Друцэ Ион
Долгие проводы Шукшина
Ион Друцэ
Долгие проводы Шукшина
Когда ему исполнилось пятьдесят, не было обычной в таких случаях шумихи, связанной с награждением, с творческими вечерами, с банкетами ничего этого не было, потому что его самого уже не было среди нас. И все-таки этот день литература отметила. Летним субботним вечером по телевидению была показана большая передача, посвященная его жизни и творчеству.
Актеры, участвовавшие в передаче, в качестве вступления, в качестве эпиграфа, что ли, начали с бесконечно задумчивой и бесконечно грустной народной песни:
Миленький ты мой...
Возьми меня с собой!
Там, в стране далекой,
Назовешь меня женой...
Передача была долгая, около часа с лишним. Построенная вся на документах, она включала в себя отрывки шукшинской прозы, сцены из его пьес, фрагменты его авторских работ, воспоминания его друзей, но, не в обиду авторам этой передачи будет сказано, на протяжении всего вечера они ни разу не смогли подняться до уровня, заданного той грустной и щемящей народной песней, до той правды, которую заключали в себе те четыре строчки.
Таинственная это штука - жизнь, но еще таинственнее ее отражение в искусстве. Казалось бы, что общего между прозой Шукшина и этой нехитрой народной песней? Суровая, жесткая проза Шукшина лежит не то что на другом берегу - она на другом континенте лежит. Но вот поди ж ты, творчество писателя, и его судьба, и та широчайшая любовь читающих масс - все это как-то вдруг на наших глазах слилось со стародавней народной горечью, став на наших глазах единым целым...
А время идет. Казалось, это было совсем вчера, но между тем прошли уже годы с того жаркого дня конца августа, когда неожиданная весть ворвалась в дом - умер Шукшин. Скоропостижно скончался на съемках фильма "Они сражались за Родину" где-то в обожженных солнцем донских степях. А он только-только определялся на предначертанном ему месте в литературе, его работы только-только зазвучали в полный голос, и, может, потому весть о его скоропостижной кончине была так неожиданна, так, сказал бы я, несправедлива, что горечи не было конца.
Журналы еще печатали рассказы, полученные от него самого. В газетах выходили горячие, обжигающие душу строчки его последнего интервью. В кинотеатрах еще шел его последний фильм "Калина красная", в темных залах с утра до вечера, сеанс за сеансом, волна за волной грохотал его сильный, мужественный голос, а сам он уже лежал в гробу в Доме кино, и усталая сельская жительница тихо плакала у его ног. Казалось, это одна из героинь его рассказов, и только когда женщина, вытерев глаза, замирала в горе своем, родство обличий выдавало в ней мать.
В тот горький день траура вдруг выяснилось, что Шукшин не просто хороший писатель - он писатель народный, и, казалось, не было конца людской веренице, шедшей поклониться его могиле и положить на свежевырытую землю свой цветок. Цветов и калины красной, говорят, в тот день собралось на его могиле так много, что они виднелись из-за высокой каменной ограды Новодевичьего монастыря.
Потом, как полагается, были поминки. Потом запустили в кинопроизводство и в печать все то, что так долго никак не запускалось и никак не печаталось. Выход каждого нового произведения в кино, на телевидении, в театре или в издательстве превращался в новую встречу с Шукшиным и в еще одно прощание.
* * *
"Впереди стаи бежал тот, крупный, матерый, с опаленной мордой. Он чесал ровно с санями, ни на что и никак не отвлекаясь, весь стелясь в свой бег. Макар кидал в него шапкой, соломой, всем, что в санях попадалось под руку, но волк бежал как ни в чем не бывало". "Этого уж ничто не остановит, подумал про себя Макар. - Этого только смерть остановит".
Художника выдает стиль. Это редчайшее явление в искусстве - художник, у которого есть свой стиль. Он, думается мне, этот стиль, не что иное, как сплав таланта и характера художника, ибо без характера в искусстве, так же как и без таланта, делать нечего. У Шукшина был яркий, самобытный характер, и, конечно же, у него свой стиль. Он пришел в искусство уже зрелым, сложившимся человеком, и стиль его, минуя все стадии становления, заявил о себе с самого начала, как о завершенном литературном явлении. По типу своему Шукшин был человеком хватким, торопливым, какой обычно бывает у тружеников земли перед весенним севом, когда все важно, все надо помнить и сделать в срок. В одном из последних интервью он сетовал на то, что, мол, слишком мало написал, всего-то несколько книжек прозы. Кажется, в нем жило ощущение, что он слишком поздно переступил порог художественного творчества и что ему раньше других суждено будет его покинуть. Этим, думается мне, объясняется и некоторая его замкнутость, некоторая излишняя категоричность в суждениях и поступках.
Где-то мне довелось прочесть мимолетное, но очень меткое суждение о сельских парнях, которые, в пору своей первой молодости, опьяненные только что нарождающейся силой и ловкостью, готовы буквально на все, лишь бы доказать всему миру и самим себе, что они могут почти все. Они сгорают на бегу, на лету, на полуслове, и как важно, чтобы в эти трудные минуты жизни рядом был кто-нибудь из односельчан, наделенный рассудительностью и разумной долей философского скепсиса.
Шукшин кинулся в пучину нашей художественной жизни, поставив перед собой не то что непосильные, а изначально невыполнимые задачи. В годы, когда многотомные эпопеи заняли ведущее место в прозе, Шукшин возобновляет демократические традиции русской новеллистики. На каждый ход томом в восемьсот страниц он отвечал рассказом в десять-двенадцать страничек и, как ни странно, выигрывал и часто одним-единственным рассказом.
В годы, когда пустые замыслы кинолент летали, как бабочки, из кинотеатра в кинотеатр, Шукшин решился ставить фильмы, которые бы трещали от соков окружающей, неприглаженной действительности. В годы, когда мало-мальски одаренные актеры снимались почти одновременно на всех киностудиях страны и подписывали контракты, едва пролистав сценарий, Шукшин болезненно, подолгу обдумывал каждое предложение, и его роли в чужих фильмах поражают своей отточенностью и тем, насколько тонко продолжал он в чужих фильмах свою собственную тему, не нарушая при этом чужой замысел.
Ему хотелось вернуть литературе скупость честного непорочного слова; ему хотелось вернуть актерскому мастерству его гражданскую основу; ему хотелось отучить съемочную камеру от смазливых личиков, привив ей вкус к грубым, но прекрасным в своей первозданности людям труда, - видит бог, задача эта непосильна не то что для одного человека, она, может статься, непосильна для целого поколения.
Во всех своих литературных, кинематографических работах, во всех своих выступлениях, в каждом слове и поступке Шукшин оставался преданным людям труда, сельским жителям. Это была его явная страсть. Что бы мы там ни говорили, а жизнь в селе, и на мой взгляд, намного труднее жизни городской. Колхознику во много раз труднее достается кусок хлеба, минута отдыха. И, может, потому художники, выходцы из деревни, остаются надолго верными той среде, из которой они вышли.
С Шукшиным я, к сожалению, не был знаком, но один раз видел его. Центральный дом литератора устраивает иногда вечера под названием "В кругу друзей". Эти вечера, призванные к тому, чтобы подкрепить былую славу нашего клуба, тщательно подготавливаются.
В приглашении на один из таких вечеров сообщалось, что с чтением своего нового рассказа выступит Василий Шукшин. Как раз к тому времени гремели по Москве два новых цикла его рассказов, опубликованные, кажется в "Новом мире" и "Нашем современнике". Разумеется, это был гвоздь программы, главная его приманка, и потому в дубовом зале яблоку было негде упасть.
А вечер, как это ни удивительно, никак не выстраивался. Трудно сказать почему. На улице было холодно и неуютно - не то конец зимы, не то начало ранней весны, но для зимы было слишком сыро, для весны было слишком холодно. Это в конце концов сказывалось на настроениях, а что такое вечер в ЦДЛ, как не сумма настроений участвующих в нем людей.
Сначала выступил кто-то из наших ведущих юмористов. Фельетон был остроумен, но затаскан на радио и телевидении до предела и участники вечера демонстративно не смеялись - надо в конце концов иметь совесть. Тогда оскорбленный автор прочел новый фельетон, никому еще не известный. Круг друзей напрягся, ловил малейший намек на юмор, а его решительно не было, ну прямо ни следа.
Следующим номером были два студента из ГИТИСа. Отделение циркового искусства. Молодая девушка в купальнике, поднявшись на низенький столик, поставленный на полу в центре зала, делала мостик, шпагат, стояла на одной руке, на одном пальце, на одном дыхании. Я рискну даже сказать, что она сделала слишком большие успехи, а это в цирковом искусстве, так же как в других искусствах, вещь нежелательная.
Потом был объявлен Шукшин. Достал откуда-то из карманов кипу страниц, буркнув при этом, что в программе вечера допущена опечатка - не новый рассказ, а отрывок из нового рассказа он собирается прочесть. Публика несколько зашевелилась, потом приутихла - отрывок, так отрывок.
Но мало того, что это был отрывок. Шукшин, будучи прекрасным актером, прочел свой кусок на редкость плохо - однотонным деревянным голосом шпарил фразу за фразой, никак не выделяя ни диалог, ни паузы. Вместе с тем кусок был сочный, вкусный, в зале посмеивались, изредка аплодировали, но Шукшин пропускал мимо ушей все эти знаки внимания и шел к концу, как по шпалам. В этом он был весь.
Провожали его восторженно, а он, едва поклонившись, направился к выходу - рассказ его по-прежнему не устраивал, нужно было спешить в свою крохотную кухоньку дошлифовывать его. Вы, мол, тут хлопаете, визжите от удовольствия, это ваше дело, а мне тут некогда рассиживать, хоть мы с вами и посидели, как говорит приглашение, в кругу друзей...
Он покинул зал, полностью его игнорируя. Я пишу об этом с уверенностью, потому что вместе со всем залом почувствовал себя задетым, и это было единственное, что мне в том вечере понравилось...
* * *
Сказать, что Шукшин жил, работал и умер на наших глазах, было бы неверно. Шукшин сгорел на наших глазах. Жизнь, которая обрела себя только под тридцать и оборвалась в сорок пять, - это трагедия, и от этой трагедии совестливой русской литературе никуда не уйти. Как и любая истина, не освоенная еще до конца, она ждет, когда ее осмыслят и сделают частью житейского опыта народа.
Говорят, переутомлен был сверх всякой меры. Днем снимался в знойных, прокаленных августовским солнцем донских степях, в условиях, максимально приближенных к боевой обстановке, а по ночам писал пьесу для Ленинградского БДТ. К несчастью, все в том году ему давалось на удивление: и роль солдата отлично выстраивалась, и пьеса двигалась на всех парах к Товстоногову. Последний год в жизни художника с его неслыханными удачами - какая это, в сущности, печальная картина!
Говорят, его разрывали меж собой не только два различных, но, может статься, противоположных, взаимно исключающих друг друга вида искусства письменный стол и съемочная камера. Слово рождается в тишине и одиночестве, из потребности выразить себя и общаться с остальным миром. Камера требует людской толчеи, шума и страстей - и чем больше толчеи, шума и страстей, тем больше проку в той работе.
"Тебе, Василий, в конце концов придется выбрать между письменным столом и камерой, - так сказал ему, по преданиям, его учитель и наставник, Михаил Ромм.
Шукшин, к своему несчастью, слишком долго раздумывал над советом своего учителя. Последние его интервью, последние страницы говорят о том, что выбор был сделан в пользу письменного стола, но его слова были сказаны уже оттуда, из-за той роковой черты, откуда возврата нету.
"Нравственность это Правда", - сказал он в одной из последних своих бесед. Мы читали и радовались точному и четкому его мышлению и думали про себя, что еще томов двенадцать великолепной прозы последуют после этого крика души, а он был брошен нам уже оттуда, с того, другого берега...
* * *
Вопрос, почему Шукшин так поздно пришел и почему так рано покинул то поле литературы, которое он призван был возделывать, - этот вопрос долго и мучительно еще будет витать перед русской литературой. И, возможно, чувствуя, что мы сегодня еще не в состоянии на него полностью ответить, мы опять снова и снова возвращаемся к этому художнику и каждую новую встречу превращаем в трогательные проводы. Может, поэтому ему, едва ли не единственному из числа многих достойных художников, покинувших в последнее время этот мир, русская литература устроила такие долгие-долгие проводы...
Долгие проводы Шукшина
Когда ему исполнилось пятьдесят, не было обычной в таких случаях шумихи, связанной с награждением, с творческими вечерами, с банкетами ничего этого не было, потому что его самого уже не было среди нас. И все-таки этот день литература отметила. Летним субботним вечером по телевидению была показана большая передача, посвященная его жизни и творчеству.
Актеры, участвовавшие в передаче, в качестве вступления, в качестве эпиграфа, что ли, начали с бесконечно задумчивой и бесконечно грустной народной песни:
Миленький ты мой...
Возьми меня с собой!
Там, в стране далекой,
Назовешь меня женой...
Передача была долгая, около часа с лишним. Построенная вся на документах, она включала в себя отрывки шукшинской прозы, сцены из его пьес, фрагменты его авторских работ, воспоминания его друзей, но, не в обиду авторам этой передачи будет сказано, на протяжении всего вечера они ни разу не смогли подняться до уровня, заданного той грустной и щемящей народной песней, до той правды, которую заключали в себе те четыре строчки.
Таинственная это штука - жизнь, но еще таинственнее ее отражение в искусстве. Казалось бы, что общего между прозой Шукшина и этой нехитрой народной песней? Суровая, жесткая проза Шукшина лежит не то что на другом берегу - она на другом континенте лежит. Но вот поди ж ты, творчество писателя, и его судьба, и та широчайшая любовь читающих масс - все это как-то вдруг на наших глазах слилось со стародавней народной горечью, став на наших глазах единым целым...
А время идет. Казалось, это было совсем вчера, но между тем прошли уже годы с того жаркого дня конца августа, когда неожиданная весть ворвалась в дом - умер Шукшин. Скоропостижно скончался на съемках фильма "Они сражались за Родину" где-то в обожженных солнцем донских степях. А он только-только определялся на предначертанном ему месте в литературе, его работы только-только зазвучали в полный голос, и, может, потому весть о его скоропостижной кончине была так неожиданна, так, сказал бы я, несправедлива, что горечи не было конца.
Журналы еще печатали рассказы, полученные от него самого. В газетах выходили горячие, обжигающие душу строчки его последнего интервью. В кинотеатрах еще шел его последний фильм "Калина красная", в темных залах с утра до вечера, сеанс за сеансом, волна за волной грохотал его сильный, мужественный голос, а сам он уже лежал в гробу в Доме кино, и усталая сельская жительница тихо плакала у его ног. Казалось, это одна из героинь его рассказов, и только когда женщина, вытерев глаза, замирала в горе своем, родство обличий выдавало в ней мать.
В тот горький день траура вдруг выяснилось, что Шукшин не просто хороший писатель - он писатель народный, и, казалось, не было конца людской веренице, шедшей поклониться его могиле и положить на свежевырытую землю свой цветок. Цветов и калины красной, говорят, в тот день собралось на его могиле так много, что они виднелись из-за высокой каменной ограды Новодевичьего монастыря.
Потом, как полагается, были поминки. Потом запустили в кинопроизводство и в печать все то, что так долго никак не запускалось и никак не печаталось. Выход каждого нового произведения в кино, на телевидении, в театре или в издательстве превращался в новую встречу с Шукшиным и в еще одно прощание.
* * *
"Впереди стаи бежал тот, крупный, матерый, с опаленной мордой. Он чесал ровно с санями, ни на что и никак не отвлекаясь, весь стелясь в свой бег. Макар кидал в него шапкой, соломой, всем, что в санях попадалось под руку, но волк бежал как ни в чем не бывало". "Этого уж ничто не остановит, подумал про себя Макар. - Этого только смерть остановит".
Художника выдает стиль. Это редчайшее явление в искусстве - художник, у которого есть свой стиль. Он, думается мне, этот стиль, не что иное, как сплав таланта и характера художника, ибо без характера в искусстве, так же как и без таланта, делать нечего. У Шукшина был яркий, самобытный характер, и, конечно же, у него свой стиль. Он пришел в искусство уже зрелым, сложившимся человеком, и стиль его, минуя все стадии становления, заявил о себе с самого начала, как о завершенном литературном явлении. По типу своему Шукшин был человеком хватким, торопливым, какой обычно бывает у тружеников земли перед весенним севом, когда все важно, все надо помнить и сделать в срок. В одном из последних интервью он сетовал на то, что, мол, слишком мало написал, всего-то несколько книжек прозы. Кажется, в нем жило ощущение, что он слишком поздно переступил порог художественного творчества и что ему раньше других суждено будет его покинуть. Этим, думается мне, объясняется и некоторая его замкнутость, некоторая излишняя категоричность в суждениях и поступках.
Где-то мне довелось прочесть мимолетное, но очень меткое суждение о сельских парнях, которые, в пору своей первой молодости, опьяненные только что нарождающейся силой и ловкостью, готовы буквально на все, лишь бы доказать всему миру и самим себе, что они могут почти все. Они сгорают на бегу, на лету, на полуслове, и как важно, чтобы в эти трудные минуты жизни рядом был кто-нибудь из односельчан, наделенный рассудительностью и разумной долей философского скепсиса.
Шукшин кинулся в пучину нашей художественной жизни, поставив перед собой не то что непосильные, а изначально невыполнимые задачи. В годы, когда многотомные эпопеи заняли ведущее место в прозе, Шукшин возобновляет демократические традиции русской новеллистики. На каждый ход томом в восемьсот страниц он отвечал рассказом в десять-двенадцать страничек и, как ни странно, выигрывал и часто одним-единственным рассказом.
В годы, когда пустые замыслы кинолент летали, как бабочки, из кинотеатра в кинотеатр, Шукшин решился ставить фильмы, которые бы трещали от соков окружающей, неприглаженной действительности. В годы, когда мало-мальски одаренные актеры снимались почти одновременно на всех киностудиях страны и подписывали контракты, едва пролистав сценарий, Шукшин болезненно, подолгу обдумывал каждое предложение, и его роли в чужих фильмах поражают своей отточенностью и тем, насколько тонко продолжал он в чужих фильмах свою собственную тему, не нарушая при этом чужой замысел.
Ему хотелось вернуть литературе скупость честного непорочного слова; ему хотелось вернуть актерскому мастерству его гражданскую основу; ему хотелось отучить съемочную камеру от смазливых личиков, привив ей вкус к грубым, но прекрасным в своей первозданности людям труда, - видит бог, задача эта непосильна не то что для одного человека, она, может статься, непосильна для целого поколения.
Во всех своих литературных, кинематографических работах, во всех своих выступлениях, в каждом слове и поступке Шукшин оставался преданным людям труда, сельским жителям. Это была его явная страсть. Что бы мы там ни говорили, а жизнь в селе, и на мой взгляд, намного труднее жизни городской. Колхознику во много раз труднее достается кусок хлеба, минута отдыха. И, может, потому художники, выходцы из деревни, остаются надолго верными той среде, из которой они вышли.
С Шукшиным я, к сожалению, не был знаком, но один раз видел его. Центральный дом литератора устраивает иногда вечера под названием "В кругу друзей". Эти вечера, призванные к тому, чтобы подкрепить былую славу нашего клуба, тщательно подготавливаются.
В приглашении на один из таких вечеров сообщалось, что с чтением своего нового рассказа выступит Василий Шукшин. Как раз к тому времени гремели по Москве два новых цикла его рассказов, опубликованные, кажется в "Новом мире" и "Нашем современнике". Разумеется, это был гвоздь программы, главная его приманка, и потому в дубовом зале яблоку было негде упасть.
А вечер, как это ни удивительно, никак не выстраивался. Трудно сказать почему. На улице было холодно и неуютно - не то конец зимы, не то начало ранней весны, но для зимы было слишком сыро, для весны было слишком холодно. Это в конце концов сказывалось на настроениях, а что такое вечер в ЦДЛ, как не сумма настроений участвующих в нем людей.
Сначала выступил кто-то из наших ведущих юмористов. Фельетон был остроумен, но затаскан на радио и телевидении до предела и участники вечера демонстративно не смеялись - надо в конце концов иметь совесть. Тогда оскорбленный автор прочел новый фельетон, никому еще не известный. Круг друзей напрягся, ловил малейший намек на юмор, а его решительно не было, ну прямо ни следа.
Следующим номером были два студента из ГИТИСа. Отделение циркового искусства. Молодая девушка в купальнике, поднявшись на низенький столик, поставленный на полу в центре зала, делала мостик, шпагат, стояла на одной руке, на одном пальце, на одном дыхании. Я рискну даже сказать, что она сделала слишком большие успехи, а это в цирковом искусстве, так же как в других искусствах, вещь нежелательная.
Потом был объявлен Шукшин. Достал откуда-то из карманов кипу страниц, буркнув при этом, что в программе вечера допущена опечатка - не новый рассказ, а отрывок из нового рассказа он собирается прочесть. Публика несколько зашевелилась, потом приутихла - отрывок, так отрывок.
Но мало того, что это был отрывок. Шукшин, будучи прекрасным актером, прочел свой кусок на редкость плохо - однотонным деревянным голосом шпарил фразу за фразой, никак не выделяя ни диалог, ни паузы. Вместе с тем кусок был сочный, вкусный, в зале посмеивались, изредка аплодировали, но Шукшин пропускал мимо ушей все эти знаки внимания и шел к концу, как по шпалам. В этом он был весь.
Провожали его восторженно, а он, едва поклонившись, направился к выходу - рассказ его по-прежнему не устраивал, нужно было спешить в свою крохотную кухоньку дошлифовывать его. Вы, мол, тут хлопаете, визжите от удовольствия, это ваше дело, а мне тут некогда рассиживать, хоть мы с вами и посидели, как говорит приглашение, в кругу друзей...
Он покинул зал, полностью его игнорируя. Я пишу об этом с уверенностью, потому что вместе со всем залом почувствовал себя задетым, и это было единственное, что мне в том вечере понравилось...
* * *
Сказать, что Шукшин жил, работал и умер на наших глазах, было бы неверно. Шукшин сгорел на наших глазах. Жизнь, которая обрела себя только под тридцать и оборвалась в сорок пять, - это трагедия, и от этой трагедии совестливой русской литературе никуда не уйти. Как и любая истина, не освоенная еще до конца, она ждет, когда ее осмыслят и сделают частью житейского опыта народа.
Говорят, переутомлен был сверх всякой меры. Днем снимался в знойных, прокаленных августовским солнцем донских степях, в условиях, максимально приближенных к боевой обстановке, а по ночам писал пьесу для Ленинградского БДТ. К несчастью, все в том году ему давалось на удивление: и роль солдата отлично выстраивалась, и пьеса двигалась на всех парах к Товстоногову. Последний год в жизни художника с его неслыханными удачами - какая это, в сущности, печальная картина!
Говорят, его разрывали меж собой не только два различных, но, может статься, противоположных, взаимно исключающих друг друга вида искусства письменный стол и съемочная камера. Слово рождается в тишине и одиночестве, из потребности выразить себя и общаться с остальным миром. Камера требует людской толчеи, шума и страстей - и чем больше толчеи, шума и страстей, тем больше проку в той работе.
"Тебе, Василий, в конце концов придется выбрать между письменным столом и камерой, - так сказал ему, по преданиям, его учитель и наставник, Михаил Ромм.
Шукшин, к своему несчастью, слишком долго раздумывал над советом своего учителя. Последние его интервью, последние страницы говорят о том, что выбор был сделан в пользу письменного стола, но его слова были сказаны уже оттуда, из-за той роковой черты, откуда возврата нету.
"Нравственность это Правда", - сказал он в одной из последних своих бесед. Мы читали и радовались точному и четкому его мышлению и думали про себя, что еще томов двенадцать великолепной прозы последуют после этого крика души, а он был брошен нам уже оттуда, с того, другого берега...
* * *
Вопрос, почему Шукшин так поздно пришел и почему так рано покинул то поле литературы, которое он призван был возделывать, - этот вопрос долго и мучительно еще будет витать перед русской литературой. И, возможно, чувствуя, что мы сегодня еще не в состоянии на него полностью ответить, мы опять снова и снова возвращаемся к этому художнику и каждую новую встречу превращаем в трогательные проводы. Может, поэтому ему, едва ли не единственному из числа многих достойных художников, покинувших в последнее время этот мир, русская литература устроила такие долгие-долгие проводы...