Джалагония Валерий
Шутки усталых вождей
Валерий Джалагония
Шутки усталых вождей
В своей "Автобиографии", недавно переведенной на русский язык, Артур Кестлер, прошедший путь от убежденного сторонника коммунизма до его врага, привел поразившие меня слова Ленина. Как утверждает автор, тот с мрачным юмором называл соратников "покойниками на каникулах". Этих усталых людей, пишет Кестлер, "уже ничего не пугало, ничего не трогало. Они отдали Делу, истории все, что могли,.. сгорели дотла, но продолжали преданно светить холодным мертвым светом, точно фосфоресцирующий труп".
В этих шокирующих словах, возможно, скрывается частичная разгадка иррационального, не поддающегося логическому истолкованию поведения обвиняемых на знаменитых московских процессах 30-х годов, первые из которых были открытыми. Вожди и гером революции, прошедшие через царскую тюрьму и сибирскую ссылку, не раз глядевшие в глаза смерти, публично признавались в немыслимых преступлениях, с готовностью и, как пишет Кестлер, "даже с каким-то восторгом топтали свое прошлое".
Об этом феномене мы еще поговорим. Пока же я хочу пояснить, что побудило меня вернуться к заметкам о юморе кремлевских вождей ("ЭП" N 14, 2002 г.). После первой публикации мне позвонила дочь Алексея Ивановича Рыкова, Наталья Алексеевна, и сообщила любопытную подробность. Оказывается, тогдашние советские руководители много шутили, затевали розыгрыши, а во время заседаний Совнаркома, частенько рисовали друг на друга шаржи. Алексей Иванович, после смерти Ленина возглавивший Совнарком, собирал эти рисунки и как-то даже вытащил из рамы большую фотографию ("кажется, Волховстроя", сказала моя собеседница) и поместил их под стекло.
"И кто же рисовал эти шаржи? Неужели Сталин тоже?" -- удивился я. "Главным художником был Николай Николаевич Бухарин, -- сказала Наталья Алексеевна. -- Но рисовали практически все, кто как умел. Когда отца арестовали, при обыске его коллекция была, естественно, изъята. Но, возможно, она до сих пор лежит где-то в архивах ФСБ -- они редко что выбрасывают. Если вам интересно, попробуйте получить разрешения и поищите".
До ФСБ я не добрался, во всяком случае, пока, а про Сталина вспомнил, что он любил остро отточенные цветные карандаши. Лион Фейхтвангер в книге "Москва 1937. Отчет о поездке для друзей" заметил, что во время беседы с ним Сталин, "формулируя свои обдуманные фразы, рисовал цветным карандашом узоры на листе бумаги".
Кремлевский вождь вообще был художественной натурой. Семинаристом в 15 лет он начал писать стихи, на которые обратил внимание Илья Чавчавадзе и напечатал их в своей газете "Иверия". Одно стихотворение -- про птичек -он даже включил в учебник родной речи "Деда эно". Вирши Сосо Джугашвили были полны нежности и романтической грусти. Его лирический герой, "гонимый тьмою", верит, что солнце развеет "гнетущий сумрак бездны" в родном краю: "Я знаю, что надежда эта/ В моей душе навек чиста./ Стремится ввысь душа поэта -/ И в сердце зреет красота".
К сожалению, процесс вызревания этой красоты юный поэт резко оборвал: в 18 лет он покончил с поэзией и подался в революцию, полагая, по-видимому, что это более верный способ развеять "гнетущий сумрак". Последствия этого шага хорошо известны.
Но вернемся к Фейхтвангеру, на которого встреча со Сталиным произвела неизгладимое впечатление. Я разыскал в подшивках "Правды" номер за 9 января 1937 года, в котором на первой полосе напечатано сообщение ТАСС об этом событии: "Вчера, 8 января, товарищ СТАЛИН принял германского писателя Л.Фейхтвангера. Беседа длилась свыше трех часов".
Над этой короткой заметкой напечатана крупная, на 4 колонки, фотография. В кабинете вождя за большим столом сидят Фейхтвангер, развернутый вполоборота к Сталину, в центре -- хозяин кабинета в своей знаменитой тужурке, хитро улыбающийся в усы, а слева от него -- заметно смущенный Б.М.Таль, заведующий отделом печати и издательств ЦК ВКП(б), весь вид которого говорил: "Не обращайте внимания, я здесь так, сбоку припеку".
Сталин имел все основания быть довольным: он провел этого западного интеллектуала. Фейхтвангер, находившийся в зените мировой славы, был очарован советским диктатором. На следующий день, выступая по московскому радио, он заявил, что Сталин, каким он предстал в беседе с ним, "не только великий государственный деятель, социалист, организатор, -- он настоящий человек". И Фейхтвангер написал восторженную повесть об этом "настоящем человеке", предвосхитив Бориса Полевого.
Немецкий писатель, проведший в Советском Союзе два месяца (кроме Москвы, он посетил Ленинград и Киев), очень старался быть объективным. Конечно, он не мог не заметить безмерного культа Сталина, принимающего безвкусные формы. Так, составной частью выставки Рембрандта, на которой он побывал, оказался колоссальный бюст Сталина, вроде бы не имевшего прямого отношения к великому голландцу. Писатель рассказал об этом "оригиналу" указанного творения, и тот сразу посерьезнел. Вождь не исключил, что тут действует умысел вредителей, пытающихся таким образом дискредитировать его. "Подхалимствующий дурак, -- сердито сказал Сталин, -- приносит больше вреда, чем сотня врагов".
И Фейхтвангер ему поверил. "Сталину, очевидно, докучает такая степень обожания, -- сочувственно замечает писатель, -- и он иногда сам над этим смеется. Рассказывают, что на обеде в интимном дружеском кругу в первый день нового года Сталин поднял свой стакан и сказал: "Я пью за здоровье несравненного вождя народов великого, гениального товарища Сталина. Вот, друзья мои, это последний тост, который в этом году будет предложен здесь за меня". "Главное у Сталина -- это юмор, -- констатирует Фейхтвангер, -обстоятельный, хитрый, спокойный, порой беспощадный крестьянский юмор". В общем, получилось, что иностранный писатель, отличавшийся трезвым, критическим умом, сам внес посильный вклад в утверждение сталинского культа. Он умильно, как восторженная курсистка, писал о его "лукавой приятной усмешке", "характерном жесте указательного пальца красивой руки".
Перечитывая эти строки, я вспоминал другой текст, интонационно очень близкий к приведенному. Вот запись в дневнике Корнея Чуковского от 22 апреля 1936 года, сохранившая впечатления автора, который накануне вместе с Борисом Пастернаком присутствовал на съезде комсомола: "Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величественный. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его -- просто видеть -- для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с каким-то разговором Демченко (гремевшая в то время на всю страну звеньевая, добившаяся немыслимых урожаев сахарной свеклы. -- Прим. В.Д.). И мы все ревновали, завидовали, -- счастливая! Каждый его жест воспринимался с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой -- все мы так и зашептали: "Часы, часы, он показал часы"...
Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и мы в один голос сказали: "Ах, эта Демченко заслоняет его (на минуту).
Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью".
Приношу извинения за столь длинную цитату, но уж очень точно отражено в ней время. Сегодня оно обычно изображается как период, полный ужаса и мрака. И это верно. Однако одновременно в сознании огромной части советских людей жило ощущение личного участия в великом социальном эксперименте, олицетворением которого была магнетическая фигура Сталина. Это поразительно, но в Москве 1937 года Лион Фейхтвангер увидел массу счастливых людей. "Да, -- пишет он, -- весь громадный город Москва дышал удовлетворением и согласием и более того -- счастьем".
И это было общим впечатлением иностранных гостей. Даже французский писатель, будущий нобелевский лауреат Андре Жид, осудивший сталинский режим, в книге "Возвращение из СССР" написал: "Однако налицо факт: русский народ кажется счастливым... Ни в какой другой стране, кроме СССР, народ -встречные на улице (по крайней мере, молодежь), заводские рабочие, отдыхающие в парках культуры -- не выглядит таким радостным и улыбающимся. Как совместить это внешние проявление с ужасающей жизнью подавляющего большинства населения?"
В самом деле, как? Листая подшивку "Правды", я видел бесконечную череду лиц -- "кривоносовцев", педагогов-отличниц, спортсменов, многостаночников, красноармейцев -- отличников боевой и политической подготовки, и у всех -- улыбки во весь рот, еще не знакомый с чудодейственной пастой "аквафреш". И в тех же номерах -- огромные, на три-четыре газетные полосы, отчеты о судебных процессах над участниками "антисоветского троцкистского центра". Сочетание двух этих, казалось бы, взаимоисключающих пластов жизни усиливает мистический драматизм эпохи, о которой мы не имеем права забывать.
Лион Фейхтвангер присутствовал на нескольких заседаниях процесса, проходившего в Колонном зале Дома Союзов, и подробно описал увиденное: "Сами обвиняемые представляли собой холеных, хорошо одетых мужчин с медленными, непринужденными манерами. Они пили чай, из карманов у них торчали газеты, и они часто посматривали в публику. По общему виду это походило больше на дискуссию, чем на уголовный процесс, дискуссию, которую ведут в тоне беседы образованные люди, старающиеся выяснить с максимальной точностью все происшедшее".
Дискуссия? Может быть, но уж очень специфическая: проигравшие диспутанты в полном составе были расстреляны. Сегодня мы как будто все знаем о закулисной стороне сталинских процессов -- шантаже и угрозах, которым подвергались обвиняемые, многочасовых непрерывных допросах, сопровождавшихся всеми видами физического воздействия. Но многое не перестает поражать. Призрачная надежда спасти свою жизнь и, главное, жизнь близких, наверное, могла побудить обреченных людей выучить назубок свою роль и отбарабанить на открытом заседании признания-самооговоры. Но как можно было отрепетировать шутки, которые то и дело звучали из уст обвиняемых?
Особенно много острил Карл Радек, политик, писатель и журналист -наиболее колоритная фигура процесса. Фейхтвангер наблюдал за ним с жутковатым интересом -- безобразное худое лицо, обрамленное каштановой бородой, очень хладнокровный, зачастую намеренно иронический. Выступая, он немного позировал, показывая свое искусство актера -- надменный, ловкий, литературно образованный. Он то ударял газетой о барьер, то брал стакан чая, бросал в него кружок лимона, помешивал ложечкой и, рассказывая о чудовищных делах, пил чай мелкими глотками.
Вот отрывок из стеннограммы, опубликованной в "Правде". Главный обвинитель Вышинский спросил: "Эти ваши действия были сознательными?" Радек хладнокровно ответил: "Я в жизни несознательных действий, кроме сна, не делал никогда" (Смех в зале). В своем заключительном слове Радек сказал: "Не меня пытал следователь, а я его: два с половиной месяца отпирался"...
Еще в ту пору, когда Карл Радек был секретарем Коминтерна, издавал книги, сотрудничал в "Правде" и "Известиях", по стране гуляли сочиненные им анекдоты. Анатолий Мариенгоф в книге "Бессмертная трилогия" вспоминает о вечере в доме Таировых -- Александра Яковлевича, художественного руководителя Камерного театра, и его жены блистательной Алисы Коонен. "Зашел разговор о демократии. В нашем понимании и в американском. Насмешливо почесав свои рыжие бакенбарды, Карл Радек сказал:
- Конечно, у нас могут быть две партии... одна у власти, другая в тюрьме.
И в столовой стало тихо. Никому больше не захотелось разговаривать о демократии.
Радек мне понравился".
А вот анекдот, приведенный Александром Бовиным в книге "5 лет среди евреев и мидовцев". Радек спрашивал: "В чем разница между Сталиным и Моисеем?". И сам же отвечал: "Моисей вывел евреев из Египта, а Сталин -- из Политбюро".
Здесь уместно вспомнить еще один анекдот, авторство которого осталось неизвестным. У Сталина спрашивают, есть ли у него хобби? "Да, -- отвечает он, -- коллекционирую анекдоты". -- "И много собрали?" -- "Да сотня лагерей наберется". Надо ли говорить, какую реакцию вызывало у "кремлевского горца" (выражение Осипа Мандельштама) фольклорное увлечение Карла Бернгардовича?
Фейхтвангер пишет, что Сталин рассказывал ему о своем дружеском отношении к Радеку и о боли, которую причинило ему вероломство последнего. "Вы, евреи, -- сказал Иосиф Виссарионович, -- создали бессмертную легенду -- легенду об Иуде".
У меня с именем Радека связана своя маленькая история. В многотомной Литературной энциклопедии, издававшейся в 30-е годы, -- я приобрел ее у букинистов -- статья о Радеке была аккуратно заклеена белыми листочками. Хорошо хоть, что ее не вырезали или не замазали чернилами, как полагалось поступать с "неблагонадежными" текстами. Я сразу же принялся осторожно отклеивать эти заплатки; их было много -- Радеку в 9-м томе посвящено несколько страниц. Сложная биография: участвовал в рабочем движении Польши и Германии, работал с Розой Люксембург, был членом ЦК РКП(б), побывал в левых и правых, исключался из партии и восстанавливался (на суде Радек скажет: "Нет ничего опаснее офицера, с которого сорвали погоны").
В общем, занимаясь "реставрацией" его жизнеописания, я замучился, и кое-где текст оказался поврежденным, что затрудняет чтение. В тупик поставила строка, что в 1967 году Радек прочитал лекцию о 50-й годовщине Октябрьской революции. Я хорошо знал, что из 17 обвиняемых в том процессе 13 были приговорены к смерти, а четверо, в том числе Радек, -- к длительному тюремному заключению. Однако через два года "мягкий" приговор был заочно, без участия обвиняемых, пересмотрен, и их тоже расстреляли. И вдруг лекция в 67-м (сам том, кстати, вышел в 35-м)!
Оказалось, что это типичная для Радека эксцентрика. Свою работу "Зодчий социалистического обшества" он построил в форме лекции из курса истории победы социализма, которую читает как бы в 50-й год Октября, вспоминая главные вехи. Итоговый аккорд -- первомайская демонстрация 1934 года:
"На мавзолее Ленина, окруженный своими ближайшими соратниками -Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым, Калининым, Орджоникидзе, -- стоял Сталин в серой солдатской шинели. Спокойные глаза смотрели в раздумьи на сотни тысяч пролетариев, проходящих мимо ленинского саркофага уверенной поступью лобового отряда будущих победителей капиталистического мира. Он знал, что выполнил клятву, произнесенную десять лет назад над гробом Ленина. И это знали все трудящиеся СССР. Это знал мировой революционный пролетариат".
В статье известного литературоведа Исаака Нусинова, которую я возродил из пепла (может, правильнее сказать: из клея?), по поводу процитированных строк сказано: "подымаются до эпоса революции".
А вот трагический спектакль в Колонном зале, звездой которого был Радек, закончился не столь пафосно. Приговор был объявлен в четыре утра, когда измотаны были все -- судьи, обвиняемые, зрители. Уходя с конвоиром, пишет Фейхтвангер, Радек "обернулся, приветственно поднял руку, почти незаметно пожал плечами, кивнул остальным приговоренным к смерти, своим друзьям, и улыбнулся. Да, он улыбнулся".
Почему хотя бы в этот миг ни один из осужденных, с первого дня знавших, что их ожидает, не крикнул в зал, что все происшедшее -инсценировка, кровавый фарс? Почему не сделал самого естественного -- не проклял Сталина?
Артур Кестлер предложил свою версию этого феномена, получившую название "теория Рубашова". Он изложил ее в книге "Слепящая мгла" и досказал в "Автобиографии", имея на руках дополнительные аргументы. Кестлер, писатель и журналист, знал коммунистическую систему изнутри. В партию он вступил в Германии, участвовал в борьбе с фашизмом. Несколько лет провел в Советском Союзе, ездил по стране, в которой ему далеко не все нравилось. Однако, соблюдая партийную дисциплину, он заставлял себя верить в историческую правоту коммунистических идей. Потом по заданию партии отправился в Испанию, где полыхала гражданская война. Попал во франкистскую тюрьму, ожидал расстрела...
Пережив глубокий духовный кризис, он написал роман "Слепящая мгла", в котором вынес приговор увлечению своей молодости. Герой книги -- Рубашов, мыслящий, по словам автора, "на манер Николая Бухарина, а внешностью и личными качествами напоминавший Льва Троцкого и Карла Радека". Судьбой тоже. Попав в застенок к своим недавним единомышленникам, этот мужественный человек, зная, что его ждет смерть, согласился оговорить себя, чтобы оказать последнюю услугу партии и революции. Рубашов больше не верил в святость дела, которому была посвящена вся его жизнь, ненавидел режим Сталина. Но только с ним, с этим жестоким и сильным человеком, был связан последний огонек надежды на возможность лучшего мироустройства, руководить партией больше было некому. И "покойник на каникулах" завершил свою миссию...
Кестлер пережил шок, обнаружив со временем, что его художественное прозрение в точности совпадет с документальным рассказом, изложенным в книге бывшего генерала советской разведки Вальтера Кривицкого "Я был агентом Сталина".
Не берусь судить, насколько убедительна "теория Рубашова", но подтверждением ее отчасти может служить драма, пережитая Николаем Ивановичем Бухариным на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б) 1936 года, первым пунктом которого значилось "дело тт. Бухарина и Рыкова". За несколько дней до этого доведенный до отчаяния Бухарин объявил голодовку, однако ему настоятельно "рекомендовали" явиться на пленум. Выглядел он жалко -- живой труп, и его сторонились как зачумленного. Рыков перед заседанием шепнул другу: "Самым дальновидныи из нас оказался Томский". Бывший член Политбюро незадолго до этого покончил с собой.
Особенно агрессивно говорил о Бухарине секретарь партколлегии ЦКК Матвей Шкирятов, издевательски объявивший: "В своем заявлении он пишет, что голодовку начал в 12 часов". Сталин под смех зала бросил реплику: "Ночью начал голодать" (всего в стенограмме зафиксировано 100 реплик вождя, соратники старались не отставать). Какой-то остряк с места выкрикнул: "После ужина". Зал зашелся в хохоте...
Выступление на пленуме Бухарина, которого Сталин еще недавно называл любимцем партии, невозможно читать без боли. "Товарищи, -- сказал он, -- я очень прошу вас не перебивать, потому что мне очень трудно, просто физически тяжело, говорить... Я четыре дня ничего не ел... Я не могу выстрелить из револьвера, потому что тогда скажут, что я-де самоубился, чтобы навредить партии, а если я умру, как от болезни, что вы от этого теряете?"
Даже в этот миг унижения для Бухарина, пришедшего в революцию в 17 лет, не было большего страха, чем "навредить партии". Разве не похоже это на "комплекс Рубашова"?
В обличителях недостатка не было, и только Н.Осинский, человек, близкий к Бухарину, которого специально вытолкнули на трибуну, чтобы он нанес удар побольней, отказался участвовать в травле. Тогда принялись за самого Осинского, крупного экономиста, академика, зампреда ВСНХ. Но он держался стойко и с блеском парировал атаки. Вот короткая сцена:
Варейкис: Вас (левых коммунистов. -- Прим.В.Д.) Ленин называл взбесившимися мелкими буржуа.
Осинский: Это верно. Так он, кажется, и вас называл (смех), товарищ Варейкис.
Варейкис: Я тогда не принадлежал к ним. Во всяком случае я был за Брест, всем известно, вся Украина об этом знает.
Осинский: Ну, вы, значит, несколько позже взбесились, во времена демократического централизма...
Когда-то остроумный французский писатель Жюль Ренар записал в своем дневнике: "Самые страстные дискуссии следовало бы заканчивать словами: "И кроме того, ведь все мы скоро умрем". Он считал, что это существенно бы снизило накал споров. Трудно, конечно, представить себе, чтобы подобная безыдейная мысль прозвучала с трибуны коммунистического пленума. А ведь большинство его участников очень скоро умерли -- сгинули в жерновах сталинского террора, Варейкис с Осинским тоже.
А ведь спорили до последнего момента! Тот же Алексей Иванович Рыков на XV съезде ВКП(б), когда громили Зиновьева, объявил с трибуны: "Я передаю метлу товарищу Сталину, пусть он выметает ею наших врагов". Сталин это сантехническое изделие принял...
Что могли понять в нашей безумной жизни честные западные интеллигенты? Лучшие из них считали своим гражданским долгом приехать на родину Октября, чтобы увидеть рождение нового, более справедливого и счастливого мира. И пытались разглядеть его контуры сквозь пыль и грязь грандиозной стройки.
Лион Фейхтвангер, встретившийся с советскими читателями в Политехническом музее, сказал им: "Основной темой всех написанных мною книг является вечная историческая борьба разума против глупости. Вы впервые в истории мира основали государства на базе разума. В этой великой борьбе разума против глупости я -- ваш, и вы -- мои союзники".
Я часто думаю, какие чувства должен был пережить автор "Москвы 1937" после XX съезда КПСС? А недавно мне попалось на глаза письмо, которое умирающий Фейхтвангер в сентябре 1958 года (через два года после разоблачений Хрущева) направил из Лос-Анджелеса советским людям, чтобы(загодя поздравить их с новым, 1959-м. Сам он до него не дожил, но его послание было опубликовано в "Советской России". "Дорога разума крута, и путь по ней долог, -- написал неисправимый оптимист. -- Но те, у кого есть глаза, чтобы глядеть, понимают, что наперекор всем препятствиям мы в 1958 году немного продвинулись вперед, и этим мы в большой мере обязаны терпеливым усилиям советского народа".
Фейхтвангер оказался стоек в любви, которой мы не всегда были достойны...
В приемной же Сталина выстраивалась очередь лучших представителей западной интеллигенции. Они очень старались понять принципы, по которым живет эта огромная страна, решившая построить общество всеобщего благоденствия. Немецкий писатель Эмиль Людвиг сосчитал, что в кабинете Сталина 16 стульев и спросил, означает ли это что решения принимаются коллегиально? За границей поговаривают о другом: в Москве все решается единолично.
Сталин ответил статистикой, которую скорее всего тут же придумал: "На основании опыта трех революций мы знаем, что приблизительно из 100 единоличных решений, не проверенных, не исправленных коллективно, 90 решений -- однобокие".
Эмиль Людвиг это уважительно записал, а потом поинтересовался, не считает ли Сталин, что у немцев, как нации, любовь к порядку развита больше, чем любовь к свободе? В ответ хозяин Кремля, который в 1907 году пару месяцев прожил в Берлине, рассказал поучительную историю. Как-то берлинский социал-демократический форштанд назначил на определенный час манифестацию. Однако 200 человек, прибывших из пригорода, на нее не успели, поскольку в течение двух часов стояли на перроне и ждали, кому предъявить билеты. Контролер, на беду, отсутствовал. Положение спас русский товарищ, подсказавший простой выход: покинуть вокзал, не сдав билетов.
Бернард Шоу, побывавший в Москве в 1938 году, гордился тем, что его принимали "как самого Карла Маркса". Что не помешало писателю вести себя в привычной манере любителя парадоксов. При посещении музея революции Шоу заявил перепуганным хозяевам: "Вы, наверное, с ума сошли, что прославляете восстание даже теперь, когда революция победила! Вы что хотите, чтобы Советы были свергнуты? Разве благоразумно внушать молодежи, что убийство Сталина -- это акт героизма? Выбросьте отсюда всю эту опасную чепуху и превратите здание в музей закона и порядка".
Выступая по московскому радио, писатель провел сложную систему параллелей между советскими лидерами и основателями США. Ленина он сравнил с Джефферсоном, Луначарского с просветителем радикального направления Томасом Пейном, а Сталина -- с Александром Гамильтоном. Тот был секретарем Джорджа Вашингтона во время войны за независимость, а потом стал министром экономики и, между прочим, остро конфликтовал с Джефферсоном. Вряд ли эта аналогия привела верного ленинца в восторг.
Ромен Роллан, проведший в России летом 1935 года месяц, беседовал со Сталиным и в дальнейшем вел с ним переписку. Он до конца жизни оставался другом СССР, но отнюдь не слепым. В своем московском дневнике, опубликованном после его смерти, Роллан возмущенно писал о циничных рассуждениях Молотова и Кагановича по поводу продажи за рубеж произведений искусства, хранившихся в советских музеях. Оказывается, эта парочка приверженцев мировой революции остроумно заметила: "Какая, в сущности, нам разница, в Англии они находятся или в Америке? Рано или поздно они все равно будут обобществлены и, значит, навсегда станут нашими".
Явно разочарованным визитом в СССР оказался лишь Андре Жид, ранее считавший нашу страну "землей, где утопия становилась реальностью". "В СССР решено однажды и навсегда, -- написал он в своей книге, -- что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Каждое утро "Правда" им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить". Не понравилось ему и то, что в стране сложилась "диктатура одного человека, а не диктатура объединившегося пролетариата".
А между тем, хозяева очень старались угодить писателю. В Грузии до сих пор вспоминают, как по приказу Берия на Военно-Грузинскую дорогу был сброшен на парашютах десант кулинаров, чтобы они успели накрыть стол прямо перед гостем из Франции, двигавшимся на машине. Я так и вижу эту дивную картину -- повара, парящие над седыми отрогами Кавказа с дымящимися шомпурами в руках. Однако Жид в дневнике записал, что испытывает отвращение к обжорству, оно не только абсурдно, но и аморально, антисоциально.
Возможно, раздражение, испытываемое Андре Жидом в СССР, в определенной мере объяснялось обстоятельством, о котором рассказал Илья Эренбург в книге "Люди, годы, жизнь". Оказывается, перед поездкой француз сказал ему, что, наверное, будет принят Сталиным и намерен поставить перед ним вопрос о правовом положении педерастов. Хотя Эренбург был осведомлен о сексуальных особенностях Жида, он был слегка ошеломлен этой затеей и попытался его отговорить, но не сумел. Как развивались события дальше, неизвестно. Однако дискуссия в Кремле о гомосексуализме так и не состоялась. А ведь в 1936 году она могла стать мировой сенсацией.
Шутки усталых вождей
В своей "Автобиографии", недавно переведенной на русский язык, Артур Кестлер, прошедший путь от убежденного сторонника коммунизма до его врага, привел поразившие меня слова Ленина. Как утверждает автор, тот с мрачным юмором называл соратников "покойниками на каникулах". Этих усталых людей, пишет Кестлер, "уже ничего не пугало, ничего не трогало. Они отдали Делу, истории все, что могли,.. сгорели дотла, но продолжали преданно светить холодным мертвым светом, точно фосфоресцирующий труп".
В этих шокирующих словах, возможно, скрывается частичная разгадка иррационального, не поддающегося логическому истолкованию поведения обвиняемых на знаменитых московских процессах 30-х годов, первые из которых были открытыми. Вожди и гером революции, прошедшие через царскую тюрьму и сибирскую ссылку, не раз глядевшие в глаза смерти, публично признавались в немыслимых преступлениях, с готовностью и, как пишет Кестлер, "даже с каким-то восторгом топтали свое прошлое".
Об этом феномене мы еще поговорим. Пока же я хочу пояснить, что побудило меня вернуться к заметкам о юморе кремлевских вождей ("ЭП" N 14, 2002 г.). После первой публикации мне позвонила дочь Алексея Ивановича Рыкова, Наталья Алексеевна, и сообщила любопытную подробность. Оказывается, тогдашние советские руководители много шутили, затевали розыгрыши, а во время заседаний Совнаркома, частенько рисовали друг на друга шаржи. Алексей Иванович, после смерти Ленина возглавивший Совнарком, собирал эти рисунки и как-то даже вытащил из рамы большую фотографию ("кажется, Волховстроя", сказала моя собеседница) и поместил их под стекло.
"И кто же рисовал эти шаржи? Неужели Сталин тоже?" -- удивился я. "Главным художником был Николай Николаевич Бухарин, -- сказала Наталья Алексеевна. -- Но рисовали практически все, кто как умел. Когда отца арестовали, при обыске его коллекция была, естественно, изъята. Но, возможно, она до сих пор лежит где-то в архивах ФСБ -- они редко что выбрасывают. Если вам интересно, попробуйте получить разрешения и поищите".
До ФСБ я не добрался, во всяком случае, пока, а про Сталина вспомнил, что он любил остро отточенные цветные карандаши. Лион Фейхтвангер в книге "Москва 1937. Отчет о поездке для друзей" заметил, что во время беседы с ним Сталин, "формулируя свои обдуманные фразы, рисовал цветным карандашом узоры на листе бумаги".
Кремлевский вождь вообще был художественной натурой. Семинаристом в 15 лет он начал писать стихи, на которые обратил внимание Илья Чавчавадзе и напечатал их в своей газете "Иверия". Одно стихотворение -- про птичек -он даже включил в учебник родной речи "Деда эно". Вирши Сосо Джугашвили были полны нежности и романтической грусти. Его лирический герой, "гонимый тьмою", верит, что солнце развеет "гнетущий сумрак бездны" в родном краю: "Я знаю, что надежда эта/ В моей душе навек чиста./ Стремится ввысь душа поэта -/ И в сердце зреет красота".
К сожалению, процесс вызревания этой красоты юный поэт резко оборвал: в 18 лет он покончил с поэзией и подался в революцию, полагая, по-видимому, что это более верный способ развеять "гнетущий сумрак". Последствия этого шага хорошо известны.
Но вернемся к Фейхтвангеру, на которого встреча со Сталиным произвела неизгладимое впечатление. Я разыскал в подшивках "Правды" номер за 9 января 1937 года, в котором на первой полосе напечатано сообщение ТАСС об этом событии: "Вчера, 8 января, товарищ СТАЛИН принял германского писателя Л.Фейхтвангера. Беседа длилась свыше трех часов".
Над этой короткой заметкой напечатана крупная, на 4 колонки, фотография. В кабинете вождя за большим столом сидят Фейхтвангер, развернутый вполоборота к Сталину, в центре -- хозяин кабинета в своей знаменитой тужурке, хитро улыбающийся в усы, а слева от него -- заметно смущенный Б.М.Таль, заведующий отделом печати и издательств ЦК ВКП(б), весь вид которого говорил: "Не обращайте внимания, я здесь так, сбоку припеку".
Сталин имел все основания быть довольным: он провел этого западного интеллектуала. Фейхтвангер, находившийся в зените мировой славы, был очарован советским диктатором. На следующий день, выступая по московскому радио, он заявил, что Сталин, каким он предстал в беседе с ним, "не только великий государственный деятель, социалист, организатор, -- он настоящий человек". И Фейхтвангер написал восторженную повесть об этом "настоящем человеке", предвосхитив Бориса Полевого.
Немецкий писатель, проведший в Советском Союзе два месяца (кроме Москвы, он посетил Ленинград и Киев), очень старался быть объективным. Конечно, он не мог не заметить безмерного культа Сталина, принимающего безвкусные формы. Так, составной частью выставки Рембрандта, на которой он побывал, оказался колоссальный бюст Сталина, вроде бы не имевшего прямого отношения к великому голландцу. Писатель рассказал об этом "оригиналу" указанного творения, и тот сразу посерьезнел. Вождь не исключил, что тут действует умысел вредителей, пытающихся таким образом дискредитировать его. "Подхалимствующий дурак, -- сердито сказал Сталин, -- приносит больше вреда, чем сотня врагов".
И Фейхтвангер ему поверил. "Сталину, очевидно, докучает такая степень обожания, -- сочувственно замечает писатель, -- и он иногда сам над этим смеется. Рассказывают, что на обеде в интимном дружеском кругу в первый день нового года Сталин поднял свой стакан и сказал: "Я пью за здоровье несравненного вождя народов великого, гениального товарища Сталина. Вот, друзья мои, это последний тост, который в этом году будет предложен здесь за меня". "Главное у Сталина -- это юмор, -- констатирует Фейхтвангер, -обстоятельный, хитрый, спокойный, порой беспощадный крестьянский юмор". В общем, получилось, что иностранный писатель, отличавшийся трезвым, критическим умом, сам внес посильный вклад в утверждение сталинского культа. Он умильно, как восторженная курсистка, писал о его "лукавой приятной усмешке", "характерном жесте указательного пальца красивой руки".
Перечитывая эти строки, я вспоминал другой текст, интонационно очень близкий к приведенному. Вот запись в дневнике Корнея Чуковского от 22 апреля 1936 года, сохранившая впечатления автора, который накануне вместе с Борисом Пастернаком присутствовал на съезде комсомола: "Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величественный. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его -- просто видеть -- для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с каким-то разговором Демченко (гремевшая в то время на всю страну звеньевая, добившаяся немыслимых урожаев сахарной свеклы. -- Прим. В.Д.). И мы все ревновали, завидовали, -- счастливая! Каждый его жест воспринимался с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой -- все мы так и зашептали: "Часы, часы, он показал часы"...
Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и мы в один голос сказали: "Ах, эта Демченко заслоняет его (на минуту).
Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью".
Приношу извинения за столь длинную цитату, но уж очень точно отражено в ней время. Сегодня оно обычно изображается как период, полный ужаса и мрака. И это верно. Однако одновременно в сознании огромной части советских людей жило ощущение личного участия в великом социальном эксперименте, олицетворением которого была магнетическая фигура Сталина. Это поразительно, но в Москве 1937 года Лион Фейхтвангер увидел массу счастливых людей. "Да, -- пишет он, -- весь громадный город Москва дышал удовлетворением и согласием и более того -- счастьем".
И это было общим впечатлением иностранных гостей. Даже французский писатель, будущий нобелевский лауреат Андре Жид, осудивший сталинский режим, в книге "Возвращение из СССР" написал: "Однако налицо факт: русский народ кажется счастливым... Ни в какой другой стране, кроме СССР, народ -встречные на улице (по крайней мере, молодежь), заводские рабочие, отдыхающие в парках культуры -- не выглядит таким радостным и улыбающимся. Как совместить это внешние проявление с ужасающей жизнью подавляющего большинства населения?"
В самом деле, как? Листая подшивку "Правды", я видел бесконечную череду лиц -- "кривоносовцев", педагогов-отличниц, спортсменов, многостаночников, красноармейцев -- отличников боевой и политической подготовки, и у всех -- улыбки во весь рот, еще не знакомый с чудодейственной пастой "аквафреш". И в тех же номерах -- огромные, на три-четыре газетные полосы, отчеты о судебных процессах над участниками "антисоветского троцкистского центра". Сочетание двух этих, казалось бы, взаимоисключающих пластов жизни усиливает мистический драматизм эпохи, о которой мы не имеем права забывать.
Лион Фейхтвангер присутствовал на нескольких заседаниях процесса, проходившего в Колонном зале Дома Союзов, и подробно описал увиденное: "Сами обвиняемые представляли собой холеных, хорошо одетых мужчин с медленными, непринужденными манерами. Они пили чай, из карманов у них торчали газеты, и они часто посматривали в публику. По общему виду это походило больше на дискуссию, чем на уголовный процесс, дискуссию, которую ведут в тоне беседы образованные люди, старающиеся выяснить с максимальной точностью все происшедшее".
Дискуссия? Может быть, но уж очень специфическая: проигравшие диспутанты в полном составе были расстреляны. Сегодня мы как будто все знаем о закулисной стороне сталинских процессов -- шантаже и угрозах, которым подвергались обвиняемые, многочасовых непрерывных допросах, сопровождавшихся всеми видами физического воздействия. Но многое не перестает поражать. Призрачная надежда спасти свою жизнь и, главное, жизнь близких, наверное, могла побудить обреченных людей выучить назубок свою роль и отбарабанить на открытом заседании признания-самооговоры. Но как можно было отрепетировать шутки, которые то и дело звучали из уст обвиняемых?
Особенно много острил Карл Радек, политик, писатель и журналист -наиболее колоритная фигура процесса. Фейхтвангер наблюдал за ним с жутковатым интересом -- безобразное худое лицо, обрамленное каштановой бородой, очень хладнокровный, зачастую намеренно иронический. Выступая, он немного позировал, показывая свое искусство актера -- надменный, ловкий, литературно образованный. Он то ударял газетой о барьер, то брал стакан чая, бросал в него кружок лимона, помешивал ложечкой и, рассказывая о чудовищных делах, пил чай мелкими глотками.
Вот отрывок из стеннограммы, опубликованной в "Правде". Главный обвинитель Вышинский спросил: "Эти ваши действия были сознательными?" Радек хладнокровно ответил: "Я в жизни несознательных действий, кроме сна, не делал никогда" (Смех в зале). В своем заключительном слове Радек сказал: "Не меня пытал следователь, а я его: два с половиной месяца отпирался"...
Еще в ту пору, когда Карл Радек был секретарем Коминтерна, издавал книги, сотрудничал в "Правде" и "Известиях", по стране гуляли сочиненные им анекдоты. Анатолий Мариенгоф в книге "Бессмертная трилогия" вспоминает о вечере в доме Таировых -- Александра Яковлевича, художественного руководителя Камерного театра, и его жены блистательной Алисы Коонен. "Зашел разговор о демократии. В нашем понимании и в американском. Насмешливо почесав свои рыжие бакенбарды, Карл Радек сказал:
- Конечно, у нас могут быть две партии... одна у власти, другая в тюрьме.
И в столовой стало тихо. Никому больше не захотелось разговаривать о демократии.
Радек мне понравился".
А вот анекдот, приведенный Александром Бовиным в книге "5 лет среди евреев и мидовцев". Радек спрашивал: "В чем разница между Сталиным и Моисеем?". И сам же отвечал: "Моисей вывел евреев из Египта, а Сталин -- из Политбюро".
Здесь уместно вспомнить еще один анекдот, авторство которого осталось неизвестным. У Сталина спрашивают, есть ли у него хобби? "Да, -- отвечает он, -- коллекционирую анекдоты". -- "И много собрали?" -- "Да сотня лагерей наберется". Надо ли говорить, какую реакцию вызывало у "кремлевского горца" (выражение Осипа Мандельштама) фольклорное увлечение Карла Бернгардовича?
Фейхтвангер пишет, что Сталин рассказывал ему о своем дружеском отношении к Радеку и о боли, которую причинило ему вероломство последнего. "Вы, евреи, -- сказал Иосиф Виссарионович, -- создали бессмертную легенду -- легенду об Иуде".
У меня с именем Радека связана своя маленькая история. В многотомной Литературной энциклопедии, издававшейся в 30-е годы, -- я приобрел ее у букинистов -- статья о Радеке была аккуратно заклеена белыми листочками. Хорошо хоть, что ее не вырезали или не замазали чернилами, как полагалось поступать с "неблагонадежными" текстами. Я сразу же принялся осторожно отклеивать эти заплатки; их было много -- Радеку в 9-м томе посвящено несколько страниц. Сложная биография: участвовал в рабочем движении Польши и Германии, работал с Розой Люксембург, был членом ЦК РКП(б), побывал в левых и правых, исключался из партии и восстанавливался (на суде Радек скажет: "Нет ничего опаснее офицера, с которого сорвали погоны").
В общем, занимаясь "реставрацией" его жизнеописания, я замучился, и кое-где текст оказался поврежденным, что затрудняет чтение. В тупик поставила строка, что в 1967 году Радек прочитал лекцию о 50-й годовщине Октябрьской революции. Я хорошо знал, что из 17 обвиняемых в том процессе 13 были приговорены к смерти, а четверо, в том числе Радек, -- к длительному тюремному заключению. Однако через два года "мягкий" приговор был заочно, без участия обвиняемых, пересмотрен, и их тоже расстреляли. И вдруг лекция в 67-м (сам том, кстати, вышел в 35-м)!
Оказалось, что это типичная для Радека эксцентрика. Свою работу "Зодчий социалистического обшества" он построил в форме лекции из курса истории победы социализма, которую читает как бы в 50-й год Октября, вспоминая главные вехи. Итоговый аккорд -- первомайская демонстрация 1934 года:
"На мавзолее Ленина, окруженный своими ближайшими соратниками -Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым, Калининым, Орджоникидзе, -- стоял Сталин в серой солдатской шинели. Спокойные глаза смотрели в раздумьи на сотни тысяч пролетариев, проходящих мимо ленинского саркофага уверенной поступью лобового отряда будущих победителей капиталистического мира. Он знал, что выполнил клятву, произнесенную десять лет назад над гробом Ленина. И это знали все трудящиеся СССР. Это знал мировой революционный пролетариат".
В статье известного литературоведа Исаака Нусинова, которую я возродил из пепла (может, правильнее сказать: из клея?), по поводу процитированных строк сказано: "подымаются до эпоса революции".
А вот трагический спектакль в Колонном зале, звездой которого был Радек, закончился не столь пафосно. Приговор был объявлен в четыре утра, когда измотаны были все -- судьи, обвиняемые, зрители. Уходя с конвоиром, пишет Фейхтвангер, Радек "обернулся, приветственно поднял руку, почти незаметно пожал плечами, кивнул остальным приговоренным к смерти, своим друзьям, и улыбнулся. Да, он улыбнулся".
Почему хотя бы в этот миг ни один из осужденных, с первого дня знавших, что их ожидает, не крикнул в зал, что все происшедшее -инсценировка, кровавый фарс? Почему не сделал самого естественного -- не проклял Сталина?
Артур Кестлер предложил свою версию этого феномена, получившую название "теория Рубашова". Он изложил ее в книге "Слепящая мгла" и досказал в "Автобиографии", имея на руках дополнительные аргументы. Кестлер, писатель и журналист, знал коммунистическую систему изнутри. В партию он вступил в Германии, участвовал в борьбе с фашизмом. Несколько лет провел в Советском Союзе, ездил по стране, в которой ему далеко не все нравилось. Однако, соблюдая партийную дисциплину, он заставлял себя верить в историческую правоту коммунистических идей. Потом по заданию партии отправился в Испанию, где полыхала гражданская война. Попал во франкистскую тюрьму, ожидал расстрела...
Пережив глубокий духовный кризис, он написал роман "Слепящая мгла", в котором вынес приговор увлечению своей молодости. Герой книги -- Рубашов, мыслящий, по словам автора, "на манер Николая Бухарина, а внешностью и личными качествами напоминавший Льва Троцкого и Карла Радека". Судьбой тоже. Попав в застенок к своим недавним единомышленникам, этот мужественный человек, зная, что его ждет смерть, согласился оговорить себя, чтобы оказать последнюю услугу партии и революции. Рубашов больше не верил в святость дела, которому была посвящена вся его жизнь, ненавидел режим Сталина. Но только с ним, с этим жестоким и сильным человеком, был связан последний огонек надежды на возможность лучшего мироустройства, руководить партией больше было некому. И "покойник на каникулах" завершил свою миссию...
Кестлер пережил шок, обнаружив со временем, что его художественное прозрение в точности совпадет с документальным рассказом, изложенным в книге бывшего генерала советской разведки Вальтера Кривицкого "Я был агентом Сталина".
Не берусь судить, насколько убедительна "теория Рубашова", но подтверждением ее отчасти может служить драма, пережитая Николаем Ивановичем Бухариным на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б) 1936 года, первым пунктом которого значилось "дело тт. Бухарина и Рыкова". За несколько дней до этого доведенный до отчаяния Бухарин объявил голодовку, однако ему настоятельно "рекомендовали" явиться на пленум. Выглядел он жалко -- живой труп, и его сторонились как зачумленного. Рыков перед заседанием шепнул другу: "Самым дальновидныи из нас оказался Томский". Бывший член Политбюро незадолго до этого покончил с собой.
Особенно агрессивно говорил о Бухарине секретарь партколлегии ЦКК Матвей Шкирятов, издевательски объявивший: "В своем заявлении он пишет, что голодовку начал в 12 часов". Сталин под смех зала бросил реплику: "Ночью начал голодать" (всего в стенограмме зафиксировано 100 реплик вождя, соратники старались не отставать). Какой-то остряк с места выкрикнул: "После ужина". Зал зашелся в хохоте...
Выступление на пленуме Бухарина, которого Сталин еще недавно называл любимцем партии, невозможно читать без боли. "Товарищи, -- сказал он, -- я очень прошу вас не перебивать, потому что мне очень трудно, просто физически тяжело, говорить... Я четыре дня ничего не ел... Я не могу выстрелить из револьвера, потому что тогда скажут, что я-де самоубился, чтобы навредить партии, а если я умру, как от болезни, что вы от этого теряете?"
Даже в этот миг унижения для Бухарина, пришедшего в революцию в 17 лет, не было большего страха, чем "навредить партии". Разве не похоже это на "комплекс Рубашова"?
В обличителях недостатка не было, и только Н.Осинский, человек, близкий к Бухарину, которого специально вытолкнули на трибуну, чтобы он нанес удар побольней, отказался участвовать в травле. Тогда принялись за самого Осинского, крупного экономиста, академика, зампреда ВСНХ. Но он держался стойко и с блеском парировал атаки. Вот короткая сцена:
Варейкис: Вас (левых коммунистов. -- Прим.В.Д.) Ленин называл взбесившимися мелкими буржуа.
Осинский: Это верно. Так он, кажется, и вас называл (смех), товарищ Варейкис.
Варейкис: Я тогда не принадлежал к ним. Во всяком случае я был за Брест, всем известно, вся Украина об этом знает.
Осинский: Ну, вы, значит, несколько позже взбесились, во времена демократического централизма...
Когда-то остроумный французский писатель Жюль Ренар записал в своем дневнике: "Самые страстные дискуссии следовало бы заканчивать словами: "И кроме того, ведь все мы скоро умрем". Он считал, что это существенно бы снизило накал споров. Трудно, конечно, представить себе, чтобы подобная безыдейная мысль прозвучала с трибуны коммунистического пленума. А ведь большинство его участников очень скоро умерли -- сгинули в жерновах сталинского террора, Варейкис с Осинским тоже.
А ведь спорили до последнего момента! Тот же Алексей Иванович Рыков на XV съезде ВКП(б), когда громили Зиновьева, объявил с трибуны: "Я передаю метлу товарищу Сталину, пусть он выметает ею наших врагов". Сталин это сантехническое изделие принял...
Что могли понять в нашей безумной жизни честные западные интеллигенты? Лучшие из них считали своим гражданским долгом приехать на родину Октября, чтобы увидеть рождение нового, более справедливого и счастливого мира. И пытались разглядеть его контуры сквозь пыль и грязь грандиозной стройки.
Лион Фейхтвангер, встретившийся с советскими читателями в Политехническом музее, сказал им: "Основной темой всех написанных мною книг является вечная историческая борьба разума против глупости. Вы впервые в истории мира основали государства на базе разума. В этой великой борьбе разума против глупости я -- ваш, и вы -- мои союзники".
Я часто думаю, какие чувства должен был пережить автор "Москвы 1937" после XX съезда КПСС? А недавно мне попалось на глаза письмо, которое умирающий Фейхтвангер в сентябре 1958 года (через два года после разоблачений Хрущева) направил из Лос-Анджелеса советским людям, чтобы(загодя поздравить их с новым, 1959-м. Сам он до него не дожил, но его послание было опубликовано в "Советской России". "Дорога разума крута, и путь по ней долог, -- написал неисправимый оптимист. -- Но те, у кого есть глаза, чтобы глядеть, понимают, что наперекор всем препятствиям мы в 1958 году немного продвинулись вперед, и этим мы в большой мере обязаны терпеливым усилиям советского народа".
Фейхтвангер оказался стоек в любви, которой мы не всегда были достойны...
В приемной же Сталина выстраивалась очередь лучших представителей западной интеллигенции. Они очень старались понять принципы, по которым живет эта огромная страна, решившая построить общество всеобщего благоденствия. Немецкий писатель Эмиль Людвиг сосчитал, что в кабинете Сталина 16 стульев и спросил, означает ли это что решения принимаются коллегиально? За границей поговаривают о другом: в Москве все решается единолично.
Сталин ответил статистикой, которую скорее всего тут же придумал: "На основании опыта трех революций мы знаем, что приблизительно из 100 единоличных решений, не проверенных, не исправленных коллективно, 90 решений -- однобокие".
Эмиль Людвиг это уважительно записал, а потом поинтересовался, не считает ли Сталин, что у немцев, как нации, любовь к порядку развита больше, чем любовь к свободе? В ответ хозяин Кремля, который в 1907 году пару месяцев прожил в Берлине, рассказал поучительную историю. Как-то берлинский социал-демократический форштанд назначил на определенный час манифестацию. Однако 200 человек, прибывших из пригорода, на нее не успели, поскольку в течение двух часов стояли на перроне и ждали, кому предъявить билеты. Контролер, на беду, отсутствовал. Положение спас русский товарищ, подсказавший простой выход: покинуть вокзал, не сдав билетов.
Бернард Шоу, побывавший в Москве в 1938 году, гордился тем, что его принимали "как самого Карла Маркса". Что не помешало писателю вести себя в привычной манере любителя парадоксов. При посещении музея революции Шоу заявил перепуганным хозяевам: "Вы, наверное, с ума сошли, что прославляете восстание даже теперь, когда революция победила! Вы что хотите, чтобы Советы были свергнуты? Разве благоразумно внушать молодежи, что убийство Сталина -- это акт героизма? Выбросьте отсюда всю эту опасную чепуху и превратите здание в музей закона и порядка".
Выступая по московскому радио, писатель провел сложную систему параллелей между советскими лидерами и основателями США. Ленина он сравнил с Джефферсоном, Луначарского с просветителем радикального направления Томасом Пейном, а Сталина -- с Александром Гамильтоном. Тот был секретарем Джорджа Вашингтона во время войны за независимость, а потом стал министром экономики и, между прочим, остро конфликтовал с Джефферсоном. Вряд ли эта аналогия привела верного ленинца в восторг.
Ромен Роллан, проведший в России летом 1935 года месяц, беседовал со Сталиным и в дальнейшем вел с ним переписку. Он до конца жизни оставался другом СССР, но отнюдь не слепым. В своем московском дневнике, опубликованном после его смерти, Роллан возмущенно писал о циничных рассуждениях Молотова и Кагановича по поводу продажи за рубеж произведений искусства, хранившихся в советских музеях. Оказывается, эта парочка приверженцев мировой революции остроумно заметила: "Какая, в сущности, нам разница, в Англии они находятся или в Америке? Рано или поздно они все равно будут обобществлены и, значит, навсегда станут нашими".
Явно разочарованным визитом в СССР оказался лишь Андре Жид, ранее считавший нашу страну "землей, где утопия становилась реальностью". "В СССР решено однажды и навсегда, -- написал он в своей книге, -- что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Каждое утро "Правда" им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить". Не понравилось ему и то, что в стране сложилась "диктатура одного человека, а не диктатура объединившегося пролетариата".
А между тем, хозяева очень старались угодить писателю. В Грузии до сих пор вспоминают, как по приказу Берия на Военно-Грузинскую дорогу был сброшен на парашютах десант кулинаров, чтобы они успели накрыть стол прямо перед гостем из Франции, двигавшимся на машине. Я так и вижу эту дивную картину -- повара, парящие над седыми отрогами Кавказа с дымящимися шомпурами в руках. Однако Жид в дневнике записал, что испытывает отвращение к обжорству, оно не только абсурдно, но и аморально, антисоциально.
Возможно, раздражение, испытываемое Андре Жидом в СССР, в определенной мере объяснялось обстоятельством, о котором рассказал Илья Эренбург в книге "Люди, годы, жизнь". Оказывается, перед поездкой француз сказал ему, что, наверное, будет принят Сталиным и намерен поставить перед ним вопрос о правовом положении педерастов. Хотя Эренбург был осведомлен о сексуальных особенностях Жида, он был слегка ошеломлен этой затеей и попытался его отговорить, но не сумел. Как развивались события дальше, неизвестно. Однако дискуссия в Кремле о гомосексуализме так и не состоялась. А ведь в 1936 году она могла стать мировой сенсацией.