают выражение слепых. Мы (сомнительная фигура) медленно, - но повторяю, отнесись с надлежащим вниманием! очень медленно движемся в сторону раскрытого окна. Куда распахнуто окно? Волосы их шевелит ветер. Мальчик на руках молодой женщины, на ней, вышитая голубыми колокольчиками по рукавам, блузка и темный сарафан. Теперь, много лет спустя, когда я читаю пьесу, написанную тогда, я ловлю себя на том, что вместо понимания написанного, проникая сквозь защитные механизмы письма, я обнаруживаю очевидную непроницаемость того, что было написано, которая исподволь порождает странное возбуждение ума, возмущая его косность, замещая непроницаемые системы ни на что не указывающих указателей новыми ресурсами непонимания. Я не знаю, что со мной происходит. Таковой могла бы считаться изначальная фраза любого романа. Не правда ли, - это напоминает начало одной очень знакомой вещи. Позвольте, когда это было? В солнечном проеме двери темная полоса двора. Незнание, даже условно манифестированное придает объем жизни, пролегая между иллюзией и убежденностью. Я не двинулся дальше первой страницы. Экран предлагает путь вспять, в галлюцинацию нескончаемого стирания. Невидимое стоит некой сетью, распределяющей движения пальцев. Любовь не с чем сравнить, также как два голых тела. Этот новый эротизм, не находящий опоры ни в чем, не задерживающий субъекта нигде, привлекателен, как неоконченное предложение не пересекающее иное. Далее я следую только скорости, что означает иногда непомерно долгое зависание в фокусе мгновения, стирающего послойно место, обусловленное "мной". Судьба раскраивает риторику на фигуры не применения, но места имения. Не премину отметить, что у мальчика в руках колеблется ветка клена. Он ушел в нее, как уходят глубоко в благодарную воду, он несет перед собой девственный невероятно цветущий лес, затаясь в нем, подобно утратившему очертания и назначение животному, сладостно созерцая пружину собственной невидимости. Начало тишайшей охоты. Слова равноправны и абсолютно безразличны к миру. Горсть. В 14 лет я уже знал, чем закончится рассказ, который, неведомо по какой причине мне необходимо дожить до конца, до самого его порога, о котором известно было задолго до того, как он начнется, но в окончание которого мое весьма состарившееся знание вплетается невесомо, под стать паутине в волосы, или обжигающему дыму в асфальт, или заиканию в никуда. Таково начало: ступай в ванную, я еще полежу. Начни, или кончи. Либо - таков внезапный приход осени, жаждавшей предложений, напоенных определениями, неизъяснимо уничтожавшими друг друга в бесцельном стремлении за пределы памяти, состоящей из одних пределов, одержимость передела которых уводит нас на этот раз в Беркли, в кафе Music Offerings, в наркотические тени имен, вьющихся над впадинами как бы в ожидании влаги - "...things changed itself so fast! Right now I thought that origins of intentions usually lie in the unpredictable shadow of obsession what transforms... or, which it to say, reveal itself quite latter as addiction rather then..." - "Then we likely suppose that the state of addiction is a focus of the very desire to restore an obsession? The dark point which cannot serve as a projections screen? Exactly, this is attractiveness of a "dark" mirror, as if there is a place where one apprehends a phenomena of (dis)appearance, which we imagine in turn as a tain... More tea?" "Thank you, Arkadii. We should slowly get ready, since my students are waiting for me. Isn't this a fun?.. Oh, I see, you are real addict!" Я потерял сигареты. То есть, я по-видимому оставил их на столе. Открой руку. Так. Какими капиллярами путешествует боль? Является ли она потоком или мельчайшим математическим телом, стремящимся к уравнению? Блуждающие по этажам сновидений. Садилось солнце. От полотна занавесок тянуло солью и холодом. Так было написано давно. Я с удовольствием пишу это и сегодня, я повторяю то, что писалось. Иные вещи более меня не привлекают. Они обречены оставаться где-то там, на ломкой желтой бумаге 70-х годов. Был ветер, а дальше, вероятно, был Бог.
Не разобрать, что было написано в постели ночью - "я ловлю себя на... или же - я... тебя... о". Меняет ли в моей жизни что-либо перестановка: "о" и "тебя"? Наутро сухости во рту, предполагаю: я ловлю себя на том, что... тебя, он..., либо - я ловлю тебя на том, что... (смутное действие, запечатленное в чистой глагольной форме) себя. Все версии бессмысленны, единственно намерение принимается сучить нить из пряжи обещаний. Такая модификация вируса вписывает собственную среду. Длины не изменяются. Частично надписывает себя в резидентную память, вызывая затем осыпание букв. Осень письма. Но настоящая строка также вписывается в оперативную память читателя. Она также надписывает уже существующие словарные и синтаксические массивы, не увеличивая объема. И "осыпание" значений, возникновение иных вне контроля читающего, лишенных целесообразности, то есть покуда не присвоенных, не вписанных функционально в контуры прежнего, ателеологичных, то чего я жду. Вирусология языка. Переводчик Ада Лозинский. Il n'y a plus en lui substance d'homme. Et la terre en ses graines ailees, comme un poete en ses propos, voyage... (St-John Perse). По возвращению из Китая мне не удалось двинуться дальше нескольких абзацев, - как жаль, как жаль, сколько всего впереди. Эти страницы раздражают. Я ловлю себя на том, что со страницы считывается, - или со странным усилием пытаюсь выговорить то, как по артериям какого-то персонажа всегда принадлежащего тому, что "было" минуту назад, текла кровь, то есть, как если бы персонаж был вполне жив. Что освещает мертвых? Солнце, только солнце обладает властью приближать умерших. Победоносное солнце, плодящее червей. Потом ее взгляд останавливался на некой вещи, в качестве которой можно избрать все, что находится в этой комнате: пыль на столе. Является ли пыль вещью? Отнюдь, пыль это - множество вещей. Тогда как великое множеств книг это одна вещь, неустанно следящая странствия пыли. У фашизма всегда слишком человеческое лицо. Я вижу с ухоженными ногтями пальцы. Они смыкаются на леденцовой шее белого офицера, выдвигая его вперед, тогда как противник делает все от него зависящее, чтобы собрать ореховые листья. "О, я помню, как собирала тогда их ты после всего, осень была полна лунами, обгоревшими по краю, но и воздушными капканами, в которых мраморные спирали ветра вели тяжбу". У цирка я увидел Ольгу Хрусталеву и Александра Блока. Ольга издали махнула рукой. Как я понял, это означало приглашение присоединиться к разговору.
- Вы знакомы? - спросила Ольга. Блок кивнул головой, что могло пониматься двояко. И то, что мы виделись, и то, что он рад новому знакомству. - ... и конечно же, ваши голубые глаза, - после легкого поцелуя в щеку продолжила Ольга разговор, начавшийся по-видимому задолго до моего появления. Кто кого поцеловал в щеку? Кто задал вопрос. Как мы теперь относимся к утверждению?
Ее замечание касательно синевы глаз несколько насторожило меня. Александр смотрел на мусорные весенние воды Фонтанки. В очертаниях "есть" появилось несколько крошек табака, их нащупали пальцы в кармане. Изменения протягивали отражения по линиям воздуха, в чьих кварцевых расчетах остывали линии заката. Лиризм вынужден. Связность, связанность оборачивается неодолимым расторжением, как если бы всевластие соединенности, выношенное в мечтах внезапно выказало свою подчиненность законам разложения. Гниющие образы, феноменология гниения, огня, лишенного привлекательной оболочки метаморфоз, мира. Вестибулярный аппарат расстраивает систему взаимоотношений с землей, лишая ее завершенности пространственного расположения. Неизвестное не является устранением известного. Компьютер - точка притяжения и очарования. Локус игры жизни/смерти. Клавиатура отпускающая пальцы в безошибочное странствие скорости. Однако двусмысленность: выключенный он существует как мертвое тело, обладая объемом, весом, цветом, запахом. И если бы не знание того, что он может находиться в ином состоянии, мы легко назвали бы это тело просто вещью. Но мертвое тело обещает воскрешение. Смутная, странная линия, пересекавшаяся до недавнего времени только в одну сторону, стала открытой границей. Граница оставлена. Впоследствии она утрачивает и символический смысл. На мосту дуло. Лед звенел далеко внизу. И все таки черта эта остается, проведенная в мозгу борозда, - поскольку щелчок, click, включения/переключения означает разъединение/соединение, или изменение наличного времени в том числе. Возможно пространства. Множество монгольфьеров парит по субботам над Солано Бич. Радужные пузыри беспечной потери веса и скрипящего от ветра Asti Spumante. Но эта линия остается, пролегая в той и другой области одновременно - какая из них вторична? какая отзвук, отсвет другой? Возможно эта черта бегущая расположения заменяет собой все. Каждое мгновение отслеживания буквы есть акт пересечения, и тем не менее избегая себя в определении, в постоянстве скорости, двусмысленность продолжает мерцать как бы остатком на сетчатке. Горят костры. Попытка удержать отсутствие и присутствие в акте одновременного устранения того и другого в миг перехода, которому не суждено оборваться ни чем: ни жизнью, ни смертью. - Да-да, я слушаю. - ответил, спохватясь, он. - Да нет же. Слушайте, пойдемте-ка на Финляндский, а там и продолжим. Можно и выпить... - предложила Ольга. И поворотясь ко мне: - Понимаете, это не просто убийство, не обыкновенная абстрактная загадка, задача, предложенная случаем как версия банальности, обрамленная рядом неординарных обстоятельств. Это проблема... перевода. - Именно, тогда я решился войти, - после паузы сказал Блок. Голос его звучал стесненно. - Утром, я вошел в комнату, а надо сказать, ночь была для меня чрезвычайно беспокойной. Этой весной поют какие-то другие птицы. Они намного крупнее прежних. - Да конечно, голубчик! - сочувственно отозвалась Ольга. - ... но как я уже говорил, она лежала на своем диване, в крови. Я далек от того, чтобы во всем винить новых птиц. Разумеется, в первый же миг я понял... но все же непонятно зачем наклонился, - я разглядел, что нож рассек ей шею почти под подбородком. Знаете, как это бывает, когда внезапно видишь все с необыкновенной остротой. Например, вы летите в самолете на высоте 9000 метров и видите все внизу, как сквозь магический кристалл. Кровь залила простыни, пеньюар, однако нигде не было следов, которые могли бы внушить мысль о насилии! Кровь уже стала коричневой, какой-то зернистой. Я подумал о краске, которой красили очень давно заборы на Охте. Я потрогал пальцем ее рот. Он был чрезвычайно тверд. Я подумал, не убирая пальцев с ее губ, что вчера... или это уже было для меня как бы сегодня? - они обжигали меня. Мне не хотелось бы вдаваться в подробности, к тому же вам, наверное, это довольно известно, - когда все твои ощущения сосредотачиваются, сходятся в одной точке, в одно место, а все остальное тело как бы отсутствует, присутствуя в осознании собственной незанятости, опустошенности. Мне кажется, в этом и состоит иллюзия орального секса. В комнате было жарко натоплено. Мы избегали открывать окна, поскольку, как я полагаю, мы хотели довести одиночество наших отношений до некой крайности. - Мы? - невпопад спросил я. Смерть открывает время вне заинтересованности. Мы отбрасываем "тень" в эту область, не в состоянии ее увидеть. Все равно, как не видеть своих экскриментов. Человек сходит с ума, продолжил Хор. - Так я иногда воображал, что было бы куда как хорошо, если бы ее комната находилась где-то под землей, очень-очень глубоко, куда не проникал бы ни единый звук, а я бы иногда вспоминал лишь, как там шумят деревья. Много деревьев. Но вспоминал... Вы понимаете меня, Ольга? Вспоминать о настоящем. Вы заметили, как изменяется повествование? Внизу обитают комары, святые, крысы и гномы. - Вы слишком обожаете свою мать, Александр, - заметила Ольга. - Обижаю ли я ее... Нет, я ее люблю, я к ней нежен, но... видите ли, обижать... мне думается это нечто иное. Мне нужно большее, нежели объятия, но что означает это большее? Отгадайте, Ольга. Вам предоставляется прекрасный случай. - Он прикрыл рот рукой. - Не знаю... Возможно вы любите женщин как-то иначе, нежели они привыкли, чтобы их любили? - Сомневаюсь, хотя, вероятно вы правы. Никто не любит, чтобы их разбирали на части. - На части? - деланно удивилась Ольга и украдкой показала мне на часы. - Именно. Мне думается, что драма детства заключена в невозможности возвратить прежний облик кукле, которую ты распотрошил, пытаясь узнать, что у нее внутри, но глухоту которой тебе не избыть. Некоторые в детстве разбирают часы. Однако смешно говорить, будто так они хотели бы понять время.
Серьги тоже. Они образовывали умственный узор, который мне не удавалось прочесть, под стать тем словам, которые полустертыми проступают на застиранной марле снов. Ошибка.
Я посмотрел на солнце, тронул языком губы, почувствовал налет соли на них, а затем ощутил вкус городской пыли, чья тонкая кора состояла из различного рода окислов. Свет путался в голове стоявших. Со стороны Пантелеймонской церквы шел Василий Кондратьев. Несколько масштабов нашло возможным определить его продвижение в перспективе. Бесстрастный наблюдатель мог бы сделать вывод, что присутствующие видят не одного, но нескольких Василиев Кондратьевых, соединяющих масштаб воды, обжигающей каменную кладку, масштаб падающего шеста и дремотного коршуна, клюющего в излучине локтя. Пропорции шествия одного в одном. Возможно никто ничего не мог поделать со светом, как если бы пчелы внезапно обрушились на волосы и вошли темной рекой лезвия в тело, разделяя его на тень воспоминания и воздушное отражение неясного отказа. Моя тень была при мне, как и мое время. Я вспоминал твои серьги: острые брызги летучего металла в мочках ушей, тусклая жемчужная мелочь на крыльях носа, дымное плетение под нижней губой, повторяющее себя, уменьшая себя к подбородку несколько раз, зеркальные кольца, замкнувшие соски и ниже, тесно и сумрачно - на клиторе. О татуировках мы поговорим позже. - И что же? - спросила Ольга. - Вы хотите сказать, что впоследствии все усилия направляются на то, чтобы научиться собирать разъятое? - Это похоже, но не так, - улыбнулся Блок. - Вот вы открываете орех и видите, что он пуст. Вы складываете половинки и с замиранием сердца пережидаете некоторое время, чтобы вновь его раскрыть. Иногда для этого используется нож. Но... как бы это сказать, it is really wrong way! Да, но только для первого раза, a после будет намного легче, если принять к сведению, что я люблю ее, как прежде. Потом, достаточно легкого прикосновения и это раскрывается, как бы само по себе. Что к тому же похоже на то, как если бы попросить женщину... - Но, помилуйте, ведь это куда как легко... более того, это обычно делается перед белой стеной. Причем, не забывайте, мы постигали свое время по своему каждый. Есть ли у вас белая стена? Есть? Вы садитесь перед ней и слой за слоем устраняете все возможные проекции. - Нет-нет! Тут, Ольга, вы допускаете очевидную ошибку. В моем случае речь идет именно о накоплении проекций и ожиданий, с тем, чтобы затем выявить магистральные, что ли, изначальные, скрытые цензурой, воспитанием, опытом и, конечно же, упованием.
Кто слушал ночами тяжкий шум, летящих к земле яблок, кто исписывал тетради неиссякаемым сочетаньем двух-трех букв, начинавших вибрировать смутными смыслами по мере того как страницы сменялись страницами, которые, мнилось, рано или поздно удастся постичь, набравшись терпения. Частностей всегда предостаточно. Их всегда больше, чем в состоянии схватить обобщение, стремящееся предстать знанием. Частность трупа, лежащего навзничь на плоскогорье пыльного весеннего утра, представляется сгущением образа, самого акта воображения, отягощенного накануне вовлечения в таксономию смерти. Терпение - это первое. Второе - двусмысленность явления и исчезновения, точнее процесс схватывания одного через другое. Пишущий уже написан. Трюизм, не избывший своего очарования и силы. Пишущий написан потому, что он хочет, чтобы так было. Мы отправляемся в странствие по узлам нескончаемых пересечений высказываний как другого/других, так и собственно пишущего. То, что есть - независимо от опыта, постоянно постигается в результате опыта и опыт этот не есть то же самое, что состояние или порядок вещей, опытом которых он является. Весенний снег. Ветер. Каждая вещь таит в себе абстрактное действие. Город также, возникая со всех сторон одновременно. Вчерашний поступок равен любому поступку в будущем, которое якобы уже описано, лучше сказать вписано в меня намерением это будущее принять в обрамление интенции таковое будущее счесть неминуемым. Плотность цветного монитора лишает письмо прелести ночного бдения. Бенгальский треск мотыльков. Как если бы путеводная нить сматываясь с клубка со временем прекращала свою функцию, поскольку переставала бы существовать в остающемся пространстве - подобно моему телу, этой изначально уже прекращающей себя в пути наследования нити. Несколько предметов вполне заменяют мир, неуклонно и медленно сводя себя к еще меньшему в себе количеству. Шум. Вот что главное - шум, в котором угадывается все: голоса, птичьи вскрики, гул утра, - нет ничего, чего не умещал или не обещал бы в себе шум. Ни одного действующего лица. Искривление луча. Ночью солнце неожиданно являет себя во вспышке сетчатки. Ах, это снова мальчик на руках молодой женщины? Как замечательно вышита ее блузка, как легка она, несмотря на то, что несет какого-то мальчика на руках. Становится довольно прохладно. Продолжение, продление, иллюзия непрерывности возвращает к моменту, который с некоторых пор все чаще останавливает желание его минуть. Сколько всего сказано мной за прожитое время? Птица врастает в угольный пласт, пластаясь рядом с отрицательным слепком листа папоротника. Конечно, самое таинственное в пьесах Чехова происходит в промежутке между действиями. Мне всегда хотелось попасть в антракте на представление, где возможно было бы узнать о всем том, что заслоняет прямое действие. Узкая дверь. В лицо летит сквозняк. Слезятся глаза, однако зрение вполне различает актеров. Нет никаких внешних обстоятельств, которые могли бы повлиять каким-либо образом на ход событий. Внутренние? Невозможно. Ты опускаешь ладонь в воду. Преломление речи. Какая трещина раскрывает это столь тщательно сокрываемое окружающими несовпадение? Материнский язык, в котором, казалось бы, мы могли обрести начало, (иные говорят o свободе познания в именовании/постижении, чья тяга к мельчайшим частицам, уплотняющим окружающее и как бы увлекающим в свое пульсирующее движение поразительна, - каждая с таким странным ответным согласием как бы готова стать единственным зеркалом), оказывается тем же хрупким, хотя возможно и первым покрывалом, сокрывающим все ту же бессловесность, беззвучие, нескончаемое разреженное пространство непереводимого ни на какой ни в будущем, ни в прошлом язык. Таково твое настоящее, скорее всего сводящее меня ни к моему бытию, ни к бытию другого. Пробел, место, где свет также безразличен как и тьма. Вы давно не писали. Приключилось что? Да-да. Замечательно. Как вы смогли узнать? Движение мусора в весеннем ручье, движение спички, подносимой к сигарете, движение души - что общего во всех движениях? То, что ничто не движется, ничто не перемещается, либо - колода фотографий в ловких пальцах престидижитатора искрится, с треском проливаясь нескончаемым ливнем образов неподвижных, как лед, невзирая на смехотворные усилия найти хотя бы малейшие признаки значения. Не было никакой речи, не было никаких слов. И только вот это НЕ, у которого неартикулировано даже Т, арктическим зерцалом возвращает бесконечно усилия проникнуть за, выйти за порог его чудовищного постоянства, все более явственно вступая в свои права. Однако, вот вино; надеюсь, оно вам придется разумеется, не такое уж оно старое, простенькое, но попробуйте, глядите, оно в меру терпко, не слишком сладко, словом, вино для нас, живущих в области high memory, я бы сказал в сфере разреженной памяти. Мгновенные переключения также образуют орнамент, воспитывающий зрение. Не слух. Воронка уха превращается из Мальстрема, монотонно носящего по отвесным стенам отражения надежд (реальный мир раскалывается на слышимое беззвучие и видимую безвидность - вероятно мы изменились, мы видим то, что никто до нас не мог и помыслить увидеть в створах зрения) в нелепое изображение улитки, урагана, в центробежном движении пеленающего настоятельностью собственное бессилие. Движение денег не подвластно стихии слуха. Тайная мечта авторитарных систем: тотальное упразднение денег - беззвучность языка, этого шелкового пути, нити, спадающей с кокона неразличимости. Доверчивость их удивляет. Порча, которую они несут в себе от рождения со временем превращает их в восковые персоны. Таким образом я дошел до предпоследней страницы, где прочел следующее: "О памяти он говорит на сто пятидесятой странице." Все изменилось, теперь о памяти я пишу исключительно на первой и опять на первой странице как бы обеспечивая резидентным программам нужное пространство - ни дать ни взять своего рода магия. В дальнейшем, возможно, появятся описания восковых кукол. Может быть существует две книги? Три (четыре, N-e число) женщины, одна книга и мелькнувшая в разряде прикосновения пальцев рукопись? Я не спрашиваю: "Что?". Теперь этого мне не нужно. Я совершенно спокойно переворачиваю неразрезанные листы книги, не испытывая нужды в ноже, не испытывая ни малейшего желания узнать то, что хранят в себе сложенные страницы. Возможно в недалеком будущем я буду способен прочесть все на ощупь - то есть не прикасаясь к блеклой россыпи тиснения. Если конечно я вновь не вернусь к мысли об убийстве и избавлении, точнее о редукции. Здесь остановка. Здесь выходить.