Эткинд Е Г
Маркиз де Лапюнез
Ефим ЭТКИНД
Маркиз де Лапюнез
Профессор Мокульский, окончив очередную лекцию о французском классицизме, развернул записку и прочел вслух: "Можете ли вы сказать, что написал маркиз де Лапюнез в прозе?" Он кашлянул и произнес: "Насколько я знаю, у Лапюнеза нет прозы".
Нам ничего другого и не надо было, ответ нас удовлетворил. Мы оба были счастливы, Элеазар Кревер и я. Маркиз де Лапюнез получил право на существование. Профессор Мокульский сам загнал себя в ловушку...
За месяц до этой записки я пришел к другому профессору, Григорию Александровичу Гуковскому, специалисту по русской литературе XVIII века, сообщил ему, что нашел в архиве любопытную рукопись неизвестного поэта, современника Державина, и прочел ему начало эпической поэмы:
Пою я снегиря, радужно оперенна,
Что стонет жалобно, в железо заключенна.
Се зри, на шест воссев, надменно он сидит
И слезы днесь лиет по черноте ланит...
Гуковский, слушавший до тех пор стоя, уселся в кресло и пророкотал своим характерным басом: "Читай, читай дальше!" Я продолжал:
Крыло его и хвост - как оперенье врана,
А брюхо алое, как кровь царя Османа,
Что древле брызнула на ветхий Алькоран,
Когда зарезан был шиитами тиран...
"Ладно, хватит! - произнес Григорий Александрович и вполне серьезно прибавил: - Все бы хорошо, да вот у тебя семь ошибок против русского языка восемнадцатого века". Он показал две или три, я застыдился, мы, посмеявшись, разошлись. Гуковского поймать на крючок было трудно. Все же как-то раз мне удалось выдавить из него полупризнание: да, кажется, ему встречалось имя поэта-футуриста Велимира Укроба - он не помнил, где и в какой связи. Я ликовал: Укроб был одной из моих любимых креатур (фамилия его возникла по аналогии с фамилией Пастернака); его стихи, сочиненные мною в соревновании с Кревером (на стихотворение давалось пять минут!), имели успех у студентов:
Ворвался луч и стало тихо,
Как будто лопнул тонкий шнур,
Как будто в спальню Псамметиха
Ворвался пьяный балагур.
Раздвинул землю, океаны,
Проник и в темные умы.
Звенели пьяные стаканы,
В них разочаровались мы.
Рокочут гребешки в эфире,
Их гонит вечный вихрь под мост.
А все же дважды два четыре,
И наш порядок так же прост,
Как самолюбие нахала,
Как пляска скованных стихий,
Как синее стекло бокала,
Как эти белые стихи...
Все, о чем я рассказываю, происходило шестьдесят лет назад, а я до сих пор помню эту стихотворную абракадабру. И ведь не только я! Недавно я попросил нескольких знакомых прислать мне "домашние стихи", которые им запомнились; один из них, филолог Гарик Левинтон, записал мне среди прочего две строфы этого стихотворения. Он знал его от отца, моего старшего собрата по ЛИФЛИ Ахилла Левинтона - как долго помнится всякая рифмованная чепуха!
Так вот, на Велимира Укроба Гуковский клюнул. А может быть, прикинулся, что поверил - он и сам был любителем розыгрышей.
Что же касается Стефана Стефановича Мокульского, то он попался на нашу провокационную записку, и ему ничего не оставалось, как поверить в Лапюнеза. Странно, что он не обратил внимания на пародийность имени: la punaise по-французски - клоп. Но если возможны такие имена, как Лафонтен (родник), Лабрюйер (роща), Лафайет и Ларошфуко, почему невозможен Лапюнез? Мокульский был ленив, мы это хорошо знали - не станет же он рыться в энциклопедиях! Лень его сказывалась особенно наглядно в том как он читал лекции. Года за два-три до нас его курс стенографировался и был перепечатан на машинке. Автор приносил с собой в портфеле очередной том и, поднявшись на кафедру, читал его вслух. Справедливости ради надо сказать, что читал выразительно. Студенты слушали, не записывая - все тома стенограммы были доступны в библиотеке факультета. Мы беззастенчиво ими пользовались, они среди студентов назывались мокулатурой (от фамилии Мокульского). Кажется, он это знал и не обижался: Стефан Стефанович, специалист по драматургии Мольера, обладал французским чувством юмора.
Вскоре после той записки состоялся семинар профессора Мокульского, на котором каждый из нас должен был предложить тему доклада. Свой я назвал так: "Поэтическая драматургия маркиза де Лапюнеза". Никто не обратил внимания на экстравагантность темы, кроме, разумеется, Кревера, соавтора записки и со-сочинителя Лапюнеза. Мы вдвоем и написали доклад, который я в назначенный срок огласил на семинаре.
У маркиза де Лапюнеза оказалась необыкновенно бурная жизнь. Его биографию мы частично заимствовали из романов Дюма, частично из жизнеописаний Рошфора и Сирано де Бержерака, многое придумали. Он был бешеным дуэлянтом, не прощал обид даже тем мужьям, чьих жен склонил на адюльтер, много путешествовал, часто бывал в Англии, где познакомился с театром Шекспира (первый и едва ли не единственный в своем столетии). Написал несколько трагедий, пользовавшихся успехом, в том числе "Агриппину", которую я анализировал, обильно цитируя из нее пышные поэтические монологи.
После доклада началось, как полагается, обсуждение. Я надеялся, что тон дискуссии задаст Кревер, но ошибся: мой соавтор лежал под столом, заткнув рот кляпом и давясь от хохота. Мне было нелегко сохранять ученый вид, выслушивать выступления семинаристов, которые высоко оценили мои открытия, в особенности аналогии с пьесами Шекспира. Раздавались предложения напечатать доклад в "Ученых записках" университета. Обсуждение завершил профессор Мокульский, согласившийся с общей высокой оценкой и поддержавший предложение о публикации - при условии расширения той части доклада, где речь идет о Шекспире. Затем я, в соответствии с принятой процедурой, ответил на вопросы и под конец своего выступления огласил эпитафию - стихотворную надпись, украшающую надгробный памятник маркиза де Лапюнеза на кладбище Пер-Лашез:
Passant, arrкte-toi, et que ton вme s'apaise,
Car ici gоt le grand Marquis de Lapunaise.
Tu n'as pas entendu en parler? Et pourtant
Il йtait bien connu et aimй de son temps.
Il йtait йcrivain, duelliste, poкte,
Son вme йtait йlevйe et son esprit honnкte...
(Прохожий, остановись, и пусть душа твоя вкусит мир, / Ибо здесь покоится великий маркиз де Лапюнез. / Ты о нем не слышал? Между тем, / Он был известен и любим в свое время. / Он был писатель, дуэлянт, поэт, / У него была возвышенная душа и честная натура...)
Помолчав и пнув ногой хохотавшего под столом Лелю Кревера, я мрачным голосом продолжил:
Incline-toi devant sa tombe! Dйsormais,
Apprends, mon cher passant, qu'il n'existait jamais!
(Склонись перед его могилой - и отныне / Узнай, любезный прохожий, что он никогда не существовал.)
Участники семинара не были подготовлены к такому повороту; некоторые подумали, что ослышались (все-таки эпитафия была по-французски), другие начали смеяться - пока что неуверенно и осторожно. Стефан Стефанович Мокульский не сразу решил, как ему реагировать - к чести его скажу, что он рассмеялся. А я продолжал читать эпитафию:
О Jupiter, sur nous ne lance pas ton ire!
Nous l'avons inventй pour te faire sourire,
Pour te faire plaisir nous avons fait ces vers.
Pardonne а tes esclaves E. Etkind, E. Crйvert.
(О Юпитер, не обрушивай на нас твоего гнева! / Мы его придумали, чтобы тебя насмешить. / Чтобы доставить тебе удовольствие, мы сочинили эти стихи. / Прости твоих рабов, Е. Эткинда и Э. Кревера!)
Кревер наконец-то вылез из-под стола и, вытащив изо рта носовой платок, рухнул снова - от хохота. Теперь хохотали все и, пожалуй, громче всех Стефан Стефанович. Когда он оказался в состоянии произнести членораздельную фразу, он заявил: "Я с самого начала все знал, но не хотел портить игру". Так ли это было - судить не берусь.
Позднее мы встречались, были в добрых отношениях, но я понимал, что мистификацию 1937 года он не забыл и не совсем мне простил.
Да, стоял 1937 год, а мы, не отдавая себе отчета в происходившем, мы хохотали.
Маркиз де Лапюнез
Профессор Мокульский, окончив очередную лекцию о французском классицизме, развернул записку и прочел вслух: "Можете ли вы сказать, что написал маркиз де Лапюнез в прозе?" Он кашлянул и произнес: "Насколько я знаю, у Лапюнеза нет прозы".
Нам ничего другого и не надо было, ответ нас удовлетворил. Мы оба были счастливы, Элеазар Кревер и я. Маркиз де Лапюнез получил право на существование. Профессор Мокульский сам загнал себя в ловушку...
За месяц до этой записки я пришел к другому профессору, Григорию Александровичу Гуковскому, специалисту по русской литературе XVIII века, сообщил ему, что нашел в архиве любопытную рукопись неизвестного поэта, современника Державина, и прочел ему начало эпической поэмы:
Пою я снегиря, радужно оперенна,
Что стонет жалобно, в железо заключенна.
Се зри, на шест воссев, надменно он сидит
И слезы днесь лиет по черноте ланит...
Гуковский, слушавший до тех пор стоя, уселся в кресло и пророкотал своим характерным басом: "Читай, читай дальше!" Я продолжал:
Крыло его и хвост - как оперенье врана,
А брюхо алое, как кровь царя Османа,
Что древле брызнула на ветхий Алькоран,
Когда зарезан был шиитами тиран...
"Ладно, хватит! - произнес Григорий Александрович и вполне серьезно прибавил: - Все бы хорошо, да вот у тебя семь ошибок против русского языка восемнадцатого века". Он показал две или три, я застыдился, мы, посмеявшись, разошлись. Гуковского поймать на крючок было трудно. Все же как-то раз мне удалось выдавить из него полупризнание: да, кажется, ему встречалось имя поэта-футуриста Велимира Укроба - он не помнил, где и в какой связи. Я ликовал: Укроб был одной из моих любимых креатур (фамилия его возникла по аналогии с фамилией Пастернака); его стихи, сочиненные мною в соревновании с Кревером (на стихотворение давалось пять минут!), имели успех у студентов:
Ворвался луч и стало тихо,
Как будто лопнул тонкий шнур,
Как будто в спальню Псамметиха
Ворвался пьяный балагур.
Раздвинул землю, океаны,
Проник и в темные умы.
Звенели пьяные стаканы,
В них разочаровались мы.
Рокочут гребешки в эфире,
Их гонит вечный вихрь под мост.
А все же дважды два четыре,
И наш порядок так же прост,
Как самолюбие нахала,
Как пляска скованных стихий,
Как синее стекло бокала,
Как эти белые стихи...
Все, о чем я рассказываю, происходило шестьдесят лет назад, а я до сих пор помню эту стихотворную абракадабру. И ведь не только я! Недавно я попросил нескольких знакомых прислать мне "домашние стихи", которые им запомнились; один из них, филолог Гарик Левинтон, записал мне среди прочего две строфы этого стихотворения. Он знал его от отца, моего старшего собрата по ЛИФЛИ Ахилла Левинтона - как долго помнится всякая рифмованная чепуха!
Так вот, на Велимира Укроба Гуковский клюнул. А может быть, прикинулся, что поверил - он и сам был любителем розыгрышей.
Что же касается Стефана Стефановича Мокульского, то он попался на нашу провокационную записку, и ему ничего не оставалось, как поверить в Лапюнеза. Странно, что он не обратил внимания на пародийность имени: la punaise по-французски - клоп. Но если возможны такие имена, как Лафонтен (родник), Лабрюйер (роща), Лафайет и Ларошфуко, почему невозможен Лапюнез? Мокульский был ленив, мы это хорошо знали - не станет же он рыться в энциклопедиях! Лень его сказывалась особенно наглядно в том как он читал лекции. Года за два-три до нас его курс стенографировался и был перепечатан на машинке. Автор приносил с собой в портфеле очередной том и, поднявшись на кафедру, читал его вслух. Справедливости ради надо сказать, что читал выразительно. Студенты слушали, не записывая - все тома стенограммы были доступны в библиотеке факультета. Мы беззастенчиво ими пользовались, они среди студентов назывались мокулатурой (от фамилии Мокульского). Кажется, он это знал и не обижался: Стефан Стефанович, специалист по драматургии Мольера, обладал французским чувством юмора.
Вскоре после той записки состоялся семинар профессора Мокульского, на котором каждый из нас должен был предложить тему доклада. Свой я назвал так: "Поэтическая драматургия маркиза де Лапюнеза". Никто не обратил внимания на экстравагантность темы, кроме, разумеется, Кревера, соавтора записки и со-сочинителя Лапюнеза. Мы вдвоем и написали доклад, который я в назначенный срок огласил на семинаре.
У маркиза де Лапюнеза оказалась необыкновенно бурная жизнь. Его биографию мы частично заимствовали из романов Дюма, частично из жизнеописаний Рошфора и Сирано де Бержерака, многое придумали. Он был бешеным дуэлянтом, не прощал обид даже тем мужьям, чьих жен склонил на адюльтер, много путешествовал, часто бывал в Англии, где познакомился с театром Шекспира (первый и едва ли не единственный в своем столетии). Написал несколько трагедий, пользовавшихся успехом, в том числе "Агриппину", которую я анализировал, обильно цитируя из нее пышные поэтические монологи.
После доклада началось, как полагается, обсуждение. Я надеялся, что тон дискуссии задаст Кревер, но ошибся: мой соавтор лежал под столом, заткнув рот кляпом и давясь от хохота. Мне было нелегко сохранять ученый вид, выслушивать выступления семинаристов, которые высоко оценили мои открытия, в особенности аналогии с пьесами Шекспира. Раздавались предложения напечатать доклад в "Ученых записках" университета. Обсуждение завершил профессор Мокульский, согласившийся с общей высокой оценкой и поддержавший предложение о публикации - при условии расширения той части доклада, где речь идет о Шекспире. Затем я, в соответствии с принятой процедурой, ответил на вопросы и под конец своего выступления огласил эпитафию - стихотворную надпись, украшающую надгробный памятник маркиза де Лапюнеза на кладбище Пер-Лашез:
Passant, arrкte-toi, et que ton вme s'apaise,
Car ici gоt le grand Marquis de Lapunaise.
Tu n'as pas entendu en parler? Et pourtant
Il йtait bien connu et aimй de son temps.
Il йtait йcrivain, duelliste, poкte,
Son вme йtait йlevйe et son esprit honnкte...
(Прохожий, остановись, и пусть душа твоя вкусит мир, / Ибо здесь покоится великий маркиз де Лапюнез. / Ты о нем не слышал? Между тем, / Он был известен и любим в свое время. / Он был писатель, дуэлянт, поэт, / У него была возвышенная душа и честная натура...)
Помолчав и пнув ногой хохотавшего под столом Лелю Кревера, я мрачным голосом продолжил:
Incline-toi devant sa tombe! Dйsormais,
Apprends, mon cher passant, qu'il n'existait jamais!
(Склонись перед его могилой - и отныне / Узнай, любезный прохожий, что он никогда не существовал.)
Участники семинара не были подготовлены к такому повороту; некоторые подумали, что ослышались (все-таки эпитафия была по-французски), другие начали смеяться - пока что неуверенно и осторожно. Стефан Стефанович Мокульский не сразу решил, как ему реагировать - к чести его скажу, что он рассмеялся. А я продолжал читать эпитафию:
О Jupiter, sur nous ne lance pas ton ire!
Nous l'avons inventй pour te faire sourire,
Pour te faire plaisir nous avons fait ces vers.
Pardonne а tes esclaves E. Etkind, E. Crйvert.
(О Юпитер, не обрушивай на нас твоего гнева! / Мы его придумали, чтобы тебя насмешить. / Чтобы доставить тебе удовольствие, мы сочинили эти стихи. / Прости твоих рабов, Е. Эткинда и Э. Кревера!)
Кревер наконец-то вылез из-под стола и, вытащив изо рта носовой платок, рухнул снова - от хохота. Теперь хохотали все и, пожалуй, громче всех Стефан Стефанович. Когда он оказался в состоянии произнести членораздельную фразу, он заявил: "Я с самого начала все знал, но не хотел портить игру". Так ли это было - судить не берусь.
Позднее мы встречались, были в добрых отношениях, но я понимал, что мистификацию 1937 года он не забыл и не совсем мне простил.
Да, стоял 1937 год, а мы, не отдавая себе отчета в происходившем, мы хохотали.