Елена Викторовна Сунцова
Голоса на воде

Оглушительный штиль

   Однажды пришлось ночевать неделю на берегу Черного моря в укромной лагуне диаметром в полкилометра, в обе стороны от которой амфитеатром располагался заповедник с реликтовым можжевельником. Горный массив здесь почти отвесно срывался в море, образуя бухточки-кельи, доступ в которые осуществлялся только с воды, через скальные нагромождения, или сверху, при наличии верхолазного снаряжения. В те времена егеря пускали в эти бухточки пожить за небольшую плату. Так что многие ниши у самого моря были заселены невидимками, в шторм находиться в них было бессонно, и страшно, и мокро, а в штиль – вы имели дело с лунным светом и шелестом волны, мерцающей по коже морскими светляками. И тогда важно было перебраться в саму лагуну. Дышала долгая волна, лился конус лунной дорожки, и все голоса, любой шёпот и вздох доносились из бухточек со всего многокилометрового периметра заповедника в акустический фокус, располагавшийся под невысокой скалой.
   Незримые, неопознанные, навсегда безымянные голоса шептали, спорили, признавались, рассказывали. Бесплотность этих голосов сжимала сердце.
 
Смотри на небо этажей,
как я на голое смотрю
оцепеневшее уже
вполоборота к ноябрю
 
 
лицо воды во тьме реки,
так запрокинутое, чтоб
прикосновение руки
проткнуло губ горячий шёлк…
 
   Степень лиричности – сокровенности – сообщения прямо пропорциональна дистанции, на которую оно рассчитано. Отосланные на бесконечность без потери звука, стихи Елены Сунцовой – голоса над водой, шепчущие в ухо Бога. В том и состоит парадоксальный, мощный эффект этих стихов: читатель, если суждено ему попасть в фокус сознания стиха, озаряется, освящается присутствием Бога, то есть возлюбленного; потому что альтер эго, в отличие от человека, обладает завидной участью без посредников устанавливать свою наследственность по образу и подобию.
   Всё дело в минимальной потере звука, в уровне шума, который стих претерпевает на пути к адресату. Разумеется, меньше всего звук потеряет, если будет – парадоксально – отделён от других голосов при помощи иного бытия – стратосферы, оптической среды, вакуума. Отчасти организм этих стихов как раз и построен одновременно на совершенной включённости в бытиё, со всей тактильной правдой и реализмом – и притом на абсолютной надмирности. Ничто, никто не отвержен, всё искуплено.
   Задача поэта, если таковая вообще имеется, состоит именно в искуплении: вывести если не мир, то возлюбленную из ада, память – из небытия. Бесстрашие поэта в том, чтобы решить эту задачу в лоб, пренебрегая мыслью о себе, минуя тяготы преемственности и всего остального, что может стать привнесенным балластом. Задача эта трудна, решение её есть борьба; но борьба и есть освобождение, свобода.
   При этом, разумеется, слышней всего шёпот, негромкий голос. Но только при условии, что звучит он без свидетелей. Есть лирические поэты, чьи стихи рассчитаны на присутствие попутных слушателей, то есть на тех, кто слышит их исповедь, чья тайна превращается ими в предмет мены. У Елены Сунцовой, с её слитностью высказывания, признания, произносимого на одном выдохе, с предъявленностью дыхания, нежности – со всем тем, что необъяснимо прикрепляет душу к телу, – стихи исключают всеуслышание. Они суть тепло сродства, утоления.
   Спасённая, представившая их, оставившая их, живу их встречей, живу – надежда, ожиданье их, их вопрошанье, разум, тьма и голод, их воплощенье, радость и борьба.
   Необыкновенно редкий случай, когда книга оказывается предназначена не только для чтения, но и для жизни. И для жизни читателя, и для жизни своей, становления живого существа просодии и смысла. Вызывающая при прочтении сильное движение дыхания, книга «Голоса на воде» относится именно к этой счастливой разновидности.
   Александр Иличевский

Где Америка

   Моему мужу

* * *
 
Так воздух выпадет из рук
стеклом заговорённым.
Так светофоры новый круг
очертят в нём зелёным.
 
 
И эту улицу туман
наполнит, выходя
из океана в океан
рассвета и дождя.
 
* * *
 
На пороге расставались,
словно удалась,
отвердела словно завязь,
распустилась вязь.
 
 
Погоди, умалишенье,
всё не уходи.
И допой произношенье,
словно доцвети.
 
* * *
 
Упадёт за взглядом свет,
и река засеребрится,
не ищи, её там нет,
как луна, она боится
 
 
с ледяной горы бултых
в прорубь или мелководье,
 омут там, где смотришь ты,
как вдоль берега уходит,
 
 
серой радугой гремя,
окунаясь в спящий воздух,
лодка, выронив меня,
как зерно, в тугую воду.
 
* * *
 
На маленьком окне,
на полочке короткой,
невидимые – снег —
 флаконы и коробки,
 
 
еловая труха
и мандарина шкурка,
орехов шелуха,
фруктовая кожурка —
 
 
за хвостик черновик
растаявший поймала
и, спрятавшись от книг,
листок перегибала:
 
 
лети, лети, во сне
дотронуться не дай, не
молчи, как после не
весёлого свиданья,
 
 
а прожитого дня,
которому на вычет веди,
веди меня,
раз ты его добыча.
 
* * *
 
Жёлтые деревья,
чёрные такси
(это не в России),
статуя Минервы.
 
 
Холодок по коже
каменной, дублёной.
Выдохнула: – Боже,
помнишь, я с продлёнки
 
 
топаю из школы,
«Книги», «Трикотаж».
Ноги на приколе.
Верю, что не дашь.
 
* * *
 
Боль заменяет остроту
переживания о боли,
что есть причина алкоголя.
Вот я приехала, иду
 
 
в несовпадающем с тобой,
перемежающемся эхом
пространстве, будучи помехой
моей любви, о Боже мой.
 
* * *
 
Гибнем, как выпавший в город снег,
дома живём ничком,
через неполные … тысяч лет
помнимся светлячком.
 
 
Тонем ладонями на восток,
гаснем, как шум сперва,
ждём, что воскреснут перед крестом
утренние слова.
 
* * *
 
В белом воздухе медовом,
на крыльце полупустом,
выйти к берегу готовы,
исчезают под мостом.
 
 
Здравствуй, горло расстояний.
Празднуй, музыка и дух
одного из двух сияний.
Поглоти одно из двух.
 
* * *
 
Люди со спины
выглядят счастливей,
ходят торопливей
голода блесны.
 
 
Двери отвори,
на пороге ангел,
маятником, гонгом
сердце изнутри.
 
 
Будем выводить
утром на прогулку,
 мякишами булку
селезню давать.
 
* * *
 
Колодец, полный пустотой,
слезы, крупинкой ставшей соли,
не принял, не нарушил воли её, —
 уже не быть водой.
 
 
Подумаешь об этом вскользь,
идя и стряхивая брызги
с листков, с тугих бутонов роз,
которых не раскрыл, опрыскав,
 
 
дождь, распахнувшийся не здесь,
и, радужный канатоходец,
танцует облачная взвесь —
в ней смотрит и молчит колодец.
 
* * *
 
Слева теплота
старого дивана,
справа теплота
старого кота.
 
 
И всего-то, да,
не проходит, рано,
с уха до хвоста,
нету, пустота.
 
* * *
 
Самолёт летит, качая
белым подбородком,
так носами на причале
вздрагивают лодки.
 
 
Над водою ледовитой,
над морскими львами,
над безлистым сталагмитом
в каменном кармане.
 
 
Всё летит, летит, красивый,
как хали-хало и
млечник бурый, древесинный,
груздь мавроголовый.
 
* * *
 
Прогулка, поиски впотьмах,
где цвёл и вспыхивал, доверю
тех листьев прах, и пух их серый,
летающих, потухший парк
 
 
тебе знакомо отдаю,
ты будешь шёпот, снова, помнишь,
такая радость, что покой лишь
остудит трапезу «люблю»,
 
 
полузакрыв глаза, иду
бульваром, голосу чужому
послушна, мне и хорошо, и
весны прощаю красоту.
 
«Тройчатка»
   1
 
Вернёшься в тёплую Москву,
под новую листву.
Я просто не переживу.
Я не переживу.
 
 
Автомобили, ночь, ладонь,
знакомая на вкус.
Ты будешь сетчатой водой,
в себя принявшей груз,
 
 
Москва, чей голос до земли
склоняет фонари…
Через неё переболи.
Даст Бог, перегори.
 
   2
 
Вот и вернулся на место любви.
Лёг и уснул, как был,
на возвращение убив
пару минут ходьбы. 
 
 
День отгорит, и тоска войдёт
в новую листву.
Тот, кто вернулся, переживёт.
Я – не переживу.
 
   3
 
В темноте твою ладонь
вспомнила почти.
Там, где видится огонь,
сумрак на пути.
 
 
Будто маятника стук
ног шаги босых.
Так на тумбочку кладут,
расстегнув, часы.
 
 
Так с тобою говорит
и молчит Москва.
Слушай новый алфавит:
я, ж, и, в, а.
 
* * *
 
Освободившись от любви,
от темноты освободившись,
не уходи, не оглянувшись,
не останавливай руки,
 
 
не видя, что освобождён,
так шелкопряда спящей спинке
не тяжелее крыльев нитки,
которыми перекрещён.
 
* * *
 
Летя дворами и домами,
как фантик съеденной конфеты,
снег был беспомощней бумаги,
роднее первой сигареты,
 
 
не тая на ступенях лестниц,
висящих по диагонали,
не останавливаясь здесь и
вверху, слепили, окунали,
 
 
и окончательно минула
та, о которой соли горстка,
в них, хлопьях пения и гула:
лежит и светит солнца шёрстка.
 
* * *
 
И волна ли или нам и
ветер врёт, напомни,
пели, верили, не знали,
плакали о ком ли.
 
 
По живому морем небу
догуляв счастливо,
так не берег ждёт ковчега,
голубя – олива.
 
* * *
 
Вечер плывёт по его руке,
устье реки – плечо,
дерево держит на поводке,
он не поймёт о чём.
 
 
Это как раковины в песку,
гребень волны шихана,
долгий, глубокий рисунок скул
берега океана.
 
* * *
 
По тёплым улицам пустым
и наклонённым переулкам,
сквозь юга дым и запах дынь,
пекущейся дыханье булки,
иду за ним.
 
 
По белым плитам босиком,
под звон сдвигающихся рюмок
к особняку, особняком,
не обнимая, не горюя,
иду легко.
 
 
Вор выпьет, что не на виду,
дождь выйдет и следы зароет
в ложащемся во тьму саду,
к утру покажет сушь барометр,
одна, иду.
 
* * *
 
Счастье только лишь чужое,
никогда своё, —
так полощется большое
новое бельё
 
 
в голой проруби дубовой,
и стоит потом
на балконе белым колом,
словно в горле ком.
 
* * *
 
...ещё не высохла зима,
но лёд чернеющий оттаял,
вечнозелёные дома,
в листву одеться не пытаясь,
весной в самих себя растут,
сомкнувшись под её рукою,
зеркально радуются: тут,
как сердце, озеро в покое,
и верхней облачной душе
пора за ним, оно болит.
…спускаясь с неба этажей
в наружу отворённый город,
в полузакрытый алфавит.
 
* * *
 
На одном материке,
но у разных океанов
мы вдвоём, рука в руке,
вопреки меридианам.
 
 
С гор покатится трамвай,
мост метнётся неба выше,
опрокинет в ночь и в рай —
эхо, берег, волны, слышишь…
 
* * *
 
Я помню их осенний вид,
но их не видела весною,
они стоят передо мною
налево справа, как иврит.
 
 
Когда-нибудь переведу
тому, кто вырасти успеет:
деревья, что не розовеют,
не замерзают, как в аду.
 
* * *
 
Зимой дыхания тепло
осыплется, как смерть сухая,
по мёрзлой насыпи ступая
на глубине.
 
 
Мороз царапает стекло,
и поворачивает поезд,
какой восторг, какая горесть,
иди ко мне.
 
* * *
 
Обыкновенная зима
и снег нерусский, глянцевитый,
картина прерафаэлита,
бочок надрезанный граната,
разграбленные закрома.
 
 
Всё настоящее: луна,
вернее, месяц, лёгший навзничь,
мышь, удирающая прочь,
куда глаза глядят, и плач
хозяйки от дурного сна.
 
* * *
 
Какая радость, что меня
он потерял и не увидит, —
так ненавидящий, тая,
заходит в дом и ненавидит,
собой неузнанный, молчит,
сквозь слёзы морщась, колупая
на стенах краску, голубая,
как все умытые подъезды,
обитель хлорки и стыда,
она навечно, навсегда,
как ненависть и как несчастье —
но в том и радость, что, стерев
простую надпись «здесь забыли»,
стоишь, закрыв глаза от пыли,
передохнув, переболев.
 
* * *
 
Не поднимет душа – тяжелее зла,
легче бабочкина крыла —
с тех дорог, по которым она прошла,
крошек того стекла.
 
 
Так не вспомнит вода, что сомкнула рот
рыбе, вросшей в речной лёд,
долгим летом, когда её сад пьёт
и соловей поёт.
 
* * *
 
И вот простилась с радугою, милый,
мой спрятавшийся порох, пух невинный,
мой папоротник белый, лучезарный,
в пустыню убежав, не убежавший.
 
 
Люблю и потеряю, променяю,
ты спишь, я всё равно тебя, и я, и
бочок внутри ножа неосторожный,
открой глаза, исчезнуть невозможно.
 
* * *
 
Себя на ветер бросил дождь
и сгинул в облаке подвздошном,
закрыл глаза и лёг, потухший,
на в сумраке горящий зонт.
 
 
Беги, беги, и, кроме нас,
к нему воздетыми руками
прильнёшь, как с холода щекою
ребёнок, прячущийся там.
 
* * *
 
Превозмогая вид знакомый
и до знакомого родной,
ложатся, опадают горы
передо мной
 
 
в продольный воздух, не вечерний,
он, по-вечернему горя,
высвечивает возвращенье,
благодаря.
 
* * *
 
Горе подарила,
не заговорила,
я тебя любила,
наклоняла, мыла.
 
 
Куколка слепая,
выя и зевая,
горлышко моё,
подержи её.
 
* * *
 
Смотри на небо этажей,
как я на голое смотрю,
оцепеневшее уже
вполоборота к ноябрю
 
 
лицо воды во тьме реки,
так запрокинутое, чтоб
прикосновение руки
проткнуло губ горячий шёлк,
 
 
рождая голос или крик
пусть чайки, стонущей в окне, —
в купели воздуха язык,
двоясь, отсвечивал на дне
 
 
монетой, бывшей в колоколь-
не частью музыки, она
ей переплавлена, как боль
проходит, не побеждена.
 
* * *
 
Вижу декабри,
волны гор качнутся,
что ни говори,
не перевернутся.
 
 
Полон водоём
белого паденья,
не перевернём,
лишь на погляденье.
 
 
Камень будет петь,
папоротник виться,
дерево мелеть,
жить веретеница.
 
 
Уходи, как вверх
канула дорога,
солью на траве,
крупной и неровной.
 
* * *
 
Тонет путешествий
глинозём и обух
в непроизошедшем,
шедшем своим ходом.
 
 
Старый город новый
и такое солнце,
скажешь здесь полслова,
слово назовётся,
 
 
встанешь, будто здешний,
голенями в ветки,
дерево орешник,
передай привет.
 
* * *
 
Зима, зима, земле золы зима,
во зле воз левой мне было одной,
не тронула тропы вошла тропой,
спешила, понимала, поняла —
 
 
ноябрь, светлее воздуха ноябрь,
не холодно от серой пелены,
покалывай, показывай мне сны,
двоя.
 
* * *
 
Или забыла тебя, потом
встала, тебе трава.
Или беспомощно шёпотом
дыхание приковала.
 
 
Господи! – я потерялась. Не
слышь меня. Улыбнись.
Кажется, вправду в другой стране.
И в самом деле, жизнь.
 
* * *
 
Это дерево в окне.
Это озеро в огне.
Это белые следы
от движения воды.
 
 
Замерзай, не замирай,
исчезая, не играй.
Словно линза, выпей свет.
Нет.
 
* * *
   Екатерине Симоновой
 
Вот буксиры плывут по реке ночной,
чёрной воде ночной.
Восемь жёлтых огней и зелёных два
помнишь и узнаёшь.
 
 
О буксиры, какая на вас тоска,
как толкаете вы её
от Ла Гардии прямо до Бруклин Хайтс,
вот вам ещё моя.
 
* * *
 
Скоро вернётся к тебе зима,
снова ослепну от
города, горя, любви, тьма
тронет за живот.
 
 
Кроме себя, он – ни я, ни ты.
Воют деревья, спят.
В холоде больше красоты.
Спи же, не мой до пят.
 
* * *
 
Приближаясь к лету,
спотыкаясь, долго,
высота ответа
вроде года в холке.
 
 
Нравится и вроде
не напоминает
то, что перебродит,
то, чему вина.
 
* * *
 
Воздух хмурый и грязный, грузный,
прихорашиваются ёлки
на продажу – пахучий комель
по соседству с рядком фиалок,
лопушистой цветной капустой,
украшением тротуара.
 
 
Лишь тревожно стволы чернеют,
бурый парк облетает птица
и река оседает в празелень,
снег не смилостивится выпасть.
 
* * *
 
Снег на грушевый листок,
белый топоток,
острый ёлочный замес,
город или лес,
 
 
через улицу иду,
просеку веду,
и берлога ли бела,
не увидела.
 
* * *
 
И по левой тоже щеке ударь,
и она принимает грех.
Любодействуй, лги, укради, предай.
Всех прости, помолись за всех.
 
 
По реке, как огромная рыба-кит,
баржа тенью ночной плывёт.
Ярко-белый огонь на носу горит.
Или тонет, наоборот.
 
* * *
 
А ему скажи ты бре…,
пятипалую в норе
протяни, не обращай
вни…, сожмёшься и леща.
 
 
Вот и тонет самолёт,
сам ему man overboard,
на ладони только снег,
кровь на белой глубине.
 
* * *
 
Лепестковый сон
на каракульче,
видела, зачем
помнила лицо,
 
 
и, исчезнув, то,
полое на вид,
дерево-цветок,
вроде не болит.
 
* * *
 
Сухое дерево разлук
под успокоившимся сердцем
не отзывается на стук,
как кукла сломанная в детстве,
проснись скорей, я тут как тут.
 
 
Вот дом, умноженный рекой,
одно из этих окон наше,
над крышей, как маяк, огонь,
звезда всё выше, всё бесстрашней,
всё различимее такой.
 
* * *
 
Темнота, куда глядишь,
пенью радуется лишь.
 
 
Звук коснётся и замрёт,
отвердеет, станет лёд,
 
 
по которому пойду
 
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента