Евгений Захарович Баранов
Легенды о русских писателях
Брюс, Сухарев и Пушкин
В течение четырех лет (1919–1923 гг.) мне пришлось торговать книгами на многих улицах Москвы, а с весны 1921 г. по декабрь 1923 г. я торговал ими на Арбате, около дома № 26 (бывшего Берга). Тут я познакомился с дворником этого дома Филиппом Яковлевичем Болякиным. Тогда ему было 68 лет, значит, теперь, когда пишутся эти строки (в 1925 г.) ему 72 года. Он высокого роста и, судя по его фигуре, когда-то был крепкого телосложения, теперь одряхлел, стал сутулиться. Родом он из крестьян Тульской губернии, Новосельского уезда, деревни Даниловки.
По отбытии солдатчины он женился, занимался дома крестьянским хозяйством, временами живал в Москве, потом, когда дети подросли, передал им хозяйство и окончательно переселился в нее, нанялся дворником в тот самый дом, в котором я застал его, когда познакомился с ним. В этом доме он работал более двадцати пяти лет и все время, до зимы 1924 г., жил вдвоем со своей женой, которой, когда я узнал ее, было 80 лет. Третьим членом семьи Филиппа Яковлевича был его любимец, большой серый кот Барсик.
За 25 лет работы Филипп Яковлевич нажил немало разной одежды, но его обворовали дочиста в то время, когда он убирал мостовую, а старуха отлучилась из дому.
В первое время моего знакомства с ним наши разговоры вращались большей частью вокруг уборки мостовой. Обыкновенно, покончив с работой, он с метлой или киркой в руке подходил ко мне, тяжело волоча ноги.
– Давай, – устало произносил он.
Это означало, что он хочет покурить. Я доставал из кармана кисет с махоркой, мы скручивали цигарки, закуривали. После двух-трех молчаливых затяжек замешался разговор, и почти всегда начинал его Филипп Яковлевич.
Если дело было зимой, он, посасывая цигарку, принимался не торопясь, медлительно объяснять, как надо закаливать кирку для скалывания толстого, слежавшегося слоя снега, а летом осуждал теперешнюю метлу, которой и на неделю работы не хватает: в три дня так измызгается, что хоть бросай ее и бери новую.
Иногда, глядя на убранную мостовую и любуясь своей работой, он говорил мне:
– Глянь-ка, походил по ней метлой, она и поумнела, а то была, как пьяная баба вся растрепанная.
Иных разговоров у нас почти не было, и я думал, что Филиппу Яковлевичу не о чем больше говорить. Но, оказалось, было о чем.
Раз как-то увидел он у меня выставленную на продажу книжку с портретом Наполеона на обложке, взял ее, медленно пошевелил губами: он немного знает читать (на военной службе выучился) и положил на место.
– Вот, – заговорил он, кивая головой на книжку, – первеющий человек в свете был, а пропал через свою гордость.
И потом, все так же медлительно, все так же посасывая цигарку, стал он рассказывать, как Наполеон, обуянный гордостью, пошел войной на Россию, завладел Москвою и бежал из нее, как он попал в плен и был сослан на остров и как, отправляясь в изгнание, предрек императору Александру Первому гибель дому Романовых, что потом, хотя и через много лет, в точности сбылось.
В другой раз я уже сам завел с ним разговор об очень популярном в народе человеке, сподвижнике Петра Великого, графе Якове Вилимовиче Брюсе, этом, по легендам, удивительном на всем свете ученом и волшебнике. Затеял я такой разговор в надежде услышать от Филиппа Яковлевича что-нибудь новое о Брюсе и тем пополнить свое собрание легенд о нем. И надежда не обманула меня: я услышал от него не только о Брюсе, но и о другом современнике Петра Великого – Сухареве, и, чего я совсем не ожидал, об А. С. Пушкине. Оказывается, по словам рассказчика, все они трое жили в одно время. Легенда так и начинается: «Их было трое: Брюс, Сухарев и Пушкин…»
Рассказывал мне эту легенду Филипп Яковлевич в ноябре 1923 г., а в следующем месяце я принужден был прекратить книжную торговлю и за весь 1924 г. лишь мельком видел Филиппа Яковлевича раза два, а летом 1925 г. пришел к нему расспросить о Пушкине.
За эти полтора года, в которые мы не виделись, умерла его жена, и он, чтобы иметь в доме хозяйку, «расписался» с одной тридцатилетней женщиной, т. е. зарегистрировал у нотариуса свой гражданский брак с ней.
Он еще более одряхлел и память стала изменять ему: меня он называл «Миронычем» вместо «Захарыча», как раньше называл, а на мои расспросы о Пушкине только отмахнулся:
– Что о нем говорить, – возразил он, – Пушкин и есть Пушкин.
А когда я напомнил ему его рассказ о Наполеоне, он удивился:
– Да нешто я рассказал? – возразил он и долго думал, очевидно, припоминая. – Не помню, – промолвил он потом. – Может и говорил, да позабыл.
Разговор у нас не клеился, мы покурили и разошлись. Месяц спустя мы опять встретились, разговорились о прежнем времени, прежней Москве, вспомнили, между прочим, обезьянщиков, т. е. айсаров, болгар и персов, водивших напоказ пляшущих обезьян, и Филипп Яковлевич рассказал любопытную, на мой взгляд, легенду о том, почему было запрещено водить обезьян и медведей. Пользуясь его хорошим настроением, я направил было разговор о Пушкине, но из этого ничего не вышло.
– Что ж Пушкин, – промолвил он. – Был он хороший человек, за что честь и слава ему. – И больше о Пушкине ни слова.
Но все же я узнал, что Филипп Яковлевич ни одного из произведений Пушкина не читал и не слышал, и вообще никаких книг не читал, кроме одной – «Ухарь-купец»[1], которую он очень хвалил.
Иx было трое: Брюс, Сухарев и Пушкин.
Брюс на небо летал смотреть, есть ли Бог. Ну, вернулся.
– Есть, – говорит, а сам поскорее к батюшке побежал… – На, говорит, тебе рупь, отслужи молебен.
Ну, а батюшка что ж?.. Рупь – деньги, на тротуаре не подымешь; взял да и отслужил…
И был этот Брюс самый умный: весь свет исходи – умней не найдешь. И знал он волшебство, и дошел до всяких наук. Календари делал… и порошки у него там, составы разные… И мог он обернуться птицей. А жил в Сухаревой башне. Там у него и книги, бумаги, пузырьков наставлено было тьма-тьмущая… и чего-чего только там не было. Понятно, не зря, а все для науки.
А башню эту Сухарев построил… Вот поэтому самому и называется она «Сухарева башня».
А Сухарев этот был купец богатый, мукой торговал. Ну, еще и другие лавки-магазины были… бакалея там, да мало ли каких не было. Одно слово – богач… и тоже парень неглупый был, тоже по науке проходил. Ну, до Брюса-то ему далеко было, и десятой части брюсовской науки не знал. Он, может, и узнал бы, да торговля мешала.
– Ну, хорошо, говорит, положим, ударюсь я в науку, а кто же, говорит, за делом смотреть станет? А на приказчиков, говорит, положиться нельзя: все растащут, разворуют.
Да и правда. Ведь что у нас за народ, я тебе скажу, – анафема, а не народ! Поверь ему – он живо выставит тебя за дверь да еще тебя же и виноватым сделает… Нет, доверяться нашему народу никак нельзя: обманет, а то, еще того хуже, в одной рубашке оставит…
Ну, это одно, а тут еще баба-жена да ребятишки. А при бабе какая наука может быть? Ты, примерно, книгу раскрыл и хочешь узнать чего-либо по науке, а тут жена и застрекочет сорокой: то-се, пятое-десятое… Уж она завсегда найдет, что сказать. Ты нарочито думай – не придумаешь, а она, и не думавши, как примется стрекотать… Уж она трещит-трещит… А ведь все зря, все попусту, лишь бы языку дать работу. Конечно, есть и понимающая, разумная женщина, завсегда уважит мужа. Но ведь мало таких, всего больше – как раскудахчутся, так и жизни не рад станешь…
Ну, тоже и нашего брата похвалить не за что: есть такие соловьи залетные, он тебе напоет такое, что ты уши развесишь, и облупит он тебя, как яичко печеное. Есть такие ловкачи…
Ну, вот и Сухарева такое дело: думал, думал, как быть? И по науке человеку лестно пойти, да и нищим не хочется остаться… Видит – не с руки ему наука, взял, да и построил башню.
– Ты, говорит, Брюс, живи в этой башне, доходи до всего… А чего, говорит, понадобится, скажи, дам.
А чего Брюсу понадобится? Чего нет – сам сделает. Я тебе говорю: на все руки мастер был. Он и золото, и серебро делал. Ну, конечно, не зря, а по малости. А то, пожалуй, наделай много – тут такая бы пошла поножовщина, такое смертоубийство… Смотри, и башню давно бы спалили. Вот он и остерегался. А больше всего испытания делал, над составами работал.
А царь сердится:
– И чего ты, говорит, все мудришь? Что выдумываешь? Забился, говорит, в свою башню и сидит, как филин. Вот, говорит, прикажу подложить под башню двадцать бочонков пороху и взорву тебя. И полетишь, говорит, ты к чертям.
А Брюс говорит:
– Если, говорит, я филин, то пусть буду взаправдашний филин.
И тут обернулся филином. Обернулся, да как закричит: «Пу-гу-у!». Царь испугался и – бежать…
– Тут, говорит, и до греха недалеко.
И не любил царь Брюса.
– И когда, говорит, черти заберут его от меня?
А тронуть Брюса боялся. А не любил вот почему: он хоть и царь был, а по науке ничего не знал. Ну, а народ все больше Брюса одобрял за его волшебство. Ну, царя и брала зависть.
А тут Брюс такой состав сделал: старого человека на молодого переделывать. Вот и говорит слуге своему:
– Брат, изруби ты меня топором на мелкие кусочки. Полей, говорит, сперва из этого пузырька, а потом вот из этого. Хочу, говорит, снова молодым стать, а то мне, говорит, уже девяносто лет…
Ну, слуга изрубил его топором. Полил из одного пузырька – тело срослось. А из другого не стал поливать, взял да и разбил об пол. А сам побежал к царю.
– Брюс, говорит, помер. А царь говорит:
– Помер, и чорт с ним – собаке собачья честь.
А нешто он собака был? Самый ученый человек был, самый умный. Тут царская злоба, зависть… Живому ничего не мог сделать, боялся, так вот дай хоть мертвого облаю… Злоба, конечно.
Ну вот… Ну, похоронили Брюса… И очень народ жалел его. Да что поделаешь? Умер, значит, конец.
А этот подлец, слуга Брюсов, как ни таился, а все же люди узнали про то, как он Брюса погубил. Ну, понятно, не поблагодарили за такое дело: ругали всячески и ребра пересчитали. Да толку-то от этого чуть. А его бы из поганого ружья пристрелить, вот это в самый раз было бы: чего заслужил, того и получай.
Ну, а Пушкин… Пушкин в Москве жил и планы разводил: ведь это он застроил Москву, ведь это он завел порядок.
А ежели бы не Пушкин, была бы не Москва, а чорт знает что… Ведь у нас как? Ты дом построил, ты сад развел. И я дом построил, только у меня он неказист, да и сад не тово, подгулял. Вот меня бес и начинает мутить, зависть разбирает… Вот я возьму, ночью перелезу через забор и спилю твои деревья в саду. И после того пойдет промежду нас грызня: я тебя «подлецом», ты меня – матерными словами… И дойдет дело до драки: один другому рожи исковыряем. А Пушкин это воспрещал… Вот и завел порядок.
Умнейший был господин. И книги тоже писал, все описывал. И чтоб люди жили без свары, без обмана, по-хорошему…
– Вы, говорит, живите для радости.
Да ведь наш народ какой? Окаянный народ. Я мостовую мету, своим делом занимаюсь, а он, шут его знает, кто такой, по тротуару идет и ровно бы ветром его качает… самогону через край хватил. Ну, качался, качался, остановился и давай меня ругать. Уж он конопатил, конопатил… А за что? Я ему не должен, ничего не украл у него, да и вижу-то его впервые…
Ну что ты поделаешь с ним? Драться с дураком не приходится – сам дурак станешь, да и не одолеешь, ведь он какой оглоед – быка за хвост удержит… Поругал-поругал, пошел, закачался… Пьяный, конечно… ну, пьян-пьян, а башкой об стену не стал колотиться. Хам.
Вот Пушкин и правду написал: «На подлеца хоть аполеты надень, а он как был свинья, так и останется свиньей». Что ж, и верно: ты его как ни полируй, а он все такой же хамло будет… Вот Пушкин и хотел, чтобы у нас дружелюбие было, чтобы мы не хватали один другого за горло, чтобы свиной жизни не было. Только у нас дело на свой лад идет, не на пушкинский. Нам бы вот сивухи-матушки через край хлебнуть, да человека матом разутюжить – это так… вот это и есть радость наша. А дружелюбие это… Обманул человека, обработал как нельзя лучше, в одной рубахе оставил – вот и дружелюбие твое.
Пушкин-то хорошо знал обхожденьице наше – какой мы народ… Человек умнейший был, а иначе нешто поставили бы ему памятник?
Им, видишь, всем троим хотели поставить памятники: Брюсу, Сухареву и Пушкину… Это уж после было, при другом царе… Три памятника хотели поставить, да царь воспротивился:
– Брюсу, говорит, не за что: он волшебством занимался и чорту душу продал.
Вот, видишь как человека опорочили… А ведь напрасно, совсем зря. Чего ему было душу продавать чорту, ежели он наукой дошел? Умный человек и без нечистой силы дойдет. И волшебство он наукой взял.
Да ведь у нас как? Озлился на человека и давай его чернить. Вот и тут так: один царь невзлюбил Брюса, ну, и другие цари той же дорожкой пошли. От дедов-прадедов пошла эта царская злоба… Вот от этого и не приказано было ставить Брюсу памятник.
И Сухареву тоже не приказал царь.
– Какой, говорит, ему памятник надо? Есть Сухарева башня, и довольно с него.
Да и не за что, говорит, ставить ему: он, говорит, мукой торговал, барыши в карман клал.
Ну и клал… А как же иначе? На то ведь и торговля, чтобы барыш был. А станешь торговать без барыша – проторгуешься, в трубу вылетишь. Без барыша нельзя. Ну, а Пушкина все же одобрил.
– Он, говорит, умнейший человек был.
Вот и поставили памятник Пушкину, и стоит… Да ведь наш народ какой? Проклятый народ, с ним не сговоришь. Иной-то тысячу раз прошел мимо памятника, а спроси его: какой был человек Пушкин?
– Не знаю, – говорит.
«Не знаю». Да ведь и я тоже не знал, а как расспросил знающих, и узнал… И вот ты расспроси, послухай, что скажут. И никто тебя за это не оштрафует, и никто не заругает…
– Нам, говорит, это не требуется.
А вам что же требуется? Чужие карманы обчищать да замки сворачивать, а? Поверишь ли? Четырнадцати вершков голенища – сапоги были… елецкие вытяжки, к Пасхе справил… И что ты скажешь? Пришли, свернули замок, все забрали, все унесли. Бекеша на вате была… я бы за нее и пяти червонцев не взял бы… уперли и бекешу. Да мало ли чего не взяли… Валенки старые – и с ними не расстались! Ну, что за народ такой? Им вот про Пушкина знать не требуется, а воровать по квартирам да в карман залезать – это самое любезное дело… Эх, народец!..
По отбытии солдатчины он женился, занимался дома крестьянским хозяйством, временами живал в Москве, потом, когда дети подросли, передал им хозяйство и окончательно переселился в нее, нанялся дворником в тот самый дом, в котором я застал его, когда познакомился с ним. В этом доме он работал более двадцати пяти лет и все время, до зимы 1924 г., жил вдвоем со своей женой, которой, когда я узнал ее, было 80 лет. Третьим членом семьи Филиппа Яковлевича был его любимец, большой серый кот Барсик.
За 25 лет работы Филипп Яковлевич нажил немало разной одежды, но его обворовали дочиста в то время, когда он убирал мостовую, а старуха отлучилась из дому.
В первое время моего знакомства с ним наши разговоры вращались большей частью вокруг уборки мостовой. Обыкновенно, покончив с работой, он с метлой или киркой в руке подходил ко мне, тяжело волоча ноги.
– Давай, – устало произносил он.
Это означало, что он хочет покурить. Я доставал из кармана кисет с махоркой, мы скручивали цигарки, закуривали. После двух-трех молчаливых затяжек замешался разговор, и почти всегда начинал его Филипп Яковлевич.
Если дело было зимой, он, посасывая цигарку, принимался не торопясь, медлительно объяснять, как надо закаливать кирку для скалывания толстого, слежавшегося слоя снега, а летом осуждал теперешнюю метлу, которой и на неделю работы не хватает: в три дня так измызгается, что хоть бросай ее и бери новую.
Иногда, глядя на убранную мостовую и любуясь своей работой, он говорил мне:
– Глянь-ка, походил по ней метлой, она и поумнела, а то была, как пьяная баба вся растрепанная.
Иных разговоров у нас почти не было, и я думал, что Филиппу Яковлевичу не о чем больше говорить. Но, оказалось, было о чем.
Раз как-то увидел он у меня выставленную на продажу книжку с портретом Наполеона на обложке, взял ее, медленно пошевелил губами: он немного знает читать (на военной службе выучился) и положил на место.
– Вот, – заговорил он, кивая головой на книжку, – первеющий человек в свете был, а пропал через свою гордость.
И потом, все так же медлительно, все так же посасывая цигарку, стал он рассказывать, как Наполеон, обуянный гордостью, пошел войной на Россию, завладел Москвою и бежал из нее, как он попал в плен и был сослан на остров и как, отправляясь в изгнание, предрек императору Александру Первому гибель дому Романовых, что потом, хотя и через много лет, в точности сбылось.
В другой раз я уже сам завел с ним разговор об очень популярном в народе человеке, сподвижнике Петра Великого, графе Якове Вилимовиче Брюсе, этом, по легендам, удивительном на всем свете ученом и волшебнике. Затеял я такой разговор в надежде услышать от Филиппа Яковлевича что-нибудь новое о Брюсе и тем пополнить свое собрание легенд о нем. И надежда не обманула меня: я услышал от него не только о Брюсе, но и о другом современнике Петра Великого – Сухареве, и, чего я совсем не ожидал, об А. С. Пушкине. Оказывается, по словам рассказчика, все они трое жили в одно время. Легенда так и начинается: «Их было трое: Брюс, Сухарев и Пушкин…»
Рассказывал мне эту легенду Филипп Яковлевич в ноябре 1923 г., а в следующем месяце я принужден был прекратить книжную торговлю и за весь 1924 г. лишь мельком видел Филиппа Яковлевича раза два, а летом 1925 г. пришел к нему расспросить о Пушкине.
За эти полтора года, в которые мы не виделись, умерла его жена, и он, чтобы иметь в доме хозяйку, «расписался» с одной тридцатилетней женщиной, т. е. зарегистрировал у нотариуса свой гражданский брак с ней.
Он еще более одряхлел и память стала изменять ему: меня он называл «Миронычем» вместо «Захарыча», как раньше называл, а на мои расспросы о Пушкине только отмахнулся:
– Что о нем говорить, – возразил он, – Пушкин и есть Пушкин.
А когда я напомнил ему его рассказ о Наполеоне, он удивился:
– Да нешто я рассказал? – возразил он и долго думал, очевидно, припоминая. – Не помню, – промолвил он потом. – Может и говорил, да позабыл.
Разговор у нас не клеился, мы покурили и разошлись. Месяц спустя мы опять встретились, разговорились о прежнем времени, прежней Москве, вспомнили, между прочим, обезьянщиков, т. е. айсаров, болгар и персов, водивших напоказ пляшущих обезьян, и Филипп Яковлевич рассказал любопытную, на мой взгляд, легенду о том, почему было запрещено водить обезьян и медведей. Пользуясь его хорошим настроением, я направил было разговор о Пушкине, но из этого ничего не вышло.
– Что ж Пушкин, – промолвил он. – Был он хороший человек, за что честь и слава ему. – И больше о Пушкине ни слова.
Но все же я узнал, что Филипп Яковлевич ни одного из произведений Пушкина не читал и не слышал, и вообще никаких книг не читал, кроме одной – «Ухарь-купец»[1], которую он очень хвалил.
Иx было трое: Брюс, Сухарев и Пушкин.
Брюс на небо летал смотреть, есть ли Бог. Ну, вернулся.
– Есть, – говорит, а сам поскорее к батюшке побежал… – На, говорит, тебе рупь, отслужи молебен.
Ну, а батюшка что ж?.. Рупь – деньги, на тротуаре не подымешь; взял да и отслужил…
И был этот Брюс самый умный: весь свет исходи – умней не найдешь. И знал он волшебство, и дошел до всяких наук. Календари делал… и порошки у него там, составы разные… И мог он обернуться птицей. А жил в Сухаревой башне. Там у него и книги, бумаги, пузырьков наставлено было тьма-тьмущая… и чего-чего только там не было. Понятно, не зря, а все для науки.
А башню эту Сухарев построил… Вот поэтому самому и называется она «Сухарева башня».
А Сухарев этот был купец богатый, мукой торговал. Ну, еще и другие лавки-магазины были… бакалея там, да мало ли каких не было. Одно слово – богач… и тоже парень неглупый был, тоже по науке проходил. Ну, до Брюса-то ему далеко было, и десятой части брюсовской науки не знал. Он, может, и узнал бы, да торговля мешала.
– Ну, хорошо, говорит, положим, ударюсь я в науку, а кто же, говорит, за делом смотреть станет? А на приказчиков, говорит, положиться нельзя: все растащут, разворуют.
Да и правда. Ведь что у нас за народ, я тебе скажу, – анафема, а не народ! Поверь ему – он живо выставит тебя за дверь да еще тебя же и виноватым сделает… Нет, доверяться нашему народу никак нельзя: обманет, а то, еще того хуже, в одной рубашке оставит…
Ну, это одно, а тут еще баба-жена да ребятишки. А при бабе какая наука может быть? Ты, примерно, книгу раскрыл и хочешь узнать чего-либо по науке, а тут жена и застрекочет сорокой: то-се, пятое-десятое… Уж она завсегда найдет, что сказать. Ты нарочито думай – не придумаешь, а она, и не думавши, как примется стрекотать… Уж она трещит-трещит… А ведь все зря, все попусту, лишь бы языку дать работу. Конечно, есть и понимающая, разумная женщина, завсегда уважит мужа. Но ведь мало таких, всего больше – как раскудахчутся, так и жизни не рад станешь…
Ну, тоже и нашего брата похвалить не за что: есть такие соловьи залетные, он тебе напоет такое, что ты уши развесишь, и облупит он тебя, как яичко печеное. Есть такие ловкачи…
Ну, вот и Сухарева такое дело: думал, думал, как быть? И по науке человеку лестно пойти, да и нищим не хочется остаться… Видит – не с руки ему наука, взял, да и построил башню.
– Ты, говорит, Брюс, живи в этой башне, доходи до всего… А чего, говорит, понадобится, скажи, дам.
А чего Брюсу понадобится? Чего нет – сам сделает. Я тебе говорю: на все руки мастер был. Он и золото, и серебро делал. Ну, конечно, не зря, а по малости. А то, пожалуй, наделай много – тут такая бы пошла поножовщина, такое смертоубийство… Смотри, и башню давно бы спалили. Вот он и остерегался. А больше всего испытания делал, над составами работал.
А царь сердится:
– И чего ты, говорит, все мудришь? Что выдумываешь? Забился, говорит, в свою башню и сидит, как филин. Вот, говорит, прикажу подложить под башню двадцать бочонков пороху и взорву тебя. И полетишь, говорит, ты к чертям.
А Брюс говорит:
– Если, говорит, я филин, то пусть буду взаправдашний филин.
И тут обернулся филином. Обернулся, да как закричит: «Пу-гу-у!». Царь испугался и – бежать…
– Тут, говорит, и до греха недалеко.
И не любил царь Брюса.
– И когда, говорит, черти заберут его от меня?
А тронуть Брюса боялся. А не любил вот почему: он хоть и царь был, а по науке ничего не знал. Ну, а народ все больше Брюса одобрял за его волшебство. Ну, царя и брала зависть.
А тут Брюс такой состав сделал: старого человека на молодого переделывать. Вот и говорит слуге своему:
– Брат, изруби ты меня топором на мелкие кусочки. Полей, говорит, сперва из этого пузырька, а потом вот из этого. Хочу, говорит, снова молодым стать, а то мне, говорит, уже девяносто лет…
Ну, слуга изрубил его топором. Полил из одного пузырька – тело срослось. А из другого не стал поливать, взял да и разбил об пол. А сам побежал к царю.
– Брюс, говорит, помер. А царь говорит:
– Помер, и чорт с ним – собаке собачья честь.
А нешто он собака был? Самый ученый человек был, самый умный. Тут царская злоба, зависть… Живому ничего не мог сделать, боялся, так вот дай хоть мертвого облаю… Злоба, конечно.
Ну вот… Ну, похоронили Брюса… И очень народ жалел его. Да что поделаешь? Умер, значит, конец.
А этот подлец, слуга Брюсов, как ни таился, а все же люди узнали про то, как он Брюса погубил. Ну, понятно, не поблагодарили за такое дело: ругали всячески и ребра пересчитали. Да толку-то от этого чуть. А его бы из поганого ружья пристрелить, вот это в самый раз было бы: чего заслужил, того и получай.
Ну, а Пушкин… Пушкин в Москве жил и планы разводил: ведь это он застроил Москву, ведь это он завел порядок.
А ежели бы не Пушкин, была бы не Москва, а чорт знает что… Ведь у нас как? Ты дом построил, ты сад развел. И я дом построил, только у меня он неказист, да и сад не тово, подгулял. Вот меня бес и начинает мутить, зависть разбирает… Вот я возьму, ночью перелезу через забор и спилю твои деревья в саду. И после того пойдет промежду нас грызня: я тебя «подлецом», ты меня – матерными словами… И дойдет дело до драки: один другому рожи исковыряем. А Пушкин это воспрещал… Вот и завел порядок.
Умнейший был господин. И книги тоже писал, все описывал. И чтоб люди жили без свары, без обмана, по-хорошему…
– Вы, говорит, живите для радости.
Да ведь наш народ какой? Окаянный народ. Я мостовую мету, своим делом занимаюсь, а он, шут его знает, кто такой, по тротуару идет и ровно бы ветром его качает… самогону через край хватил. Ну, качался, качался, остановился и давай меня ругать. Уж он конопатил, конопатил… А за что? Я ему не должен, ничего не украл у него, да и вижу-то его впервые…
Ну что ты поделаешь с ним? Драться с дураком не приходится – сам дурак станешь, да и не одолеешь, ведь он какой оглоед – быка за хвост удержит… Поругал-поругал, пошел, закачался… Пьяный, конечно… ну, пьян-пьян, а башкой об стену не стал колотиться. Хам.
Вот Пушкин и правду написал: «На подлеца хоть аполеты надень, а он как был свинья, так и останется свиньей». Что ж, и верно: ты его как ни полируй, а он все такой же хамло будет… Вот Пушкин и хотел, чтобы у нас дружелюбие было, чтобы мы не хватали один другого за горло, чтобы свиной жизни не было. Только у нас дело на свой лад идет, не на пушкинский. Нам бы вот сивухи-матушки через край хлебнуть, да человека матом разутюжить – это так… вот это и есть радость наша. А дружелюбие это… Обманул человека, обработал как нельзя лучше, в одной рубахе оставил – вот и дружелюбие твое.
Пушкин-то хорошо знал обхожденьице наше – какой мы народ… Человек умнейший был, а иначе нешто поставили бы ему памятник?
Им, видишь, всем троим хотели поставить памятники: Брюсу, Сухареву и Пушкину… Это уж после было, при другом царе… Три памятника хотели поставить, да царь воспротивился:
– Брюсу, говорит, не за что: он волшебством занимался и чорту душу продал.
Вот, видишь как человека опорочили… А ведь напрасно, совсем зря. Чего ему было душу продавать чорту, ежели он наукой дошел? Умный человек и без нечистой силы дойдет. И волшебство он наукой взял.
Да ведь у нас как? Озлился на человека и давай его чернить. Вот и тут так: один царь невзлюбил Брюса, ну, и другие цари той же дорожкой пошли. От дедов-прадедов пошла эта царская злоба… Вот от этого и не приказано было ставить Брюсу памятник.
И Сухареву тоже не приказал царь.
– Какой, говорит, ему памятник надо? Есть Сухарева башня, и довольно с него.
Да и не за что, говорит, ставить ему: он, говорит, мукой торговал, барыши в карман клал.
Ну и клал… А как же иначе? На то ведь и торговля, чтобы барыш был. А станешь торговать без барыша – проторгуешься, в трубу вылетишь. Без барыша нельзя. Ну, а Пушкина все же одобрил.
– Он, говорит, умнейший человек был.
Вот и поставили памятник Пушкину, и стоит… Да ведь наш народ какой? Проклятый народ, с ним не сговоришь. Иной-то тысячу раз прошел мимо памятника, а спроси его: какой был человек Пушкин?
– Не знаю, – говорит.
«Не знаю». Да ведь и я тоже не знал, а как расспросил знающих, и узнал… И вот ты расспроси, послухай, что скажут. И никто тебя за это не оштрафует, и никто не заругает…
– Нам, говорит, это не требуется.
А вам что же требуется? Чужие карманы обчищать да замки сворачивать, а? Поверишь ли? Четырнадцати вершков голенища – сапоги были… елецкие вытяжки, к Пасхе справил… И что ты скажешь? Пришли, свернули замок, все забрали, все унесли. Бекеша на вате была… я бы за нее и пяти червонцев не взял бы… уперли и бекешу. Да мало ли чего не взяли… Валенки старые – и с ними не расстались! Ну, что за народ такой? Им вот про Пушкина знать не требуется, а воровать по квартирам да в карман залезать – это самое любезное дело… Эх, народец!..
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента