Марина и Сергей Дяченко.
Эмма и Cфинкс

Пролог

   В лесополосе пахло осенью. До наступления вечности оставалось не более получаса.
   Мальчик вытащил из кармана перочинный ножик, взял на изготовку длинную удобную палку и принялся разворачивать траву и прелые листья в наиболее подозри­тельных местах. Он любил искать грибы. Это было похоже на рыбалку, почти так же интересно. Здесь водятся маслята и подоси­новики, а трухлявые сыроежки – ну их на фиг…
   Прошло полчаса, а может час, а может и все два; со­лнце висело еще высоко, у мальчика заболела шея – все время смотреть вниз. Он выпрямился – и увидел впере­ди, в нескольких шагах, поваленное дерево. Он не помнил, чтобы здесь росли такие деревья. Не за­мечал раньше. Оно было старше лесополосы, старше до­роги, старше, наверное, всего их поселка. Оно было огромное. И теперь лежало на боку, наста­вив на мальчика круглый и светлый срез. Мальчик подошел. Пень был размером со столик. Срез лежащего ствола доходил мальчику до пояса. Древесина оказалась совсем сырой, дерево спилили недавно и очень аккуратно. Будто масло ножиком, подумал мальчик. И на пне, и на срезанном стволе четко видны были го­дичные кольца. Мальчику сразу же захотелось узнать, сколько их; он начал считать – и сбился, начал снова – и сбился опять. Колец было не меньше ста, а может, и больше.
   Мальчик опустился на край огромного пня и подумал: целый год с каникулами, зимними и весенними, с Дедом Морозом, с долгим летом помещается в одном кольце. Отсчитать десять колец – и получится вся его жизнь. Странно. Он провел ладонью, чуть касаясь пня. От середины, где кольца почти сливались, к краю. Дерево жило сто лет, подумал мальчик. А теперь я вижу, как оно жило. Каждую его минуту. А кто его срезал?
   Солнце скрылось за облачком. Мальчику вдруг показалось, будто все вокруг измени­лось. Сделалось очень тихо; секунду назад шелестели ветки и перекликались птицы, а сейчас – как в пустом доме, как на контрольной. Он вовсе не был трусом. Но страх пришел, воткнулся в кожу сотнями иголочек, приподнял коротко стриженые волосы на макушке. Следовало оглянуться. Убедиться, что никто не смот­рит в затылок. Что никто не прячется за поваленным стволом, Он знал, что надо оглянуться, – и не мог. Не повора­чивалась шея. И чем дольше он сидел, обмерев, на широ­ком пне, тем яснее ему становилось, что за спиной у него кто-то (что-то?) есть. Почему, ведь он всегда верил, что все плохое в жизни случится не с ним?! Почему же это случается? Уже почти случилось?
   Никогда прежде на него не наваливалась такая мутная, такая непонятная паника. Остатками разума он понимал, что причины нет, что в лесу он один… Наверное.
   Все, что он успел сделать – заорать и сорваться, опро­кидывая корзинку, с места. И кинуться сквозь лес с ис­тошным воплем «Мама!».

Часть первая.
Эмма

   Второго ноября Эмме Петровне исполнилось тридцать пять лет.
   Отмечали в театре. Эмма принесла большую сумку с бутербродами, купила в соседнем магазине положенное количество вина, водки и одноразовых стаканчиков. После дневного спек­такля («Лесные приключения», сказка для дошкольни­ков) в большой гримерке накрыли стол. Все было в высшей степени пристойно и даже очень мило. Пока Эмма переодевалась, пока смывала заячий нос, губу и тонкие усики, завтруппой уже успела разло­жить бутерброды и нарезать торт. Потом пришли гости – все, кто был занят сегодня днем, а с ними старенькая костюмерша и помреж. Говорили тосты, желали здоро­вья, называли человеком верным, добросовестным, чест­ным, добрым и вообще хорошим. Подарили фарфоровую вазу. Принесли букет ноябрьских – мелких, но очень ду­шистых – астр. Всё сказали, съели и выпили примерно за час с четвертью, а потом девочки, соседки по гример­ке, помогли Эмме собрать посуду и пустые бутылки об­ратно в сумку.
   Быстро смеркалось. В пять часов за окном было почти совсем темно; те, кто был занят в вечернем спектакле, еще не пришли, прочие разошлись по домам. Эмма осталась в гримерке одна.
   Это была давняя привычка. Она всегда уходила позже, всех. В школе. В институте. В театре. Медленно собираясь, повторяя роль, еще раз проигрывая про себя, верша своеобразный ритуал, жертвуя Любимому Делу дополни­тельный час, или полтора часа, или хоть тридцать минут. И сегодня она задержалась скорее по привычке, неже­ли из надобности. Аккуратно сложила в стол коробку с гримом, пачку лигнина, мыльницу, полотенце и крем. Застегнула пальто, повязала шарф, взяла сумку и вышла в полутьму коридора. Попрощалась с дежурной на входе.
   Воздух был холоднее, чем утром. С неба валились пос­ледние листья – самые стойкие, самые желтые. Налипа­ли на мокрый асфальт. В черных лужах отражались редкие яркие звезды и тус­клые ноябрьские фонари. Неподалеку от служебного входа рос большой каштан. На одной из его голых веток сохранилось засохшее со­цветие – майская «свечка». Почему-то этим цветам не дано было стать плодами, обрасти колючими шариками каштанов и упасть в сен­тябре на асфальт. Для белой пирамидки по сей день про­должался май; правда, цветы засохли и сморщились, од­нако даже скелет соцветия выглядел вызывающе, остав­шись один на голой-голой ветке. Эмма отвела взгляд от припозднившейся «свечки». Вы­грузила в урну пластиковый пакет с мусором. Поправила шарф.
   Сегодня ей исполнилось тридцать пять. И она в трид­цать пятый раз сыграла Матушку-Зайчиху. Ей всегда казалось почетным, едва ли не священным делом работать для детей. Она переиграла в полусотне разных спектаклей – белок и лисиц, зайчих, зайчат, девочек, мальчиков, курочек, лягушек, деревянных солда­тиков, стражников, шахматных фигурок, бабочек и даже коров. Ее всегда ставили в пример, когда речь заходила о се­рьезном отношении к профессии. Она жила, будто под развернутым крылом. Она знала – со школьных лет, – что ее упорство и верность обя­зательно будут вознаграждены.
   Нет, она старалась не ради награды, однако где-то внутри нее всегда жила вера в чудо, которое скоро случится. Возвращаясь домой позже всех, усталая, углубленная в себя, она несла мимо вечерних витрин свою тайну – тайну Золушки, которая знает, чем кончится сказка. Ей доставляло удовольствие в мельчайших деталях продумывать крохотную, ничего не значащую роль. Пусть даже в плохом спектакле. Была в этом какая-то сладость; Эмма выдумывала биографию лисичке, которая появлялась на пять минут в толпе других зверей. Или ежику, у которого за весь спектакль было три слова. Но зато как она проживала зоны молчания! Приходила не за сорок минут до начала – за полтора часа, гримировалась, волновалась, ждала. И знала: насто­ящая любовь не бывает безответной. Все у нее будет – и роли, и режиссеры, и признание… Разве у судьбы нет глаз?
   Сегодня ей исполнилось тридцать пять. Сегодня она в который раз видела, как пятидесятилет­няя Ирина Антоновна скачет по сцене, трясет двойным подбородком, изображая хомячка. Детям, наверное, нра­вится? Что может быть благороднее, чем играть для детей?
   Сегодня Эмма в первый раз поняла, что спустя полтора десятка лет она будет на этой же сцене играть того же хо­мячка. Или – в лучшем случае – чью-нибудь бабушку. Дети в зале будут меняться, Эмма на сцене будет стареть. И когда-нибудь в антракте ее хватит инфаркт, и ее увезут в больницу, не успев смыть со старушечьих щек нарисо­ванные гримом заячьи усики…
   Над мокрым асфальтом плыли черные силуэты прохо­жих. Сумка с дареной вазой сделалась вдруг тяжелой, как цемент. Что чувствовала бы Золушка, доведись ей соста­риться в доме мачехи, в окружении чужих детей и вну­ков?
   Вокруг стоял ноябрь – прекрасное время для тех, кто любит себя жалеть.
   В понедельник в театре был выходной. Эмма потратила короткий день на стирку, веник и блуждания по продук­товым магазинам; темнота застала ее на кухне, в одино­честве, за ранним ужином. Яичница таращила желтые подсоленные глаза. Ма­ленький телевизор бесшумно перебирал кадры какой-то, по-видимому, мелодрамы, и Эмма глядела на экран заво­роженно и безучастно, как смотрят в огонь камина. И в это время грянул телефонный звонок.
   – Алло?
   – Эммочка, с днем рождения! Желаю всего-всего! И здоровья особенно! Как делишки, как празднуем?
   Иришка, старая Эммина приятельница еще по инсти­туту, всегда отличалась великолепной небрежностью во всем. Она вечно опаздывала на репетиции, теряла деньги, вещи и документы, забывала текст роли, путала не только чужие дни рождения – даже свой однажды забыла и на поздравительную телеграмму от матери долго глядела, выпучив глаза.
   При всем при этом Иришка благополучно работала в академическом театре, получила «заслужен­ную» в двадцать пять лет и скоро, через месяц-другой, должна была сделаться «народной».
   – Спасибо, Ирочка, – сказала Эмма, невольно улыба­ясь. – Вчера отпраздновала.
   – А-а-ай! – длинно вскрикнула Иришка.
   – Вот башка моя, вечно забуду, ты прости дуру, лучше ведь позже, чем никогда… Слушай, тем лучше. Раз гостей у тебя сегодня нет, может, выберешься к нам? У нас с Ванькой почти юбилей, пятнадцать лет и одиннадцать месяцев как же­наты… Винишко есть хорошее, тортик там, спектакля нет в кои-то веки, давай, а?
   – Нет, спасибо, – сказала Эмма почти испуганно. – Ване привет, конечно, но у меня сегодня… Вот если бы заранее… Нет, нет, спасибо, но сегодня не получится никак.
   Иришка с мужем жили в получасе езды на маршрутке. В ответ на звонок за дверью послышалось сперва утроб­ное «Гав! Гав!», потом решительное «Фу!» Ивана, потом смех Иришки, потом лай удалился и стих так внезапно, будто пес провалился в преисподнюю.
   На мгновение по­темнел светлый глазок на двери; щелкнул замок, и Иришка, высокая, полногрудая, в восточном шелковом халате до пят, раскрыла Эмме объятья.
   – Поздравляю, – сказала Эмма, тыча ей в руки букет осенних астр. – Все-таки пятнадцать лет и одиннадцать месяцев…
   – Это мы тебя должны!.. – громко обрадовалась Иришка. – У нас и подарок!.. Боже, ну ты так редко за­ходишь, я понимаю, жизнь эта долбаная, закрученная, но надо же себе делать праздники, если сам себя не пораду­ешь, то кто?.. Давай-ка за стол, за стол, мы тут с Ванькой уже бутылочку – это, а тортик ждет, не надрезали, тебя ждали…
   Иван, Иришкин муж, когда-то учился с Эммой на одном курсе, но в театре не работал ни дня – у него об­наружились стихийные способности к предприниматель­ству, и за несколько лет он успел пройти путь от челноч­ника с клеенчатыми сумками до главы крупной и уважае­мой фирмы.
   – Привет, Ваня, – Эмма улыбнулась.
   Иван галантно ткнулся губами в ее руку; у него были жесткие щекотные усы.
   – Сейчас Офелию выпущу, – сказала Иришка. – Эммочка, ты, главное, резких движений не делай. Пусть она понюхает, освоится…
   Офелия рождена была для роли Собаки Баскервилей. Эмма никогда не боялась ее – может быть, потому, что не представляла до конца, на что собачка способна. А супруги представляли – и потому первое явление Офе­лии гостям всегда сопровождалось тысячей предосторож­ностей.
   Эмма дала себя обнюхать. Потом Офелия, шумно сопя и топая, проследовала в дальнюю комнату и там, судя по грохоту, улеглась.
   Стол был накрыт прямо на кухне – благо кухня у суп­ругов была размером с небольшой стадион. В центре стола помещался какой-то многоэтажный, перспектив­ного вида тортик килограммов на пять.
   – Какую ты хочешь музыку? – хлопотала Иришка.
   – А… больше никого не будет? – растерянно спросила Эмма. Она знала, что вечеринки в этой квартире устраи­вались обычно многолюдные.
   – Да понимаешь ли, все экспромтом, под настро­ение… Мигаевы еще собирались, но у них Санька заболе­ла, наверное, грипп. – Иришка перебирала диски под настенной лампой, блики от маленьких круглых зеркал метались по потолку.
   – Вот, это новенькое… Ставить?
   – Давай, – согласилась Эмма. И сделалась музыка.
   Иван резал торт. На широкий светлый нож налипали шоколадные кусочки крема. Иришка говорила и говори­ла, речь ее сочеталась с музыкой, две звуковые дорож­ки – инструменталка и болтовня – переплетались, не мешая друг другу.
   – А как Игорешка? – спросила Эмма, когда в Иришкином монологе случилась небольшая пауза.
   – Отлично, – отозвался Иван. – Поступаем вот… Се­рьезно поступаем.
   – В этом году? – изумилась Эмма.
   – Уже?
   – Уже. – Иришка заняла свое место за столом. – А еще вчера, кажется, под ногами крутился…
   – Ну, давай за Эмкин день рождения.
   И, прежде чем Эмма успела согласиться или возразить, бокалы сдвинулись, и тост был реализован.
   – Будь здорова, Эммочка! – провозгласила Иришка, облизывая напомаженные губы. – Сама знаешь, как мы с Ванькой тебя любим… Ну, расскажи, чего нового?
   – Ничего, – сказала Эмма. – Сказку вот на Новый год репетируем. Честно говоря, фигня редкостная. Лучше бы «Двенадцать месяцев» взяли.
   Иришка покивала:
   – Да-да… Знаешь, Лопатова замуж вышла?
   – Да ты что?!
   Некоторое время они ели торт, обсуждая жизненные перипетии старых друзей и врагов, и ближних и дальних знакомых, их детей, племянников и зятьев.
   – Ерунда! – Иришка энергично подпрыгнула на стуле. – Игорешка и думать не думал, какой там театраль­ный, ты что… Он же серьезный мужик у нас… Он фунда­ментальный мужик, хорошо знает, чего хочет, уже сейчас программы пишет недетские… Математику любит, – Иришка почему-то понизила голос:
   – По математике у него – один очень интересный мужик. Берет он, конеч­но, бабок немерено… Но – гарантирует. С гарантией ра­ботает. Причем поступают не то чтобы пошло, по блату – нет. Все, за кого он брался, все по математике имеют пять, куда ни ткнись… Вот и сейчас сидят, занима­ются. Три раза в неделю – понедельник, среда, пятница…
   – У меня по математике трояк был, – признался Иван. – Когда смотрю, какие Игореха задачи берет – кайф испытываю, ей-богу.
   – А наш Росс и в самом деле интересный мужик, – продолжала Иришка вполголоса. – Ростислав Викторо­вич. Не от мира сего, знаешь, как в книжках. Сумасшед­ший ученый, вроде того. Пишет книги какие-то, говорят, в них академики ни черта не понимают, но если понима­ют – волосы рвут. От счастья. Вроде гениальный он. Признают – Нобеля дадут…
   – Нобеля математикам не дают, – сказала Эмма.
   – Да? – Иришка удивилась. – Ну так другое что-ни­будь дадут… А если и не дадут – у него и так бабок полно, на «болванчиках» зарабатывает. Так что интерес­ный мужик, интересный… ну что, за что теперь пьем?
   Эмма ощущала легкую эйфорию. В такие минуты ей легко было думать о летящих и танцующих людях, о крылатых, не касающихся земли, смеющихся, поющих, доб­рых…
   – Давайте за Игорешку, – предложила она. – Чтобы он был здоров и поступил.
   – За Игорешку! – в один голос согласились супруги.
   Не успела Эмма поставить на скатерть наполовину опустевший бокал, как в коридоре послышались голоса и в отдалении радостно взвизгнула Офелия. Секунду спус­тя в кухню заглянул Игорь – лохматый губастый подрос­ток, очень похожий на мать.
   – Здрасьте, тетя Эмма…
   – Привет! А мы тут за тебя пьем! – обрадовалась Эмма, пожалуй, слишком шумно.
   Иришка поднялась:
   – Игореха, ты Ростика Викторовича не сильно уморил?
   – Ну-ка…
   Иван снова наполнил доверху Эммин бокал.
   – Ростислав Викторович! – донесся Иришкин голос уже из прихожей. – Можно вас пригласить на рюмочку чая? Ваня торт купил, очень вкусный. Может быть, кофе?
   И что-то ответил мужской голос.
   – На двадцать минут! – решительно продолжала Иришка. – Игорь подождет. Через двадцать минут вый­дете вместе… Что? И Офелия подождет. На улице холод, замерзнете, надо теплого перед дорогой…
   Офелия разочарованно заскулила. В двери кухни возникла сперва Иришка, а за ней – че­ловек лет сорока, темноволосый. Лицо у него было тре­угольное, узкое, с острым подбородком. Глазам и бро­вям, казалось, было тесно на этом лице без щек, поэтому брови топорщились, а глаза, светло-серые, смотрели от­решенно и странно.
   – Добрый день, – сказал человек, останавливаясь в дверях.
   В готических романах, которые Эмма любила подрост­ком, в таких случаях сообщалось: «Его пронзило предчув­ствие». Прежде Эмма думала, что «пронзило» – книжный оборот, а «предчувствие» – всего лишь смутная догадка; теперь ей показалось, что ее не сильно, но вполне ощути­мо ткнули иголкой под ребро.
   – Это Ростислав Викторович, – Иришка почему-то улыбнулась Эмме. – А это Эмма Петровна, наша с Ваней близкая подруга еще со студенческих лет… Замечательный человек, прекрасная актриса. Работает в детском те­атре. Да вы присаживайтесь, Росс!
   Репетитор уселся на предложенный стул. Внимательно посмотрел на новую знакомую; прозрачные глаза его переменили выражение. Странные глаза, подумала Эмма. Как будто обладатель их знает нечто важное, доступное только ему. И, разумеется, никому не скажет ни за какие коврижки.
   Будто в ответ на эту Эммину мысль – она как раз улы­балась репетитору немножко, впрочем, натянуто – стран­ные глаза вдруг потеплели, и Эмме на секунду показалось, что она давно знакома с этим человеком, что она знает его много лет. Сидящий напротив отвел взгляд, будто смутившись.
   – В кои-то веки удастся вот так посидеть! – Иришка снова запустила свою легкую «звуковую дорожку».
   – Мы – артисты, вечно варимся в своем соку… Знаете что? Давайте выпьем за любимую работу! Вот Эммочка наша прямо-таки живет в театре, это не всякий человек может понять, но мы – артисты, мы особенные люди… Росс, вы думаете, это портвейн? Это чудо, а не портвейн, это кол­ лекционное вино! Ваня, не спи, мы уже пьем!
   Эмма снова поймала на себе взгляд больших прозрач­ных глаз. На этот раз репетитор смотрел будто издалека, будто сквозь бинокль; первой потупилась Эмма.
   Тем вре­менем Иван подобрался с бутылкой к бокалу гостя. Эмма почему-то подумала, что математик откажется от вина, тем самым соответствуя образу «гениального ученого не от мира сего». Но репетитор взял бокал за тонкую реб­ристую ножку, поднял, и Эмма подняла свой. Медовые блики портвейна метнулись, маленькая волна лизнула хрустальные стенки, оставляя на них оплывающий след; Эмма улыбнулась. Вкус вина поднялся в ноздри, заставив их счастливо вздрогнуть.
   Иришка пребывала в ударе. Ее таланту рассказчика по­завидовал бы любой эстрадный монстр; бесконечные те­атральные истории сменяли одна другую, и почти всегда оказывалось, что все это случилось либо с Иришкой, либо на Иришкиных глазах, либо на глазах ее партнеров, которые врать не станут.
   – …А в финале ее выносили на сцену уже «мертвую», в мешке. Ну и, разумеется, народную артистку просто так в мешок не засунешь, ну и совали в этот мешок девочку-гримершу, и Павел наш, пока рыдал над телом в мешко­вине, успевал эту девочку ласково так щипнуть. И погла­дить. Несколько раз. Она, помню, жаловалась, но не очень. Все-таки Павел был о-го-го мужчина, да еще артистище матерый, бабы за ним в очередь становились… А однажды на гастролях эта девочка заболела. Что де­лать? Засунули в мешок парня-монтировщика, он щуплый был и роста небольшого. Вот. А Паша не знал… Короче говоря, финал, героиню выносят в мешке, все рыдают… Паша рыдает, в зале женщины в платочки всхлипывают, катарсис… Вдруг труп вскакивает, да как матом заревет, таким матом! Пашино лицо… Ну, вы представляете себе, да? Помреж три минуты занавес не мог дать – ржал за кулисами… Ему, кстати, выговор потом объявили. А за что?
   Математик хохотал, смахивая с глаз навернувшиеся слезы. Эмма подумала, что он хороший зритель. Есть такие папы, которые, приведя детей в театр, смеются громче всего зрительного зала… И работать для них куда приятнее, чем для тех, других, благополучно засыпающих в первом ряду…
   И Эмме тоже захотелось что-нибудь рас­сказать – благо историй и баек она знала немало. Иришка великодушно поделилась с ней ролью рас­сказчицы. Случилась своего рода дуэль на байках: пока одна рассказывала другая подпрыгивала на стуле от не­терпения, дожидаясь своей очереди.
   – …что, мол, без полетов в гробу работать не будет. Вбухали в этот гроб половину всего бюджета! Премьеру сыграли – резонанс. Зал полон. Шестой спектакль, седь­мой, десятый… Аншлаги! А на одиннадцатом наши умельцы, монтировщики, Восьмое марта отмечали. Это же надо было додуматься – поставить «Вий» на Восьмое марта! Короче говоря, Ленка Дроздова, которая в первом составе Панночку играла, взлетает в своем гробу…
   Игорешка раз и другой заглянул на кухню. Потом Эмма слышала, как он вышел из квартиры вместе с Офе­лией, – видно, понял, что репетитора не скоро дождется. Иван вышел покурить на балкон. Хозяйка и гостья, будто не заметив этого, азартно состязались за внимание Ростислава Викторовича.
   – …А вот это было совсем не смешно… На двенадцать фей чуть ли не весь женский состав собрали. А тринадца­тую – ведьму – играл Александр Иванович Манько, ха­рактерный такой, народный артист… Всю первую сцену король-отец сидел на троне. А когда вошла ведьма – длинная пауза, все замерли, Александр Иванович злове­ще так входит… Тут, согласно мизансцене, король встает с трона и идет ведьме навстречу. Делает три шага… И сверху падает падуга! И на трон! И трон – в щепки! Счастье, что никто в это время рядом не стоял… Короче, тишина такая – в зале, на сцене, за кулисами… И в этой тишине Александр Иванович своим скрипучим голосом говорит: «В другой раз, Ваше Величество, испугом не от­делаешься». Король смотрит на трон, где только что сидел, и падает в обморок без единого слова. И – зана­вес. Самый короткий спектакль за всю историю театра…
   Иван вернулся, принеся с собой запах свежего ветра, ноябрьского вечера и хороших сигарет. Иришка, не морочась, закурила прямо на кухне, и Эмма тоже закурила; она бралась за сигарету только в крайних случаях. Теперь ей хотелось курить впервые за несколько месяцев – на­верное, она была здорово возбуждена, да и вино ее внутренне растормошило.
   – …В финале все замерли в патетических позах, кто с лопатой, кто с чертежом, в строительных касках, смотрят в зал… Музыка такая соответствующая, это же двадцать лет назад было… И пошла падуга вниз, а на ней должен быть задник – эта самая плотина, которую они весь спектакль строили, под алыми стягами. А рабочий падуги перепутал… Короче говоря, все замерли в позах, и опус­кается за их спинами статуя Свободы с факелом в руке. Из спектакля о Чаплине…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента