Эткинд Е Г
Так мы жили
Ефим ЭТКИНД
Так мы жили
В мою дверь постучали. Я выглянул из-за занавески, отделявшей в конце коридора наш умывальник, и крикнул: "Добреюсь и приду... Извините!" Институтский коридор был полутемный, я еще раз высунул свое намыленное лицо и на этот раз сумел разглядеть: у моей двери стоял военный с синими погонами. "Подождите немного!.." - повторил я, понимая, что жизнь кончена. "Брейтесь, я подожду..." - произнес военный и присел на подоконник.
Шел 1951 год; российскую интеллигенцию захлестнула новая волна террора. В центре внимания на этот раз были евреи: повсюду их травили, называли "беспачпортными бродягами", безродными космополитами, антипатриотами, - все эти бранные определения служили синонимами слова "жид". Многих арестовывали, главное обвинение звучало так: "буржуазный национализм". Никто не удивлялся срокам, к которым тогда приговаривал суд, - десять или двадцать пять лет. Мои друзья отправились в лагеря: Ахилл Левинтон - на десять лет, Илья Серман - на двадцать пять, его жена Руфь Зевина - на десять. Наш общий учитель и близкий нам человек, Григорий Александрович Гуковский, умер в тюрьме под следствием (об этом до нас дошли не слухи, а точные сведения), его брат Матвей, историк, сидел. Я постоянно ждал, что они придут с ордером на обыск и арест, - но готовился я к их появлению дома, в Ленинграде. Здесь, в далекой Туле, я несколько утратил бдительность; казалось, что в провинциальном педагогическом институте мы в безопасности. Я ошибался: там, у двери, меня ждет моя судьба. Ее олицетворяет мальчик с погонами. Двадцать пять лет лагерей - это был смертный приговор. Ни на амнистию, ни тем более на падение советского режима мы не рассчитывали.
За занавеской в конце коридора был не только умывальник, но и дверь в комнату Александра Петровича Каждана, моего в Туле ближайшего коллеги и друга. Дверь оказалась незапертой - я воспринял это как счастье. Присев за стол, я набросал прощальные записки жене и матери: "Мои дорогие, вы сами знаете, что надо делать. Берегите дочек - может быть, если я когда-нибудь вернусь, они меня узнают. Маша уже большая, ей пять лет - позабочусь о том, чтобы ее отец остался жив". Жене я советовал, взяв дочек, немедленно уехать в глухую деревню: только так, думалось мне, можно было уцелеть. "Брось все книги, мебель, спасай себя и детей". Маму я утешал как мог: у нее оставалось еще двое сыновей, был внук Гриша, которого она без памяти любила. Еще я черкнул несколько слов Каждану: "Прощайте, может быть, когда-нибудь..." Все это я положил ему под подушку. Потом стер с лица остатки мыла и, стараясь казаться мужественно-спокойным, подошел к двери. Лейтенант госбезопасности поднялся мне навстречу, я открыл ключом свою дверь, распахнул ее: "Зайдите". Он пропустил меня вперед, переступил порог и, помедлив, сказал:
- Извините, что беспокою вас дома, я студент-заочник, сегодня должен уехать...
Я мог умереть там, на пороге моей комнаты - переход от смерти к жизни был слишком внезапен. Но я не умер, а как ни в чем не бывало спросил его:
- Вы хотите сегодня сдать экзамен?
- Да, да, сегодня - мне надо уехать... Я подготовился, я все читал...
Я назначил ему - через час, в одной из аудиторий третьего этажа. Только что я был обреченной на гибель жертвой, отданной в полную власть мальчишки с синими погонами. Теперь оказалось, что он - в моей власти: я еще не лагерное падло, а доцент. А он, лейтенант органов госбезопасности, заикается от робости, стоя передо мной.
Нет, я не стал вымещать на нем те десять минут по другую сторону занавески, когда я мог и поседеть. Терпеливо выслушав ответ, я поставил ему четверку и пошел бродить по улицам Тулы. Я дышал полной грудью и наслаждался свободой.
Так мы жили
В мою дверь постучали. Я выглянул из-за занавески, отделявшей в конце коридора наш умывальник, и крикнул: "Добреюсь и приду... Извините!" Институтский коридор был полутемный, я еще раз высунул свое намыленное лицо и на этот раз сумел разглядеть: у моей двери стоял военный с синими погонами. "Подождите немного!.." - повторил я, понимая, что жизнь кончена. "Брейтесь, я подожду..." - произнес военный и присел на подоконник.
Шел 1951 год; российскую интеллигенцию захлестнула новая волна террора. В центре внимания на этот раз были евреи: повсюду их травили, называли "беспачпортными бродягами", безродными космополитами, антипатриотами, - все эти бранные определения служили синонимами слова "жид". Многих арестовывали, главное обвинение звучало так: "буржуазный национализм". Никто не удивлялся срокам, к которым тогда приговаривал суд, - десять или двадцать пять лет. Мои друзья отправились в лагеря: Ахилл Левинтон - на десять лет, Илья Серман - на двадцать пять, его жена Руфь Зевина - на десять. Наш общий учитель и близкий нам человек, Григорий Александрович Гуковский, умер в тюрьме под следствием (об этом до нас дошли не слухи, а точные сведения), его брат Матвей, историк, сидел. Я постоянно ждал, что они придут с ордером на обыск и арест, - но готовился я к их появлению дома, в Ленинграде. Здесь, в далекой Туле, я несколько утратил бдительность; казалось, что в провинциальном педагогическом институте мы в безопасности. Я ошибался: там, у двери, меня ждет моя судьба. Ее олицетворяет мальчик с погонами. Двадцать пять лет лагерей - это был смертный приговор. Ни на амнистию, ни тем более на падение советского режима мы не рассчитывали.
За занавеской в конце коридора был не только умывальник, но и дверь в комнату Александра Петровича Каждана, моего в Туле ближайшего коллеги и друга. Дверь оказалась незапертой - я воспринял это как счастье. Присев за стол, я набросал прощальные записки жене и матери: "Мои дорогие, вы сами знаете, что надо делать. Берегите дочек - может быть, если я когда-нибудь вернусь, они меня узнают. Маша уже большая, ей пять лет - позабочусь о том, чтобы ее отец остался жив". Жене я советовал, взяв дочек, немедленно уехать в глухую деревню: только так, думалось мне, можно было уцелеть. "Брось все книги, мебель, спасай себя и детей". Маму я утешал как мог: у нее оставалось еще двое сыновей, был внук Гриша, которого она без памяти любила. Еще я черкнул несколько слов Каждану: "Прощайте, может быть, когда-нибудь..." Все это я положил ему под подушку. Потом стер с лица остатки мыла и, стараясь казаться мужественно-спокойным, подошел к двери. Лейтенант госбезопасности поднялся мне навстречу, я открыл ключом свою дверь, распахнул ее: "Зайдите". Он пропустил меня вперед, переступил порог и, помедлив, сказал:
- Извините, что беспокою вас дома, я студент-заочник, сегодня должен уехать...
Я мог умереть там, на пороге моей комнаты - переход от смерти к жизни был слишком внезапен. Но я не умер, а как ни в чем не бывало спросил его:
- Вы хотите сегодня сдать экзамен?
- Да, да, сегодня - мне надо уехать... Я подготовился, я все читал...
Я назначил ему - через час, в одной из аудиторий третьего этажа. Только что я был обреченной на гибель жертвой, отданной в полную власть мальчишки с синими погонами. Теперь оказалось, что он - в моей власти: я еще не лагерное падло, а доцент. А он, лейтенант органов госбезопасности, заикается от робости, стоя передо мной.
Нет, я не стал вымещать на нем те десять минут по другую сторону занавески, когда я мог и поседеть. Терпеливо выслушав ответ, я поставил ему четверку и пошел бродить по улицам Тулы. Я дышал полной грудью и наслаждался свободой.