Сказки
1914–1917

Бог

   Было это царство богатое и древнее, славилось плодоносностью женского пола и доблестью мужеского. А помещалось царство в запечье у почтальона Мизюмина. И был такой таракан Сенька – смутьян и оторвяжник первейший во всем тараканьем царстве. Тараканихам от Сеньки – проходу нет; на стариков ему начихать; а в бога – не верит, говорит – нету.
   – Да как же нету, бесстыжие твои глаза? Ты при свете вылезь да зеньки разинь. А то, ишь ты: не-ету…
   – А что ж, вылезу, – хорохорился Сенька.
   И вылез однажды. Вылез – и ахнул: бог-то ведь есть и правда! Вот он, вот: грозный, нестерпимо-огромный, в розовой ситцевой рубашке, бог…
   А бог, почтальон Мизюмин, чулок вязал: любил он этим рукомеслом заниматься в сверхурочное время. Увидал Сеньку Мизюмин – обрадовался:
   – А-а, друг сердечный, таракан запечный, откуды ты, здравствуй!
   Почтальону Мизюмину нынче выговориться обязательно надо, а больше, как с Сенькою, не с кем.
   – Ну, брат Сенька, женюсь я. Невеста – первый сорт. Пойми ты, тараканья твоя душа: девица – из благородных, и приданого полтораста рублей! Ох и заживем мы с тобой! Заживем, Сенька? А?
   А Сенька от умиления глаза как вылупил – так и остался: все слова позабыл.
   У Мизюмина свадьба – на красную горку, и заказала ему благородная невеста, чтоб до свадьбы обязательно купил себе новые калоши. А то чистый срам: уж который год носит Мизюмин отцовские кожаные скробыхалы номер четырнадцатый. И как только Мизюмин на улицу – сейчас же за ним мальчишки:
   – Э! Э! Скробыхалы! Скробыхалы! Держи! Скробыхалы!
   Навязал Мизюмин чулок – и на Трубную пошел: чулки продать – новые калоши купить. Подвернулись Мизюмину щеглы в клетке: не щеглы – загляденье.
   – Сем-ка я лучше щеглят куплю? Калоши-то еще крепкие…
   Купил клетку, поднес невесте в презент:
   – Вот чулки вязал – продал, щеглят вам купил. Не побрезгуйте уж: от чистого сердца.
   – Ка-ак? Чулки? И опять в скробыхалах? Ну, не-ет, терпенья моего больше нету. Подумать только: за чулочника замуж! Не-ет, нет, и никаких разговоров!
   Прогнала Мизюмина с глаз долой. Надрызгался в трак-тире Мизюмин, вернулся домой пьян-пьянехонек, за стены держится…
   А на стене – ждал бога таракан Сенька: умиленно слушать, как всякий вечер, что скажет бог.
   Горькими слезами хлюпал, шарил рукой по стене почтальон Мизюмин. И ненароком как-то задел пальцем Сеньку, полетел Сенька торчмя головой в тартарары в бездонное.
   Очнулся: на спине лежит. Берега – гладкие, скользкие; глубь страшенная. Еле-еле, далеко гдей-то потолок виден…
   И взмолился Сенька своему богу:
   – Вызволи, помоги, помилуй!
   Нет, глубь такая – и богу, должно быть, не достать, так тут и сгинешь.
   …Горькими слезами хлюпал почтальон Мизюмин, подолом розовой рубашки утирал нос.
   – Сенька, Сенюшка, один ты у меня остался… И где же ты… И куда ж я тебя, милый ты мо-ой…
   Нашел Сеньку Мизюмин в своем скробыхале. Пальцем выковырнул Сеньку из бездны – скробыхала номер четырнадцатый – и на стену посадил: ползи. Но Сенька даже и ползти не может, прямо очумел: до чего нестерпимо велик бог, до чего милосерд, до чего могуществен!
   А бог, почтальон Мизюмин, хлюпал и подолом розовой рубашки утирал нос.
1915

Петр Петрович

   Умнее Петра Петровича в целом свете нету: и все думает, и все думает, сопли распустит – и думает.
   А сопли у Петра Петровича – лиловые, а происхождения Петр Петрович индейского. А жена у Петра Петровича – клюшка Аннушка, рябенькая: другой месяц женаты.
   И как вылупились из земли слепые еще головенки первых трав – занасестилась Аннушка. Причесываться перестала, расшершавилась – ходит и квохчет и охает, а Петр Петрович на одной ноге стоит и думает, думает: вот – яйца, с рыженькими веснушками; а не нынче-завтра из них индюшата выйдут, желтые, как одуванчик, пуховые, как одуванчик.
   – Ну до чего интересно!
   А рябенькая Аннушка – свое бабье дело делает: в кошелке на яйцах сидит. Неделя, другая. Извелась Аннушка, не пьет – не ест, с места не сходит.
   Петру Петровичу не терпится.
   – Ну, как там у тебя?
   Краснеет Аннушка:
   – Да теперь уж, поди, как следует. Только еще пушком не обросли. Еще недельку бы надо.
   – Ну-у: неделю! Так и не дождешься. Экие вы, бабы!
   Умнее Петра Петровича в целом свете нету, и все думает, и все думает: на одну ногу станет – и думает.
   И решил Петр Петрович: бабы – известно, рохли, копухи, чего на них глядеть, надо по-нашему, по-индейпетушиному.
   Пришел к Аннушке – один глаз прищурен: хитрый – беда!
   – Поди-кось попей, Аннушка. В лоханке – вода свежая, а я без тебя за яйцами пригляжу.
   Ушла Аннушка пить, а Петр Петрович – в кошелку: кок – одно яйцо, кок – другое, кок – третье. Теплые индюшата, дышат, ей-богу! Обрадовался – вот как, и ну их из скорлупы тянуть.
   Вытянул – а они страшные, голые, хлипкие, и самое, где задик, с отонком яичным срослись жилами, кровью. Отдирать стал – кишки тянутся, назад совать в скорлупу – назад не входят.
   Отскочил Петр Петрович, побледнели сопли – и глядит, клюв разиня: яйца разбитые, и свесились через край желтенькие головки на нестерпимо-длинных, тоненьких шеях. И уж еле дышут.
   Захлопал крыльями Петр Петрович – и скорей через забор, пока Аннушка не увидела. Бабы – они ведь какие: беда с ними!
1916

Дьячок

   Слыхано ли, чтоб кто-нибудь по выигрышному билету выигрывал, да не по газете, а взаправду, так, чтоб и деньги выдали? А вот выиграл же кураповский дьячок, Роман Яковлич Носик, и вчерашнего числа получил в казначействе пять тысяч. Теперь – чисто царь: все может.
   Роман Яковлич Носик – сложения деликатного, и мысли у него – деликатные, возвышенные: насчет облаков, стихов господина Лермонтова. А в кураповской церкви – милее всего дьячку Моисей на горе Синайской, в облаках алых, золотых и лилейных.
   Всю ночь дьячок ворочался с боку на бок: что бы это такое ему теперь сделать? И то хорошо, и это не плохо, да надо что-нибудь такое повозвышенней. И никак не придумать.
   Пошел утром в церковь, Моисею-пророку помолиться. Только увидал Роман Яковлич нестерпимую синь синайскую и на самой маковке из облаков нездешний град – сразу и осенило.
   Прибежал к дьячихе:
   – Ну, мать, собирайся! Нонче выезжаем.
   – Да ты спятил, что ли? Куда тебя буревая несет?
   А дьячок от волнения уж вовсе невнятен:
   – Жа-жалаю, чтоб, значть, к-как Моисей… На горе Синайской… чтоб, значть, облака…
   Ехали, ехали, текала, охала, пилила дьячка всю дорогу дьячиха. Приехали, стой: Кавказ называемый. Гора – две капли воды – Синайская, и зацепились за маковку неописанной красы облака.
   Только хотел дьячок на колени пасть – глядь, стоит телега парой, на грядушке – солдат кривой:
   – Пожалте, Роман Яклич, я за вами.
   – Чего такое? Кто послал? Куда?
   – А на маковку, в облака в самые… – и такой у кривого солдата глаз пронзительный, так насквозь и низает. Жуть, а ехать все равно надо: сел Роман Яковлич с дьячихой на телегу – и покатили.
   Сорок дней – сорок ночей на маковку ехать. Дьячиха – знай себе подзакусывает да чай с молоком пьет. А дьячок – будто к причастию, не пьет – не ест, исхудал, лицом посветлел. Уж будто видать и соборы синекупольные, и зубцы белые, и завтра Роман Яковлич, как Моисей, – в облаках…
   Под сороковой день ночью на постоялом лошадей кормили.
   – Ну, завтра – чуть свет приедем… – И показалось, кривой солдат подмигнул: – Время есть, – может, назад повернуть?
   – Что ты, кривой, господи помилуй! На самый напоследок – да повернуть?
   Закрылись веретьем да сверху армяком дьячковым, улеглись в телеге дьячок с дьячихой, погнал лошадей солдат. Дьячиха давно уж храпит, а дьячку – не до сна, сердце колотится, а нарочно глаза закрыл: потуда не откроет, покуда не осияет нестерпимая синь синайская, не запоют нездешние голоса…
   И случился грех: уморился ждать, задремал дьячок, как и приехали, не учуял. Только слышит – гаркнул кривой солдат:
   – Вставай, Роман Яклич, приехали!
   Стал дьячок глаза разожмуривать, потихоньку-потихоньку, чтоб не ослепнуть. Раскрыл: мга, изморось, осень, слякоть…
   – Ты чего ж, кривой, брешешь, чертов сын? При-е-хали! А облака-то где?
   – А это самые облака и есть, друг ты мой Роман Яклич… – да как загогочет – и пропал, и нет никого: одна изморось, мга, туман.
1915

Ангел Дормидон

   Был такой глупый ангел, по имени – Дормидон.
   Все ангелы, известно – от дыхания божия: дохнёт господь – и ангел, дохнёт – еще ангел. А тут погода была плохая, чихнулось – и вылетел ангел от чоха, оттого и несуразный. Рыластый, глазами, это, все туды-сюды, туды-сюды, и на левой руке, на мизинце, кольцо с аметистом: ну под стать ли это ангелу-то? А как до дела – так ему чтоб сразу все, с бухты-барахты, а потом и завалиться дрыхнуть. Так уж его терпели на небе, из милости больше.
   И приставили глупого ангела Дормидона за мужиком ходить. А мужик – тоже хорош: пьяница забубенный.
   Ходил, это, ходил Дормидон за своим мужиком по всем целовальникам – никак толку нет.
   «Ну коли так, – думает, – ладно. До белой горячки тебя допою, а потом уж сразу и раскаю».
   И мужику на ухо:
   – Вали, брат, наяривай! Ну-ка, еще по одной!
   И побежал мужик по деревне не в своем виде, без штанов, буянит – мочи нет, а в руках цеп: за своей же, мужиковой, тенью с цепом гоняется.
   А Дормидон в воротах, за вереей, с мужиковым братом спрятался, и оба за животики держатся:
   – Ха-ха-ха! Так ее, такую-сякую! Так ее, лови!
   Добежал мужик, тень – нырь в ворота. Мужик за ней:
   – А-а! Еще гогочешь, проклятая? Ну, посто-ой…
   Да как ахнет цепом сплеча! Ангелу-то чего подеется, а мужиков брат – так и свалился, как колос: мертвый.
   Полетел глупый ангел с донесением: так и так, происшествие. Взмылили ему голову, как надобно, а он стоит себе да перстень с аметистом вертит: как с гуся вода.
   – Ну, Дормидон, – говорит бог, – теперь уж как хочешь, хоть двадцать годов ходи, а чтобы у меня в рай мужика этого предоставил.
   – Фу-ты, господи: да неуж не предоставлю? Я-то? – и к мужику, на землю.
   А день был базарный: пошли с мужиком доски покупать – мужикову брату на домовину, и веревок – домовину спускать.
   Мужик тверезый, зленный – страсть! – Дормидона так и чешет:
   – Во-от въелся, чисто репей в хвост собачий! Ты долго еще за мной будешь?
   Дормидон – будто и не ему: знай, перстень вертит. А у самого в голове, как гвоздь:
   «И как бы это одним махом от мужика оттильдикаться?»
   Глядь – цыган мимо, свинью на аркане волокет: свинья визжит, упирается, веревка длинная, белая.
   Увидал Дормидон цыгана с веревкой – как по лбу себя хлопнет: батюшки мои, вот же… И мужику на ухо:
   – Покупай веревку-то, покупай. Веревка-то какая: нигде такой не найти.
   Купил мужик. И только, это, вышли с Дормидоном на выгон – ну, который за базаром выгон, – Дормидон хвать цыганов аркан мужику на шею – и поволок.
   Мужик – в голос:
   – Батюшки! Ослобони, родимый! Брат неприбран лежит! Куда ты меня?
   А Дормидону – потешно, ржет:
   – Ну-ка еще! Ну-ка еще? Не-е-ет, не уйдешь! Так без пересадки в рай и приволоку.
   Брыкался-брыкался мужик, а под конец – сел на землю колодой – и все: поди сковырни.
   Почесался Дормидон, поплевал на руки – дюжий был – за аркан покрепче да как завьется с мужиком вверх. И ходу, все пуще, только ветер свистит. На мужика и не оглядывается: тяжело на аркане, стало быть, тут мужик, ну и ладно, а что утих – и того лучше.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента