Еращенко Виктор
Худсовет
Виктор ЕРАЩЕНКО
ХУДСОВЕТ
Виктор Степанович Еращенко родился в 1947 году на Нижнем Амуре. Всю жизнь провел он на Дальнем Востоке, в Хабаровске. Учился в педагогическом институте, работал на нефтеперерабатывающем заводе им.Орджоникидзе, в ВААП, в редакциях газет, на телевидении, в журнале "Дальний Восток". Закончил Литературный институт им.Горького. В 1975 году в издательстве "Молодая гвардия" вышел первый сборник его стихов. Новые книги лирики, очень любимые, прекрасно встречаемые читателями, выходили в Москве и Хабаровске. В 1979 году он был принят в Союз писателей.
Фантастические рассказы В.Еращенко публиковались в альманахе "На Севере Дальнем" и, к сожалению, были мало известны.
Весною 1989 года Виктор Еращенко трагически погиб. ______________________________________________________________________
Таков провинциальный обычай: вас встречают у трапа, дарят цветы, машины подают прямо на поле, а потом оставляют в гостинице отдохнуть, не поинтересовавшись даже, голодны ли вы, и не объяснив толком, где можно пообедать. Знал же кто-то, что в ресторане ремонт, что в буфете пусто, а худсовет, между прочим, через два часа. Ну ладно, я молод, а шеф? Ректор института монументальной скульптуры, человек немолодой, знающий, что такое прободение язвы и холецистит, - он достоин большего внимания. Но вот стоим мы, он и я, в очереди какого-то молочного кафе, где и гардероба нет, и едят стоя, да и есть нечего: запеканка, брынза, творог - надо думать, оставшийся от ветеранов и наверняка кислый.
- А в этом городе, между прочим, готовят некоторые оригинальные блюда, каких нигде нет. Названия не помню, но очень вкусно, товарищ на сессию привозил.
- На какую сессию? - вежливо спрашивает шеф, и сразу становится наглядной разница в возрасте и общественном положении.
- Да в студенчестве еще, - лихо отвечаю я, но, меняю тему: - У вас уже есть какие-то предположения? Как по-вашему, из-за чего весь этот сыр-бор разгорелся?
Шеф, которого еще зовут Арбитром, не сразу вникает в суть вопроса, уж больно легко я перешел от проблем кулинарии к высокому искусству, а вникнув, не спешит с ответом - надо расплатиться, отнести на столик еду, - и лишь потом, неторопливо жуя, отвечает:
- История обычная: едят главного. Это случается всегда и везде, во всех местных отделениях Союза. Но тут оригинально едят... Такие деньги! Это ж надо: построить два экспериментальных комплекса с тем, чтобы один сломать! Такого еще не бывало!
Он восхищенно засмеялся и стал рассказывать поучительные истории, больше похожие на анекдоты. Когда-то я слушал их с интересом, но с тех пор, как они стали безвариантно повторяться, а слушание их вменяется мне в нерегламентированную производственную обязанность (тут я чувствую себя психотерапевтом), анекдоты потеряли всякую прелесть. Я скучаю и думаю о своем. Например, найдется ли время повидать сокурсника по Строгановке. Адресами мы обменялись после защиты диплома, но с тех пор не переписывались, и, конечно, адрес мог измениться. Или он меня найдет - о нашем приезде уже сообщило местное телевидение. Нет, если он не смотрел программу "Новостей", а просто слушал радио, то не появится - примет меня за однофамильца: все-таки в моем легкомысленном возрасте быть главным референтом по вопросам литературы, науки и искусства при Арбитре - рановато, неприлично; но я ж не виноват, что умен и талантлив.
Через окно замечаю движение у входа в гостиницу, машины, людей. Да, те же самые, только уже без цветов.
- За нами!
- С запасом!.. - иронически вздыхает шеф, взглянув на часы, и мы выходим из кафе, чтобы вместе с творческим активом отправиться на чрезвычайное заседание художественного совета.
Из окна легковой машины мир смотрится иначе, чем, скажем, из окна общественного транспорта, или с борта грузовика, где ветер слезит глаза. И я так углубился в созерцание этого холмистого города, что не сразу понял: возвышающееся в стороне серебристое сооружение и есть цель нашего визита. А поняв, постарался сделать лицо непроницаемым: местные товарищи улавливают все нюансы, чтобы потом долго-долго комментировать их в своем кругу. А про себя размышлял, что представляет из себя данный архитектурный ансамбль. Насмотрелся я в последнее время подобных немало, и, конечно, был готов к тому, что основой служат нержавеющие корпуса межконтинентальных ракет, а вокруг - как сработает фантазия автора - образцы тактического и стратегического оружия.
Новизна этого решения была очевидна: частокол баллистических ракет образовывал нечто подобное средневековому замку. На башне ударил колокол, медленно распахнулись ворота и опустился мост, выполненный из стартовых площадок.
- Использованы стартовые площадки, - счел нужным прокомментировать организатор всей этой скандальной истории, монументалист Бэтерлин. Противник его главный, Финден, ехал в другой машине, и нам еще предстояло познакомиться.
Машины въехали во двор замка, все вышли, и Бэтерлин возглавил осмотр. Вначале мы поднялись на галерею. Ограждение ее составляли авиационные бомбы, все более крупных размеров. На месте взрывателей пробивались цветы, каждая третья бомба была перевернута стабилизаторами вверх, и в них, как в клумбах, росли цветы покрупнее.
- Не засохнут? - заботливо спросил шеф.
- Внутри земля, система орошения с другой стороны, поэтому незаметна, - объяснил автор.
За многотонными фугасками открывалась панорама осмотра. Металл тихо гудел под ногами идущих и затих; Бэтерлин, слегка побледнев, попросил всех остановиться.
- Я уже говорил об этом, но не все слышали, и потому несколько предварительных замечаний. Все, что вы здесь увидите, организовано в виде лабиринта. Здесь не всегда просто найти выход. Такая форма соответствует общему замыслу: показать сложность, непредсказуемость, извилистость пути, по которому человечество шло к разоружению. Может быть, это и не нравится кому-то, но упрощать, примитизировать историю я не считаю достойным художника. Прошу.
Вряд ли есть нужда подробно описывать все это сооружение. Ракеты веером и ракеты на центрифуге; пол, выложенный из подогнанных друг к другу снарядов и залитый лаком, сквозь который мигали в ритме музыки разноцветные огоньки; неожиданно уставленные в грудь дула орудий и пулеметов - там, где выход считался недействительным; торпедный катер в разрезе с известными пиктограммами на дверях, обозначавшими мужскую и женскую уборные; мозаика, выложенная осколками химических (в том числе - и форфоровых) бомб; надпись из капсюлей: "МИР ПОБЕДИЛ ВОЙНУ"; множество игральных автоматов с боевыми самолетами, авианосцами, танками, запрограммированными так, что ни один желающий не мог выиграть ни одного боя; и наконец - чему я весьма обрадовался довольно приличный буфет в салоне подводной лодки.
Но гораздо интереснее было другое: реакция Финдена. Это главный монументалист города, которого "ели". Он всему удивлялся, восхищенно крутил головой и спрашивал озабоченно, без всякой насмешки: "А вам не кажется, что левая и правая часть здесь не уравновешены? Я не о симметрии говорю - о гармонии" - на что Бэтерлин вначале отвечал охотно и вежливо, но потом начал откровенно злиться. "Что, здесь, мальчиком меня хотят выставить, что ли?" - было написано на его лице. Но замечания Финдена чаще всего мне казались интересными.
Это трудно объяснить. В студенчестве, потом в вольной своей жизни, когда я ни перед кем и ни за что не отвечал, взгляды на искусство были у меня определенными, жесткими, несомненными. Свободно, без предубеждения рассматривая любую вещь - будь то старинное нэцке или полотно Сахатова, - я быстро и уверенно мог сказать, хороша она или не хороша, и почему не хороша. Тот инструмент в душе, при помощи которого легко отличить настоящее от подделки, всегда был исправен. Но как только интерес к искусству стал профессиональным, на мои глаза словно чужие очки надели: я ничего не мог понять. Необходимость пространной аргументации, обилие специальных терминов, зависимость чьих-то судеб от моих слов - все это сбивало с толку. Словно какой-то компас внутри меня был смещен магнитной бурей. И потому я уже не судил сразу и безошибочно: мне нужно было выслушать всех, осмыслить каждое суждение, чтобы потихоньку, осторожно прийти к собственному. И каждый раз со страхом ждал: а вдруг меня первого спросят?! Не знаю! Вроде и ничего. А чего-то не хватает...
Но обсуждение решили провести потом, после осмотра второго комплекса, автором которого был Финден. Человек, конечно, странноватый. Еще в институте мне эту историю подали так: главный взялся выполнить ответственный заказ. На худсовете, где рассматривался проект, Бэтерлин резко раскритиковал его идею. Произошел серьезный раскол. (Тут добавляют, что Бэтерлин давно мечтал стать главным,. но я в это не верю. Он, на мой взгляд, из тех, кому гораздо удобнее быть вторым и находиться в оппозиции - хотя бы потому, что оппозиция в глазах обывателей всегда симпатичней. За десять лет Финден - шестой по счету главный. А Бэтерлин, никогда не быв главным, этак лет тридцать пользуется неизменным почетом. И еще: споры творческие по существу больнее и глубже, чем споры за оклад и должность, ибо тут встает вопрос о правомерности самого существования той или иной творческой единицы). И вот Финден, пользуясь своей властью, делает невообразимый шаг: предлагает Бэтерлину создать этот самый комплекс параллельно своему - и пусть, мол, люди нас рассудят. Как он теперь утрясет смету, неизвестно, ибо одно из двух сооружений предполагается сломать. Но Бэтерлин вызов принял, и вот мы едем смотреть работу Финдена.
Кто мне из них больше нравится? Бэтерлин - светский лев, гладок, остроумен, производит впечатление человека зрелого и властного. Может быть, не очень тонок, но это, наверное, от избытка деловых встреч и знакомств, которые -. по себе знаю - притупляют наши чувства. Финден в общем как-то проигрывает, не то что тугодум, но до наивности серьезен. Возьмется разбирать какую-то вещь - устанешь, пока дослушаешься. Нет в нем той почти обязательной легкой пошлинки, без которой не впишешься в художественную среду. А в эти минуты и ведет себя не так, как следовало бы, разговаривает простецки, не внушительно, ваньку валяет, посмеивается - или смирился с поражением и готовится к уничижительному разгрому?
Все к тому - и вот его произведение.
Высоченный бетонный полукруг, выложенный уступами, как египетская пирамида. Эти уступы - на всю длину сооружения - и лестница одновременно. Как нарочно, высота уступов не соответствует ни одному известному стандарту ступенек, подниматься неудобно, приходится помогать себе руками. А бетон необработанный, аляповатый, и арматура кое-где торчит - стыд и срам! До половины еще не поднялись, а все уже устали, и шуточки с затаенным раздражением, а Финден - просто жалко на него смотреть - на эти остроты отвечает что-то с глуповатым смешком. Тяжелее всего шефу, он самый старый, не занимается даже физзарядкой, и в его сторону я даже не смотрю - и так все ясно.
Дело в том, что как бы низко я ни ценил свои искусствоведческие познания, шефа я давно раскусил и ценю его еще меньше. Его манера: выслушать всех с беспристрастным лицом, записывая отдельные фразы (мало того, что на худсоветах люди обычно говорят много лишних, случайных фраз; Арбитр выбирает самые ненужные и случайные). Потом он что-то прокомментирует, пофилософствует на общеобразовательном уровне и заключит все это хозяйственными выводами: принимаем - не принимаем, во что обойдется и кто исполнители. Если во мне беспокойство, а подчас и самая настоящая паника, по шефу абсолютно все равно, какой художественной ценностью обладает предмет. Его задача - слушать не рассуждения, не аргументы, - но общую атмосферу, чтобы в этой атмосфере выглядеть достойно. А потом достаточно доложить о решении худсовета. Что ж теперь ждать от него? Утомленный всевозможными ухищрениями Бэтерлина, разговорами, он теперь вынужден карабкаться по каким-то неблагородным ступеням, карабкаться долго, и брюки в ходу жмут, и ладонь уже оцарапана - все это похоже на издевку. Институт обычно направляет главных с расчетом, что они оживят работу периферийных отделений, принесут, так сказать, свежие идеи и нестандартные решения на международном уровне, но тут явно ошиблись, или просто не знали, куда деть этого человека, Финдена...
Панорама открылась внезапно. И это было жутко.
Прямо у нас под ногами лежал полукруглый карьер, заваленный негодной военной техникой. Искалеченные ракеты, сожженные и перевернутые танки, наваленные друг на друга. Почти каждый, поднявшийся наверх, невольно отшатнулся - еще и потому, что никакого ограждения здесь не было, того и гляди - сметет порывом ветра с убийственной высоты. Кое-где, в грудах военного металла, проползал грязный дым. Вдали, за карьером, стояла покрытая свежим весенним лесом, круто спускавшимся к карьеру, гора. На границе леса и свалки виднелись какие-то белые кучи, все сразу поняли, что это такое, и даже шеф сказал, еще не отдышавшись:
- Хлорка...
И вот к этой хлорке через лес тянулась широкая дорога, не асфальтированная, увечащая лес как шрам, похожая на наспех сделанные стратегические автомагистрали. Даже поломанные деревья и вывороченные корни не были убраны вокруг нее. Едкая вонь, какая обычно стоит на тлеющих свалках, долетела к нам, но никто не спешил уходить, и, кто бочком, а кто и ноги свесив над карьером, мы расселись на краю.
Когда первое ошеломление прошло, сами собой начали открываться детали этой панорамы. Расстояние, с которого мы были вынуждены смотреть, усиливало работу воображения. Вот остатки бронемашины вперемешку с деталями органа - кажется, они давно искали друг друга и, наконец, объединились в сладостной агонии. Обломки кладбищенских монументов среди погнутых стволов и крупнокалиберных гильз. Самолет-невидимка с крыльями - перепончатыми, как у летучей мыши, насквозь пробитыми обгорелыми стволами. Трехколесный велосипед. А вот куски арматуры на острие баллистической ракеты - видимо, это и есть композиционный центр, хотя он далеко отстоит от центра геометрического, - там то ли изысканная садовая решетка, изувеченная в бою, то ли абстрактная скульптура... нет, нити этой решетки-арматуры, разорванные здесь и там, тянутся через всю свалку железная паутина. И чуть в стороне - вот где настоящий центр паукообразная боевая машина. Сфера применения ее неизвестна: скорее всего, это самоуправляемый автомат, похожий то ли на паука, то ли на сороконожку.
Сон и явь, воспоминания о состоявшихся и несостоявшихся катастрофах, чьи-то подавленные инстинкты во всем мерзостном великолепии своем - вот что тут было. При желании можно было увидеть аналогии и с апокалипсическими картинами Брейгеля, и жестокими полотнами. Дали, и многое другое, но говорить ни о чем не хотелось. Как ни страшна, как ни впечатляюща была эта - на первый взгляд хаотичная, но при внимательном рассмотрении четко продуманная панорама, запечатлевшая весь ужас слепого сознания, все звероподобные оскалы его, - постепенно приходило ощущение гордости, уверенности, какого-то счастливого облегчения, что все это - правда, но мы эту правду отвергли, не дали ей хода, и все это - у нас под ногами, все это позади...
Было тихо, кто-то щелкнул зажигалкой, а кто-то, самый несдержанный, сказал с восторгом:
- И все-таки!..
А шеф мой сгорбился и, кажется, заплакал - он был среди нас самым старым, не стыдился слез, а ведь какие-то агрегаты из этой свалки он видел в деле...
Я отвернулся.
По неудобным ступеням спускался человек, гордый Бэтерлин. Он уходил один. Но фигура его казалась незнакомой, осанка не та - видимо, спускаться по этим чертовым ступеням было еще тяжелей, чем подниматься.
ХУДСОВЕТ
Виктор Степанович Еращенко родился в 1947 году на Нижнем Амуре. Всю жизнь провел он на Дальнем Востоке, в Хабаровске. Учился в педагогическом институте, работал на нефтеперерабатывающем заводе им.Орджоникидзе, в ВААП, в редакциях газет, на телевидении, в журнале "Дальний Восток". Закончил Литературный институт им.Горького. В 1975 году в издательстве "Молодая гвардия" вышел первый сборник его стихов. Новые книги лирики, очень любимые, прекрасно встречаемые читателями, выходили в Москве и Хабаровске. В 1979 году он был принят в Союз писателей.
Фантастические рассказы В.Еращенко публиковались в альманахе "На Севере Дальнем" и, к сожалению, были мало известны.
Весною 1989 года Виктор Еращенко трагически погиб. ______________________________________________________________________
Таков провинциальный обычай: вас встречают у трапа, дарят цветы, машины подают прямо на поле, а потом оставляют в гостинице отдохнуть, не поинтересовавшись даже, голодны ли вы, и не объяснив толком, где можно пообедать. Знал же кто-то, что в ресторане ремонт, что в буфете пусто, а худсовет, между прочим, через два часа. Ну ладно, я молод, а шеф? Ректор института монументальной скульптуры, человек немолодой, знающий, что такое прободение язвы и холецистит, - он достоин большего внимания. Но вот стоим мы, он и я, в очереди какого-то молочного кафе, где и гардероба нет, и едят стоя, да и есть нечего: запеканка, брынза, творог - надо думать, оставшийся от ветеранов и наверняка кислый.
- А в этом городе, между прочим, готовят некоторые оригинальные блюда, каких нигде нет. Названия не помню, но очень вкусно, товарищ на сессию привозил.
- На какую сессию? - вежливо спрашивает шеф, и сразу становится наглядной разница в возрасте и общественном положении.
- Да в студенчестве еще, - лихо отвечаю я, но, меняю тему: - У вас уже есть какие-то предположения? Как по-вашему, из-за чего весь этот сыр-бор разгорелся?
Шеф, которого еще зовут Арбитром, не сразу вникает в суть вопроса, уж больно легко я перешел от проблем кулинарии к высокому искусству, а вникнув, не спешит с ответом - надо расплатиться, отнести на столик еду, - и лишь потом, неторопливо жуя, отвечает:
- История обычная: едят главного. Это случается всегда и везде, во всех местных отделениях Союза. Но тут оригинально едят... Такие деньги! Это ж надо: построить два экспериментальных комплекса с тем, чтобы один сломать! Такого еще не бывало!
Он восхищенно засмеялся и стал рассказывать поучительные истории, больше похожие на анекдоты. Когда-то я слушал их с интересом, но с тех пор, как они стали безвариантно повторяться, а слушание их вменяется мне в нерегламентированную производственную обязанность (тут я чувствую себя психотерапевтом), анекдоты потеряли всякую прелесть. Я скучаю и думаю о своем. Например, найдется ли время повидать сокурсника по Строгановке. Адресами мы обменялись после защиты диплома, но с тех пор не переписывались, и, конечно, адрес мог измениться. Или он меня найдет - о нашем приезде уже сообщило местное телевидение. Нет, если он не смотрел программу "Новостей", а просто слушал радио, то не появится - примет меня за однофамильца: все-таки в моем легкомысленном возрасте быть главным референтом по вопросам литературы, науки и искусства при Арбитре - рановато, неприлично; но я ж не виноват, что умен и талантлив.
Через окно замечаю движение у входа в гостиницу, машины, людей. Да, те же самые, только уже без цветов.
- За нами!
- С запасом!.. - иронически вздыхает шеф, взглянув на часы, и мы выходим из кафе, чтобы вместе с творческим активом отправиться на чрезвычайное заседание художественного совета.
Из окна легковой машины мир смотрится иначе, чем, скажем, из окна общественного транспорта, или с борта грузовика, где ветер слезит глаза. И я так углубился в созерцание этого холмистого города, что не сразу понял: возвышающееся в стороне серебристое сооружение и есть цель нашего визита. А поняв, постарался сделать лицо непроницаемым: местные товарищи улавливают все нюансы, чтобы потом долго-долго комментировать их в своем кругу. А про себя размышлял, что представляет из себя данный архитектурный ансамбль. Насмотрелся я в последнее время подобных немало, и, конечно, был готов к тому, что основой служат нержавеющие корпуса межконтинентальных ракет, а вокруг - как сработает фантазия автора - образцы тактического и стратегического оружия.
Новизна этого решения была очевидна: частокол баллистических ракет образовывал нечто подобное средневековому замку. На башне ударил колокол, медленно распахнулись ворота и опустился мост, выполненный из стартовых площадок.
- Использованы стартовые площадки, - счел нужным прокомментировать организатор всей этой скандальной истории, монументалист Бэтерлин. Противник его главный, Финден, ехал в другой машине, и нам еще предстояло познакомиться.
Машины въехали во двор замка, все вышли, и Бэтерлин возглавил осмотр. Вначале мы поднялись на галерею. Ограждение ее составляли авиационные бомбы, все более крупных размеров. На месте взрывателей пробивались цветы, каждая третья бомба была перевернута стабилизаторами вверх, и в них, как в клумбах, росли цветы покрупнее.
- Не засохнут? - заботливо спросил шеф.
- Внутри земля, система орошения с другой стороны, поэтому незаметна, - объяснил автор.
За многотонными фугасками открывалась панорама осмотра. Металл тихо гудел под ногами идущих и затих; Бэтерлин, слегка побледнев, попросил всех остановиться.
- Я уже говорил об этом, но не все слышали, и потому несколько предварительных замечаний. Все, что вы здесь увидите, организовано в виде лабиринта. Здесь не всегда просто найти выход. Такая форма соответствует общему замыслу: показать сложность, непредсказуемость, извилистость пути, по которому человечество шло к разоружению. Может быть, это и не нравится кому-то, но упрощать, примитизировать историю я не считаю достойным художника. Прошу.
Вряд ли есть нужда подробно описывать все это сооружение. Ракеты веером и ракеты на центрифуге; пол, выложенный из подогнанных друг к другу снарядов и залитый лаком, сквозь который мигали в ритме музыки разноцветные огоньки; неожиданно уставленные в грудь дула орудий и пулеметов - там, где выход считался недействительным; торпедный катер в разрезе с известными пиктограммами на дверях, обозначавшими мужскую и женскую уборные; мозаика, выложенная осколками химических (в том числе - и форфоровых) бомб; надпись из капсюлей: "МИР ПОБЕДИЛ ВОЙНУ"; множество игральных автоматов с боевыми самолетами, авианосцами, танками, запрограммированными так, что ни один желающий не мог выиграть ни одного боя; и наконец - чему я весьма обрадовался довольно приличный буфет в салоне подводной лодки.
Но гораздо интереснее было другое: реакция Финдена. Это главный монументалист города, которого "ели". Он всему удивлялся, восхищенно крутил головой и спрашивал озабоченно, без всякой насмешки: "А вам не кажется, что левая и правая часть здесь не уравновешены? Я не о симметрии говорю - о гармонии" - на что Бэтерлин вначале отвечал охотно и вежливо, но потом начал откровенно злиться. "Что, здесь, мальчиком меня хотят выставить, что ли?" - было написано на его лице. Но замечания Финдена чаще всего мне казались интересными.
Это трудно объяснить. В студенчестве, потом в вольной своей жизни, когда я ни перед кем и ни за что не отвечал, взгляды на искусство были у меня определенными, жесткими, несомненными. Свободно, без предубеждения рассматривая любую вещь - будь то старинное нэцке или полотно Сахатова, - я быстро и уверенно мог сказать, хороша она или не хороша, и почему не хороша. Тот инструмент в душе, при помощи которого легко отличить настоящее от подделки, всегда был исправен. Но как только интерес к искусству стал профессиональным, на мои глаза словно чужие очки надели: я ничего не мог понять. Необходимость пространной аргументации, обилие специальных терминов, зависимость чьих-то судеб от моих слов - все это сбивало с толку. Словно какой-то компас внутри меня был смещен магнитной бурей. И потому я уже не судил сразу и безошибочно: мне нужно было выслушать всех, осмыслить каждое суждение, чтобы потихоньку, осторожно прийти к собственному. И каждый раз со страхом ждал: а вдруг меня первого спросят?! Не знаю! Вроде и ничего. А чего-то не хватает...
Но обсуждение решили провести потом, после осмотра второго комплекса, автором которого был Финден. Человек, конечно, странноватый. Еще в институте мне эту историю подали так: главный взялся выполнить ответственный заказ. На худсовете, где рассматривался проект, Бэтерлин резко раскритиковал его идею. Произошел серьезный раскол. (Тут добавляют, что Бэтерлин давно мечтал стать главным,. но я в это не верю. Он, на мой взгляд, из тех, кому гораздо удобнее быть вторым и находиться в оппозиции - хотя бы потому, что оппозиция в глазах обывателей всегда симпатичней. За десять лет Финден - шестой по счету главный. А Бэтерлин, никогда не быв главным, этак лет тридцать пользуется неизменным почетом. И еще: споры творческие по существу больнее и глубже, чем споры за оклад и должность, ибо тут встает вопрос о правомерности самого существования той или иной творческой единицы). И вот Финден, пользуясь своей властью, делает невообразимый шаг: предлагает Бэтерлину создать этот самый комплекс параллельно своему - и пусть, мол, люди нас рассудят. Как он теперь утрясет смету, неизвестно, ибо одно из двух сооружений предполагается сломать. Но Бэтерлин вызов принял, и вот мы едем смотреть работу Финдена.
Кто мне из них больше нравится? Бэтерлин - светский лев, гладок, остроумен, производит впечатление человека зрелого и властного. Может быть, не очень тонок, но это, наверное, от избытка деловых встреч и знакомств, которые -. по себе знаю - притупляют наши чувства. Финден в общем как-то проигрывает, не то что тугодум, но до наивности серьезен. Возьмется разбирать какую-то вещь - устанешь, пока дослушаешься. Нет в нем той почти обязательной легкой пошлинки, без которой не впишешься в художественную среду. А в эти минуты и ведет себя не так, как следовало бы, разговаривает простецки, не внушительно, ваньку валяет, посмеивается - или смирился с поражением и готовится к уничижительному разгрому?
Все к тому - и вот его произведение.
Высоченный бетонный полукруг, выложенный уступами, как египетская пирамида. Эти уступы - на всю длину сооружения - и лестница одновременно. Как нарочно, высота уступов не соответствует ни одному известному стандарту ступенек, подниматься неудобно, приходится помогать себе руками. А бетон необработанный, аляповатый, и арматура кое-где торчит - стыд и срам! До половины еще не поднялись, а все уже устали, и шуточки с затаенным раздражением, а Финден - просто жалко на него смотреть - на эти остроты отвечает что-то с глуповатым смешком. Тяжелее всего шефу, он самый старый, не занимается даже физзарядкой, и в его сторону я даже не смотрю - и так все ясно.
Дело в том, что как бы низко я ни ценил свои искусствоведческие познания, шефа я давно раскусил и ценю его еще меньше. Его манера: выслушать всех с беспристрастным лицом, записывая отдельные фразы (мало того, что на худсоветах люди обычно говорят много лишних, случайных фраз; Арбитр выбирает самые ненужные и случайные). Потом он что-то прокомментирует, пофилософствует на общеобразовательном уровне и заключит все это хозяйственными выводами: принимаем - не принимаем, во что обойдется и кто исполнители. Если во мне беспокойство, а подчас и самая настоящая паника, по шефу абсолютно все равно, какой художественной ценностью обладает предмет. Его задача - слушать не рассуждения, не аргументы, - но общую атмосферу, чтобы в этой атмосфере выглядеть достойно. А потом достаточно доложить о решении худсовета. Что ж теперь ждать от него? Утомленный всевозможными ухищрениями Бэтерлина, разговорами, он теперь вынужден карабкаться по каким-то неблагородным ступеням, карабкаться долго, и брюки в ходу жмут, и ладонь уже оцарапана - все это похоже на издевку. Институт обычно направляет главных с расчетом, что они оживят работу периферийных отделений, принесут, так сказать, свежие идеи и нестандартные решения на международном уровне, но тут явно ошиблись, или просто не знали, куда деть этого человека, Финдена...
Панорама открылась внезапно. И это было жутко.
Прямо у нас под ногами лежал полукруглый карьер, заваленный негодной военной техникой. Искалеченные ракеты, сожженные и перевернутые танки, наваленные друг на друга. Почти каждый, поднявшийся наверх, невольно отшатнулся - еще и потому, что никакого ограждения здесь не было, того и гляди - сметет порывом ветра с убийственной высоты. Кое-где, в грудах военного металла, проползал грязный дым. Вдали, за карьером, стояла покрытая свежим весенним лесом, круто спускавшимся к карьеру, гора. На границе леса и свалки виднелись какие-то белые кучи, все сразу поняли, что это такое, и даже шеф сказал, еще не отдышавшись:
- Хлорка...
И вот к этой хлорке через лес тянулась широкая дорога, не асфальтированная, увечащая лес как шрам, похожая на наспех сделанные стратегические автомагистрали. Даже поломанные деревья и вывороченные корни не были убраны вокруг нее. Едкая вонь, какая обычно стоит на тлеющих свалках, долетела к нам, но никто не спешил уходить, и, кто бочком, а кто и ноги свесив над карьером, мы расселись на краю.
Когда первое ошеломление прошло, сами собой начали открываться детали этой панорамы. Расстояние, с которого мы были вынуждены смотреть, усиливало работу воображения. Вот остатки бронемашины вперемешку с деталями органа - кажется, они давно искали друг друга и, наконец, объединились в сладостной агонии. Обломки кладбищенских монументов среди погнутых стволов и крупнокалиберных гильз. Самолет-невидимка с крыльями - перепончатыми, как у летучей мыши, насквозь пробитыми обгорелыми стволами. Трехколесный велосипед. А вот куски арматуры на острие баллистической ракеты - видимо, это и есть композиционный центр, хотя он далеко отстоит от центра геометрического, - там то ли изысканная садовая решетка, изувеченная в бою, то ли абстрактная скульптура... нет, нити этой решетки-арматуры, разорванные здесь и там, тянутся через всю свалку железная паутина. И чуть в стороне - вот где настоящий центр паукообразная боевая машина. Сфера применения ее неизвестна: скорее всего, это самоуправляемый автомат, похожий то ли на паука, то ли на сороконожку.
Сон и явь, воспоминания о состоявшихся и несостоявшихся катастрофах, чьи-то подавленные инстинкты во всем мерзостном великолепии своем - вот что тут было. При желании можно было увидеть аналогии и с апокалипсическими картинами Брейгеля, и жестокими полотнами. Дали, и многое другое, но говорить ни о чем не хотелось. Как ни страшна, как ни впечатляюща была эта - на первый взгляд хаотичная, но при внимательном рассмотрении четко продуманная панорама, запечатлевшая весь ужас слепого сознания, все звероподобные оскалы его, - постепенно приходило ощущение гордости, уверенности, какого-то счастливого облегчения, что все это - правда, но мы эту правду отвергли, не дали ей хода, и все это - у нас под ногами, все это позади...
Было тихо, кто-то щелкнул зажигалкой, а кто-то, самый несдержанный, сказал с восторгом:
- И все-таки!..
А шеф мой сгорбился и, кажется, заплакал - он был среди нас самым старым, не стыдился слез, а ведь какие-то агрегаты из этой свалки он видел в деле...
Я отвернулся.
По неудобным ступеням спускался человек, гордый Бэтерлин. Он уходил один. Но фигура его казалась незнакомой, осанка не та - видимо, спускаться по этим чертовым ступеням было еще тяжелей, чем подниматься.