Драгомощенко Аркадий
Воссоединение потока
Аркадий ДРАГОМОЩЕНКО
ВОССОЕДИНЕНИЕ ПОТОКА
Итак - следующее повествование, в котором одновременно с пересказом истории о "переходе сомнения в существование" и "торжестве обретения добродетели" рассказывается о снеге, мокнущем на подоконнике, о неизвестных серых птицах с хохолками, поедающих рябину; более того, о человеке, вообразившем себя на короткое время прoтaгoнистом самого повествования. Приостановясь на улице, он спрашивает: "Почему на твоих глазах слезы, девочка?". Он также спрашивает, ощущая слабую боль в спине под левой лопаткой: "Кто обидел тебя?" Возможно, вопросов, которые он хотел бы задать, существует гораздо больше, чем ему отведено времени, однако его уже настойчиво отвлекает другое. Приходит ветер. Высокие осокори беззвучно клонят долу черные кроны. Я не знал, куда поворачивать. Здесь, в этом месте, где кончались границы усадьбы Вишнeвецких, белел в сумерках мертвый мраморный указатель: ангел, ожесточенный резцом и грязью. Пыль стояла, как весть, прочесть которую знание отказывалось. По мере того, как темнело, луна все откровенней лгала воде, проводя по ней тонкие, лишь слуху доступные линии. Линии свивались в бездонную точку, в фокусе которой мелькали завихрения тонкого песка, серебряные мальки и монеты с отчетливо выбитыми очертаниями профилей: со временем утопленники превращались в деньги, за которые в августе каждого года на несколько часов вода выкупала у луны дар быть невидимой. Но на самом деле она оставалась такой как была, только уходила на время из памяти. Мы утрачивали воду, и огонь повелевал воздухом и растениями, скрупулезно занося запись за записью в тайные их клетки. Вырисовывались глинобитные крепости, рдея по углам вихрей, неустанно перемещавших центр тяжести.
Власть, которой он, оказывается, вожделеет, погружаясь в собственное повествование о себе и тающем снеге, о кричащих серых птицах на фоне стены соседского дома, становится неким эквивалентом справедливости. Но что такое справедливость? Справедливо ли безоговорочное принятие утверждения о неизбежности страдания. Или же - следует другая версия вопроса: возможно ли страдание от того, что по ряду причин ему/ей довелось избежать его? Последняя версия очевидно негодна, представляя не что иное, как уловку по введению фигуры бесконечности в процесс порождения (отражения) следующего вопроса о наслаждении. Из этого ничего не следует. Это тупик. Стоит сухой горячий день. Ящерица древней ртутной литерой дрожит на камне. Не стоит выказывать намерение ее поймать. Она неуловима. Ручей в меру прозрачен и быстр. Кипарисы источают сладостную истому. Смена масштабов и объемов простирающейся горной цепи создают то, чему сознание откликается словом "пространство". Надо всем или за всем - синева неба. Медлительные. Уменьшение. Муравьи. Терпнущая в оторопи тропа под стопами. Длительное уменьшение травы. Сознание как бы покидает тело, проходя через врата сна в Бытие, чтобы стать "невидимым", ибо, говорил Горгий: "Быть есть невидимое, если оно не достигает того, чтобы казаться, казаться есть же нечто бессильное, если оно не достигает того, чтобы быть". Но на самом деле оно остается таким, каким было, уходя на время из памяти, из чего вытекает: поиски и обретение иного вместо искомого. Мы утрачивали представление о собственном подобии в своем облике, и блики управляли явлением и исчезновением растений, воздуха, чисел, исписанных сквозным огнем. И так далее. Все, что не разбито, сожжено или утоплено. Не оказывается ли письмо перечнем, перечислением - и только! - неких раздражителей, вызывающих закрепленные в коллективном опыте ответы? Справедлив ли такой вопрос? Если да, то чтение есть переживание этих, сохраняемых памятью, реакций, - играть на таком "инструменте", оказывается, не столь трудно, как казалось иным персонажам. Даже фиктивное или же намеренно избранное безумие не... Так: даже предполагаемые кем-либо сплетения реакций-ответов не... Так. Но как? Бесспорно, дело в количестве такого рода "закреплений". У одного словосочетание "томас манн" вызывает благостную реакцию успокоения, связанную очевидно с "первыми встречами" с многотомным собранием сочинений писателя в нежном возрасте, когда на улицах не убивали просто так, и "волшебная гора" обещала смутные, но гарантированные привилегии.
Каждый выращивает свою пустыню, как Императоры кристаллы одиночества. Вероятно, дело в количестве и в возможности это количество уместить в чем-то. Но в чем? В вопрос о справедливости? Или же все обстоит совершенно иначе, и то, что я называю "реакциями", является в действительности некими средоточиями ожидания означения, иными словами: мы состоим из роя предозначаемых, дремлющих, как дремлет, свисая с ветви, пчелиный рой, и тогда это, желающее быть означенным, ожидает некоего проявления/предьявления в речи, чтобы стать..? Но мы говорили о письме, поскольку упоминалось повествование, рассказ, было дано обещание, и все это давно записано, все это можно прочесть, возвратясь к первому абзацу, где "следующее повествование, в котором одновременно с пересказом истории о "превращении сомнения в существование" и "торжестве обретения добродетели" рассказывается о снеге, мокнущем на подоконнике, о неизвестных серых птицах", etc.
Я высказал это девочке, но, скорее всего, она не до конца поняла меня, что, вопреки ожиданию, меня никоим образом не удручило, ибо я, конечно же, провидел время, - длительность и исход... - глядя на ее безутешные слезы, не смея отирать их (что скажут другие?), когда она превратится в женщину, а я, стоя на грязном и мокром тротуаре с поднятой рукой, не касаясь ее лица, скажу (намеренно будучи при том многословен, - чтоб удержать подольше): "Имена, упоминавшиеся едва ли не со сладострастьем во многих критических штудиях, ставших со временем все отчетливее напоминать описания путешествий в средневековый Китай, действительно казались ни чем иным, но только мерцающим, завораживающим кодом, птичьим языком, зеркальность которого так же очевидна, как и его бессмысленная прелесть." В Иранских деревнях нам не удавалось собрать на представления ни одного человека. Лишь только тогда, когда мы выставили на деревенскую площадь стиральную машину и она заработала, клубясь белой пеной, - женщины селения робко, однако превозмогая себя, стали собираться вокруг нее. Очарование стиральной машины было непреодолимо. Мы назвали свой театр Washing-Show.
Мне приходят на ум, полуразрушенные ленью моего воображения, анфилады комнат, поющие на мертвых языках стен мадригалы грудам брик-а-брака, рассыпанный бисер, выгоревшие ленты, флаконы с сизым налетом тления на стенках, отражавших в свое время не только обнаженные плечи, но и глубокое, быстро темнеющее небо за распахнутым окном, дрoжащее в блеске свечей. Гадания на картах разворачивали империи соответствий и ночные царства эфемерных симметрий, подтверждая мысль о том, что время не исходит из прошлого, но в мерцающих соответствиях магического алфавита возникает лукавой оболочкой, обволакивающей каждое мгновение, каждый вздох, любовный стон, надорванный и летящий острым сухим листом крик, прожилки которого драгоценны странной ненавистью к длительности равно как и к быстротечности, - их переплетенные руки, спутанные волосы, невидящие глаза, их раскрытые, покинутые звучанием, рты, подобные очертаниям чисел в двоичных системах: любовники, влагой исследующие сухость друг друга, но завершающие иссушением же все и знойной стеной в обжигающем кольце солнца, когда глазное яблоко, словно бесценный бирюзовый купол различает лишь беглую вязь последнего видения: трепещущий ком, камень, кокон сияния. Остается добавить пора года... цветение каштанов, - вследствие чего разные призраки немедленно соберутся для поразительно грустной процессии, гримасничая и мыча, подобно сбежавшим и растратившим себя в одночасье не-принадлежности ни к чему и ни к кому из своего дома сумасшедших. Длинная фраза по велению учебника требует следования за собой более краткой. Возможны две фразы умеренной длины, перемежающиеся тремя короткими. Проблема ритма стоит очень остро. Число перестановок или подстановок бесконечно. Точно так же, как и число имен, которые человек может извлекать из своей памяти, под стать фокуснику, извлекающему седьмую тысячу кроликов из цилиндра.
Ностальгия имен требовала по меньшей мере "истории", в которой они бы исчезали бесследно (без сомнения, "бесследность" и "расставание" питают любое сочинение, если оно заинтересовано не бесплодным раздором с пониманием, но бесследным сражением с возможностью истолкования, иными словами, с возможностью власти как таковой) затем, чтобы возникать будто бы впервые, однако уже тронутыми легкой, крылатой тенью распада, точнее - чтобы возникать в неизъяснимом смещении их собственного, разрушаемого ими пространства. Я путаю настоящее с прошедшим, точно так же, как путает меня и не-меня будущее. Между мной и не-мной - "ты", или имя, которое мне безразлично. Но я не знаю ... к кому обращаюсь... - помните ли вы меня тогда, когда стояли у больницы Мечникова на перекрестке и слякоть медленно ползла к коленям всех, кто стоял на остановке в ожидании автобуса. В связи со всевозможными социальными кризисами множество автобусных маршрутов было упразднено. Пути обретали праздность. Уехать куда-либо стало невозможно, но я не надеюсь, что вы помните и это. Нас разделяет n'e количество строк в зависимости от формата. Разлука in folio либо in quarto. Разумеется, после того, как вы рассказали о существовании необыкновенной коллекции бабочек, находящейся в музее сравнительной зоологии Гарвардского университета, точнее, коллекции гениталий бабочек, сколь бережно, столь и искусно отделенных ассистентом по научным исследованиям, одно время работавшим в этом музее, - сопровожденной карточками, исписанными его безупречной рукой, той же, что впоследствии заполняла с безукоризненностью меланхолии тысячи подобных для будущих романов, сделавших его имя известным и "на другом континенте", я подумал, что "кастрация" - тема, которая до сих пор не пущена за стол "русской словесности". Какая все же странная плата за "изобразительную чувственность" в описании "мира". Не исключено, что мои несколько слов о Набокове, сказанные в ответ на эту историю, были не так точны, как хотелось бы, хотя я особо ни на что и не притязал... Не помесь Л. Кэролла с П. Чайковским, но все то же хлыстовство в твидовом пиджаке. Птицы садились на подоконник, снег липнул к лицу. Он был так же нечист, как и воздух, его порождавший. Гремящая дуга в поднебесье покуда свидетельствовала, что во вселенной еще существуют такие понятия, как почта, магнит, кувшин, воздушный змей. Мы не ожидали погони. Пусть призрачные, однако утешительные. Потом вода вновь возникала, не питая вражды к луне. Указатель по-прежнему стоит в тех местах, переходящих, подобно сомнению в существование, в местность глинобитных крепостей, где ветер крепок и стоек. И, вот, я заканчиваю свое письмо словами: "Мы условились, что повествование будет утешительным. Оно не будет более возвращаться к предыдущим историям. Незачем. Некогда", которое, увы, я получила, вернее, которое получило меня всего несколько дней тому назад, после моего возвращения из Лондона. Но число, которым компьютер пометил принятый file, и число, которым датировано письмо, не совпадают, - впрочем, с вас станется, вы всегда путались не только в числах, но и в том, что противостоит им. Хотя, спросили бы вы меня сегодня, что я имею в виду, поверьте, я бы ни за что не ответила. Я не знаю, что противостоит им - драма? Не помню только, что было написано раньше: числа, драма или открытка. Но какое это имеет значение? Можете меня поздравить, теперь я профессор, и для них я теперь вдвойне маленький клоун. Я имею в виду свой рост, отнюдь не свое величие. Но, главное, как мне кажется, заключается все же в другом: вы продолжаете все путать: вопрос, заданный кем-то из нас, касался пола повествующего лица в повествовании. Переход "из одного пола в другой", эта стремительная, как сновидение, реверсия, требует перехода из одного грамматического рода в другой - знание залегает в флексиях, т. е. в частицах завершения, которые на самом деле ничего не завершают либо видоизменяются с той же легкостью, с какой вы превращаетесь в женщину или в мужчину даже в пределах одного словосочетания. В связи с этим возникает несколько отчетливо выявленных направлений повествования, о котором вы говорите - 1) тема нежелания повторять рассказанное задолго до этого (к сожалению, мне не удалось услышать или прочесть этот рассказ; говорят, те, кто слушал его, очень смеялись, и, конечно же, он был посвящен женщине), 2) тема рассказывания того, что рассказывается, 3) тема опережения того, что рассказывается, выражаемая в почти неуследимом запаздывании, 4) тема "кастрации", которая, мне кажется, намеренно уводит в сторону от нужного вам заключения - то есть, от обозначения некой концепции творчества, лишающей пола творца или возвращающей ему первозданную целокупность андрогина, или же "совершенство" безгрешного, не соблазненного языка, 5) наконец, тема денег и утопленников, связывающая с тем, что было вам необходимо, как мне думается, в первую очередь, а именно, с вплетением нити "другого" континента и солнца. Вы хотели сказать.
Что было очевидно. Если ехать из Нью Джерси, проезжаешь верхний Manhattan. Когда садится солнце, темный его свет ложится на коричневый кирпич домов, возведенных, наверное, еще в 30-е. Это ощущение напоминает мне ощущение при виде элеваторов в степи за Вапняркой на закате. Я не знаю, что мне этим хочется сказать. Вероятно, что не подари мне Элиот Вайнбергер книгу своих эссе в тот раз, я бы не сделал следующих несколько сопоставлений, не совсем, впрочем внятных, от чего, однако, они не прекращают беспокоить и сейчас. Поводом для их появления послужила просьба сына написать несколько строк по поводу "открытия Колумбом другого континента", поскольку покровители искусств, заказавшие серию на эту тему, потребовали от него объяснений тому, что было на холстах, - скорее же, не они сами нуждались в объяснениях, комментарии требовались для других, вышестоящих покровителей, то есть, для тех, кто платил. В какой-то степени они были правы. Человек должен знать, за что он платит. Не сегодня-завтра будет отмечаться круглая дата открытия Америки. Сырость сегодня необыкновенная. Ноги промокли. Я перехожу улицу, вхожу в помещение, которое лишь только с известной натяжкой можно назвать кафе. Но кофе покуда существует. Газеты обещают манифестацию голодных. Нож так же совершенен в своей форме, как сон. Схождение двух параллельных в точке замирания воображения. Я видел, как он стоял у дерева, как из его груди, пульсируя, била пенистая алая артериальная кровь. Удивительно, что ему удалось пройти еще несколько кварталов, добраться до трамвайной остановки в центре города. Прислониться спиной к одному из двух гигантских тополей, под которыми торговали душистым горошком, пионами и "цыганским солнцем". На его враз похудевшем лице стояло отражением выражение сосредоточенной в себе рассеянности. Женщины, торговавшие цветами, тихо говорили, понимая, вероятно, что его не следует беспокоить, отвлекать. Там он умер. Убили его сапожным ножом. Того, кто убил его, убили позже, на зоне. Ему забивали в голову гвозди до тех пор, покуда он не увидел стоявшего рядом с ним Танатоса, произнесшего в момент, когда его заметили, следующие слова: "Ты вовлекаешься в игру присутствия и отстутствия". "Вытащи из моей головы гвозди" - сказал тихо его узревший. "Нет. - Ответил тот. "Этого я не сделаю потому, что мне безразлично, есть ли у тебя в голове гвозди или их нет".
Они все были обречены. Я тоже. Я рассматриваю страницы. Я перелистываю листы. Картины сменяются картинами. Пружина необыкновенно сильна, она в чем-то подобна листьям. Семена клена, вращаясь, летят за пепельную границу зрения. Вода плавно рассыпается брызгами, собираясь в непроницаемое натяжение глади. Христофор Колумб родился в Генуе, в 1451 году. К тому времени древние царства майа и ацтеков переходили черту призрачности. Инки разворачивали Империю, умещавшуюся в тысячи узлов кипу. Океанос еще тлел слабым воспоминанием в сознании освобожденного западного мира - ибо, как пишет Гигерич, "Христос разорвал какие бы то ни было тяготящие узы". Христофор Колумб родился тогда, когда ему следовало родиться, утверждает еще один из исследователей, поскольку история Запада стояла на грани исчезновения в мусульманском этносе, так как для противостояния Османской империи требовалось золото. К 1572 году население индейцев сократилось на несколько миллионов человек. За два года до начала первой экспедиции Колумба в Толедо (с 12 февраля 1486 года по 3-е февраля 1489 года) были заживо сожжены на кострах ауто-да-фэ 5795 человек. В Индии было все, и зубы там чистили зубочистками. Гигерич продолжает: "Змей, именуемый Океаносом или Кроносом, окружающий нас со всех сторон, есть образ и гарантия психологического существования человека". На вопрос, кем был змей Кронос, Пифагор отвечает - psiche Вселенной. Ragusa или Дубровник на Адриатике был основан Генуей в 7 веке. С 13 века по 15 век могущественная Генуя простирает свое влияние до Феодосии. Открытие Америки открывает "коридор" Кортесу, отплывающему из Панамы в Перу, к Инку. История о 62 всадниках и 102 пехотинцах известна всем. Красноголовый Кински, вращая страшными глазами, на плоту переплывает экран. Океанос перестал омывать круглую плоскую землю. Земля стала шаром. Поток, обтекавший землю, был разомкнут, psiche Вселенной перестала быть таковой. И у Инку, и у Ацтеков солнце было "единственным" богом. Чтобы умилостивить солнце, ему скармливалось, вырванное обсидиановым ножом, сердце на вершине храма. Нож, сердце, солнце - три линии находят друг в друге продолжение, распускаясь трилистником "общей экономии": "особой формой потребления престижных ценностей было их обрядовое уничтожение". За тысячелетие с чем-то до Батая инки разрешили проблему накопления и "снятия" в Aufhebung, создав свою энергетическую систему вселенной. Любовники не находят места в этой местности. Детей также погребали на вершинах гор по той же причине - не дать солнцу остановиться. Океанос был великим, бесконечным зеркалом Солнца. С исчезновением собственного "зеркала" Солнце погрузилось в одиночество, перестало быть сыном себя, ибо его "другой" перестал быть в нем. В 1991 году, на протяжении нескольких месяцев Ragusa или Дубровник, построенный генуэзцами, подвергался методическому артиллерийскому обстрелу. Однажды вечером в Вене, хозяин крохотного полуподвального ресторана (кроме свежести слегка грубоватой еды, ничего интересного) воскликнул, глядя в телевизор: "Не они же строили!". Да. Не они. И не они открывали Америку. Вечером, в Петербурге, стоя в закат на балконе, я сказал себе: "Аркадий, солнце близится к тому, чтобы замкнуть свой круг. Оно нежно и по праву требует нашего сердца, чтобы корабликом из коры пустить его в нескончаемое плавание по многим водам древнего Океаноса, повествованием, следующим повествованию."
Дубравке Дюрич
ВОССОЕДИНЕНИЕ ПОТОКА
Итак - следующее повествование, в котором одновременно с пересказом истории о "переходе сомнения в существование" и "торжестве обретения добродетели" рассказывается о снеге, мокнущем на подоконнике, о неизвестных серых птицах с хохолками, поедающих рябину; более того, о человеке, вообразившем себя на короткое время прoтaгoнистом самого повествования. Приостановясь на улице, он спрашивает: "Почему на твоих глазах слезы, девочка?". Он также спрашивает, ощущая слабую боль в спине под левой лопаткой: "Кто обидел тебя?" Возможно, вопросов, которые он хотел бы задать, существует гораздо больше, чем ему отведено времени, однако его уже настойчиво отвлекает другое. Приходит ветер. Высокие осокори беззвучно клонят долу черные кроны. Я не знал, куда поворачивать. Здесь, в этом месте, где кончались границы усадьбы Вишнeвецких, белел в сумерках мертвый мраморный указатель: ангел, ожесточенный резцом и грязью. Пыль стояла, как весть, прочесть которую знание отказывалось. По мере того, как темнело, луна все откровенней лгала воде, проводя по ней тонкие, лишь слуху доступные линии. Линии свивались в бездонную точку, в фокусе которой мелькали завихрения тонкого песка, серебряные мальки и монеты с отчетливо выбитыми очертаниями профилей: со временем утопленники превращались в деньги, за которые в августе каждого года на несколько часов вода выкупала у луны дар быть невидимой. Но на самом деле она оставалась такой как была, только уходила на время из памяти. Мы утрачивали воду, и огонь повелевал воздухом и растениями, скрупулезно занося запись за записью в тайные их клетки. Вырисовывались глинобитные крепости, рдея по углам вихрей, неустанно перемещавших центр тяжести.
Власть, которой он, оказывается, вожделеет, погружаясь в собственное повествование о себе и тающем снеге, о кричащих серых птицах на фоне стены соседского дома, становится неким эквивалентом справедливости. Но что такое справедливость? Справедливо ли безоговорочное принятие утверждения о неизбежности страдания. Или же - следует другая версия вопроса: возможно ли страдание от того, что по ряду причин ему/ей довелось избежать его? Последняя версия очевидно негодна, представляя не что иное, как уловку по введению фигуры бесконечности в процесс порождения (отражения) следующего вопроса о наслаждении. Из этого ничего не следует. Это тупик. Стоит сухой горячий день. Ящерица древней ртутной литерой дрожит на камне. Не стоит выказывать намерение ее поймать. Она неуловима. Ручей в меру прозрачен и быстр. Кипарисы источают сладостную истому. Смена масштабов и объемов простирающейся горной цепи создают то, чему сознание откликается словом "пространство". Надо всем или за всем - синева неба. Медлительные. Уменьшение. Муравьи. Терпнущая в оторопи тропа под стопами. Длительное уменьшение травы. Сознание как бы покидает тело, проходя через врата сна в Бытие, чтобы стать "невидимым", ибо, говорил Горгий: "Быть есть невидимое, если оно не достигает того, чтобы казаться, казаться есть же нечто бессильное, если оно не достигает того, чтобы быть". Но на самом деле оно остается таким, каким было, уходя на время из памяти, из чего вытекает: поиски и обретение иного вместо искомого. Мы утрачивали представление о собственном подобии в своем облике, и блики управляли явлением и исчезновением растений, воздуха, чисел, исписанных сквозным огнем. И так далее. Все, что не разбито, сожжено или утоплено. Не оказывается ли письмо перечнем, перечислением - и только! - неких раздражителей, вызывающих закрепленные в коллективном опыте ответы? Справедлив ли такой вопрос? Если да, то чтение есть переживание этих, сохраняемых памятью, реакций, - играть на таком "инструменте", оказывается, не столь трудно, как казалось иным персонажам. Даже фиктивное или же намеренно избранное безумие не... Так: даже предполагаемые кем-либо сплетения реакций-ответов не... Так. Но как? Бесспорно, дело в количестве такого рода "закреплений". У одного словосочетание "томас манн" вызывает благостную реакцию успокоения, связанную очевидно с "первыми встречами" с многотомным собранием сочинений писателя в нежном возрасте, когда на улицах не убивали просто так, и "волшебная гора" обещала смутные, но гарантированные привилегии.
Каждый выращивает свою пустыню, как Императоры кристаллы одиночества. Вероятно, дело в количестве и в возможности это количество уместить в чем-то. Но в чем? В вопрос о справедливости? Или же все обстоит совершенно иначе, и то, что я называю "реакциями", является в действительности некими средоточиями ожидания означения, иными словами: мы состоим из роя предозначаемых, дремлющих, как дремлет, свисая с ветви, пчелиный рой, и тогда это, желающее быть означенным, ожидает некоего проявления/предьявления в речи, чтобы стать..? Но мы говорили о письме, поскольку упоминалось повествование, рассказ, было дано обещание, и все это давно записано, все это можно прочесть, возвратясь к первому абзацу, где "следующее повествование, в котором одновременно с пересказом истории о "превращении сомнения в существование" и "торжестве обретения добродетели" рассказывается о снеге, мокнущем на подоконнике, о неизвестных серых птицах", etc.
Я высказал это девочке, но, скорее всего, она не до конца поняла меня, что, вопреки ожиданию, меня никоим образом не удручило, ибо я, конечно же, провидел время, - длительность и исход... - глядя на ее безутешные слезы, не смея отирать их (что скажут другие?), когда она превратится в женщину, а я, стоя на грязном и мокром тротуаре с поднятой рукой, не касаясь ее лица, скажу (намеренно будучи при том многословен, - чтоб удержать подольше): "Имена, упоминавшиеся едва ли не со сладострастьем во многих критических штудиях, ставших со временем все отчетливее напоминать описания путешествий в средневековый Китай, действительно казались ни чем иным, но только мерцающим, завораживающим кодом, птичьим языком, зеркальность которого так же очевидна, как и его бессмысленная прелесть." В Иранских деревнях нам не удавалось собрать на представления ни одного человека. Лишь только тогда, когда мы выставили на деревенскую площадь стиральную машину и она заработала, клубясь белой пеной, - женщины селения робко, однако превозмогая себя, стали собираться вокруг нее. Очарование стиральной машины было непреодолимо. Мы назвали свой театр Washing-Show.
Мне приходят на ум, полуразрушенные ленью моего воображения, анфилады комнат, поющие на мертвых языках стен мадригалы грудам брик-а-брака, рассыпанный бисер, выгоревшие ленты, флаконы с сизым налетом тления на стенках, отражавших в свое время не только обнаженные плечи, но и глубокое, быстро темнеющее небо за распахнутым окном, дрoжащее в блеске свечей. Гадания на картах разворачивали империи соответствий и ночные царства эфемерных симметрий, подтверждая мысль о том, что время не исходит из прошлого, но в мерцающих соответствиях магического алфавита возникает лукавой оболочкой, обволакивающей каждое мгновение, каждый вздох, любовный стон, надорванный и летящий острым сухим листом крик, прожилки которого драгоценны странной ненавистью к длительности равно как и к быстротечности, - их переплетенные руки, спутанные волосы, невидящие глаза, их раскрытые, покинутые звучанием, рты, подобные очертаниям чисел в двоичных системах: любовники, влагой исследующие сухость друг друга, но завершающие иссушением же все и знойной стеной в обжигающем кольце солнца, когда глазное яблоко, словно бесценный бирюзовый купол различает лишь беглую вязь последнего видения: трепещущий ком, камень, кокон сияния. Остается добавить пора года... цветение каштанов, - вследствие чего разные призраки немедленно соберутся для поразительно грустной процессии, гримасничая и мыча, подобно сбежавшим и растратившим себя в одночасье не-принадлежности ни к чему и ни к кому из своего дома сумасшедших. Длинная фраза по велению учебника требует следования за собой более краткой. Возможны две фразы умеренной длины, перемежающиеся тремя короткими. Проблема ритма стоит очень остро. Число перестановок или подстановок бесконечно. Точно так же, как и число имен, которые человек может извлекать из своей памяти, под стать фокуснику, извлекающему седьмую тысячу кроликов из цилиндра.
Ностальгия имен требовала по меньшей мере "истории", в которой они бы исчезали бесследно (без сомнения, "бесследность" и "расставание" питают любое сочинение, если оно заинтересовано не бесплодным раздором с пониманием, но бесследным сражением с возможностью истолкования, иными словами, с возможностью власти как таковой) затем, чтобы возникать будто бы впервые, однако уже тронутыми легкой, крылатой тенью распада, точнее - чтобы возникать в неизъяснимом смещении их собственного, разрушаемого ими пространства. Я путаю настоящее с прошедшим, точно так же, как путает меня и не-меня будущее. Между мной и не-мной - "ты", или имя, которое мне безразлично. Но я не знаю ... к кому обращаюсь... - помните ли вы меня тогда, когда стояли у больницы Мечникова на перекрестке и слякоть медленно ползла к коленям всех, кто стоял на остановке в ожидании автобуса. В связи со всевозможными социальными кризисами множество автобусных маршрутов было упразднено. Пути обретали праздность. Уехать куда-либо стало невозможно, но я не надеюсь, что вы помните и это. Нас разделяет n'e количество строк в зависимости от формата. Разлука in folio либо in quarto. Разумеется, после того, как вы рассказали о существовании необыкновенной коллекции бабочек, находящейся в музее сравнительной зоологии Гарвардского университета, точнее, коллекции гениталий бабочек, сколь бережно, столь и искусно отделенных ассистентом по научным исследованиям, одно время работавшим в этом музее, - сопровожденной карточками, исписанными его безупречной рукой, той же, что впоследствии заполняла с безукоризненностью меланхолии тысячи подобных для будущих романов, сделавших его имя известным и "на другом континенте", я подумал, что "кастрация" - тема, которая до сих пор не пущена за стол "русской словесности". Какая все же странная плата за "изобразительную чувственность" в описании "мира". Не исключено, что мои несколько слов о Набокове, сказанные в ответ на эту историю, были не так точны, как хотелось бы, хотя я особо ни на что и не притязал... Не помесь Л. Кэролла с П. Чайковским, но все то же хлыстовство в твидовом пиджаке. Птицы садились на подоконник, снег липнул к лицу. Он был так же нечист, как и воздух, его порождавший. Гремящая дуга в поднебесье покуда свидетельствовала, что во вселенной еще существуют такие понятия, как почта, магнит, кувшин, воздушный змей. Мы не ожидали погони. Пусть призрачные, однако утешительные. Потом вода вновь возникала, не питая вражды к луне. Указатель по-прежнему стоит в тех местах, переходящих, подобно сомнению в существование, в местность глинобитных крепостей, где ветер крепок и стоек. И, вот, я заканчиваю свое письмо словами: "Мы условились, что повествование будет утешительным. Оно не будет более возвращаться к предыдущим историям. Незачем. Некогда", которое, увы, я получила, вернее, которое получило меня всего несколько дней тому назад, после моего возвращения из Лондона. Но число, которым компьютер пометил принятый file, и число, которым датировано письмо, не совпадают, - впрочем, с вас станется, вы всегда путались не только в числах, но и в том, что противостоит им. Хотя, спросили бы вы меня сегодня, что я имею в виду, поверьте, я бы ни за что не ответила. Я не знаю, что противостоит им - драма? Не помню только, что было написано раньше: числа, драма или открытка. Но какое это имеет значение? Можете меня поздравить, теперь я профессор, и для них я теперь вдвойне маленький клоун. Я имею в виду свой рост, отнюдь не свое величие. Но, главное, как мне кажется, заключается все же в другом: вы продолжаете все путать: вопрос, заданный кем-то из нас, касался пола повествующего лица в повествовании. Переход "из одного пола в другой", эта стремительная, как сновидение, реверсия, требует перехода из одного грамматического рода в другой - знание залегает в флексиях, т. е. в частицах завершения, которые на самом деле ничего не завершают либо видоизменяются с той же легкостью, с какой вы превращаетесь в женщину или в мужчину даже в пределах одного словосочетания. В связи с этим возникает несколько отчетливо выявленных направлений повествования, о котором вы говорите - 1) тема нежелания повторять рассказанное задолго до этого (к сожалению, мне не удалось услышать или прочесть этот рассказ; говорят, те, кто слушал его, очень смеялись, и, конечно же, он был посвящен женщине), 2) тема рассказывания того, что рассказывается, 3) тема опережения того, что рассказывается, выражаемая в почти неуследимом запаздывании, 4) тема "кастрации", которая, мне кажется, намеренно уводит в сторону от нужного вам заключения - то есть, от обозначения некой концепции творчества, лишающей пола творца или возвращающей ему первозданную целокупность андрогина, или же "совершенство" безгрешного, не соблазненного языка, 5) наконец, тема денег и утопленников, связывающая с тем, что было вам необходимо, как мне думается, в первую очередь, а именно, с вплетением нити "другого" континента и солнца. Вы хотели сказать.
Что было очевидно. Если ехать из Нью Джерси, проезжаешь верхний Manhattan. Когда садится солнце, темный его свет ложится на коричневый кирпич домов, возведенных, наверное, еще в 30-е. Это ощущение напоминает мне ощущение при виде элеваторов в степи за Вапняркой на закате. Я не знаю, что мне этим хочется сказать. Вероятно, что не подари мне Элиот Вайнбергер книгу своих эссе в тот раз, я бы не сделал следующих несколько сопоставлений, не совсем, впрочем внятных, от чего, однако, они не прекращают беспокоить и сейчас. Поводом для их появления послужила просьба сына написать несколько строк по поводу "открытия Колумбом другого континента", поскольку покровители искусств, заказавшие серию на эту тему, потребовали от него объяснений тому, что было на холстах, - скорее же, не они сами нуждались в объяснениях, комментарии требовались для других, вышестоящих покровителей, то есть, для тех, кто платил. В какой-то степени они были правы. Человек должен знать, за что он платит. Не сегодня-завтра будет отмечаться круглая дата открытия Америки. Сырость сегодня необыкновенная. Ноги промокли. Я перехожу улицу, вхожу в помещение, которое лишь только с известной натяжкой можно назвать кафе. Но кофе покуда существует. Газеты обещают манифестацию голодных. Нож так же совершенен в своей форме, как сон. Схождение двух параллельных в точке замирания воображения. Я видел, как он стоял у дерева, как из его груди, пульсируя, била пенистая алая артериальная кровь. Удивительно, что ему удалось пройти еще несколько кварталов, добраться до трамвайной остановки в центре города. Прислониться спиной к одному из двух гигантских тополей, под которыми торговали душистым горошком, пионами и "цыганским солнцем". На его враз похудевшем лице стояло отражением выражение сосредоточенной в себе рассеянности. Женщины, торговавшие цветами, тихо говорили, понимая, вероятно, что его не следует беспокоить, отвлекать. Там он умер. Убили его сапожным ножом. Того, кто убил его, убили позже, на зоне. Ему забивали в голову гвозди до тех пор, покуда он не увидел стоявшего рядом с ним Танатоса, произнесшего в момент, когда его заметили, следующие слова: "Ты вовлекаешься в игру присутствия и отстутствия". "Вытащи из моей головы гвозди" - сказал тихо его узревший. "Нет. - Ответил тот. "Этого я не сделаю потому, что мне безразлично, есть ли у тебя в голове гвозди или их нет".
Они все были обречены. Я тоже. Я рассматриваю страницы. Я перелистываю листы. Картины сменяются картинами. Пружина необыкновенно сильна, она в чем-то подобна листьям. Семена клена, вращаясь, летят за пепельную границу зрения. Вода плавно рассыпается брызгами, собираясь в непроницаемое натяжение глади. Христофор Колумб родился в Генуе, в 1451 году. К тому времени древние царства майа и ацтеков переходили черту призрачности. Инки разворачивали Империю, умещавшуюся в тысячи узлов кипу. Океанос еще тлел слабым воспоминанием в сознании освобожденного западного мира - ибо, как пишет Гигерич, "Христос разорвал какие бы то ни было тяготящие узы". Христофор Колумб родился тогда, когда ему следовало родиться, утверждает еще один из исследователей, поскольку история Запада стояла на грани исчезновения в мусульманском этносе, так как для противостояния Османской империи требовалось золото. К 1572 году население индейцев сократилось на несколько миллионов человек. За два года до начала первой экспедиции Колумба в Толедо (с 12 февраля 1486 года по 3-е февраля 1489 года) были заживо сожжены на кострах ауто-да-фэ 5795 человек. В Индии было все, и зубы там чистили зубочистками. Гигерич продолжает: "Змей, именуемый Океаносом или Кроносом, окружающий нас со всех сторон, есть образ и гарантия психологического существования человека". На вопрос, кем был змей Кронос, Пифагор отвечает - psiche Вселенной. Ragusa или Дубровник на Адриатике был основан Генуей в 7 веке. С 13 века по 15 век могущественная Генуя простирает свое влияние до Феодосии. Открытие Америки открывает "коридор" Кортесу, отплывающему из Панамы в Перу, к Инку. История о 62 всадниках и 102 пехотинцах известна всем. Красноголовый Кински, вращая страшными глазами, на плоту переплывает экран. Океанос перестал омывать круглую плоскую землю. Земля стала шаром. Поток, обтекавший землю, был разомкнут, psiche Вселенной перестала быть таковой. И у Инку, и у Ацтеков солнце было "единственным" богом. Чтобы умилостивить солнце, ему скармливалось, вырванное обсидиановым ножом, сердце на вершине храма. Нож, сердце, солнце - три линии находят друг в друге продолжение, распускаясь трилистником "общей экономии": "особой формой потребления престижных ценностей было их обрядовое уничтожение". За тысячелетие с чем-то до Батая инки разрешили проблему накопления и "снятия" в Aufhebung, создав свою энергетическую систему вселенной. Любовники не находят места в этой местности. Детей также погребали на вершинах гор по той же причине - не дать солнцу остановиться. Океанос был великим, бесконечным зеркалом Солнца. С исчезновением собственного "зеркала" Солнце погрузилось в одиночество, перестало быть сыном себя, ибо его "другой" перестал быть в нем. В 1991 году, на протяжении нескольких месяцев Ragusa или Дубровник, построенный генуэзцами, подвергался методическому артиллерийскому обстрелу. Однажды вечером в Вене, хозяин крохотного полуподвального ресторана (кроме свежести слегка грубоватой еды, ничего интересного) воскликнул, глядя в телевизор: "Не они же строили!". Да. Не они. И не они открывали Америку. Вечером, в Петербурге, стоя в закат на балконе, я сказал себе: "Аркадий, солнце близится к тому, чтобы замкнуть свой круг. Оно нежно и по праву требует нашего сердца, чтобы корабликом из коры пустить его в нескончаемое плавание по многим водам древнего Океаноса, повествованием, следующим повествованию."
Дубравке Дюрич