Федор Александрович Абрамов
Поездка в прошлое

1
   Снегопад застал их на середке реки. Вмиг стало слепо, бело, залепило глаза – неизвестно, куда и ехать.
   Выручили пролетавшие где-то над головой гуси: закричали, заспорили суматошно – видать, и они растерялись в этой заварухе. Вот тогда-то Власик, прислушиваясь к их удаляющемуся гомону, и сообразил, в какой стороне юг, ибо куда же сейчас лететь птице, как не в теплые края.
   Снежная липуха немного успокоилась, когда от перевоза поднялись в крутой берег. Впереди проглянуло Сосино с жердяной изгородью по задворью, черная часовня замаячила в полях слева.
   Вытирая рукой мокрое лицо, Власик начал было объяснять своему неразговорчивому спутнику, как пройти в деревню и разыскать бригадира, но тот, похоже, в этом не нуждался: загвоздил суковатой палкой побелевшую дорогу, как будто всю жизнь по ней ходил.
   Из тутошних, видно, чей? – подумал Власик.
   Однако раздумывать над этим ему было некогда. Он замерз, продрог насквозь – от стужи, от сырости, – и все мысли его сейчас были сосредоточены на том, чтобы поскорее добраться до Микши да отогреться в тепле.
   В доме у Микши, несмотря на то, что перевалило за девятый час, все еще было утро. Хозяйка с худым, разрумянившимся от жара лицом хлопотала возле печи, а хозяин, мрачный, опухший, весь заросший дремучей щетиной, сидел за столом и пил чай. Пил в одиночестве, под обстрелом угрюмых взглядов своих отпрысков, таких же крепколобых и грудастых, как их отец, сбившихся в тесную кучу на широкой родительской кровати справа от порога.
   Власик поздоровался.
   Ни слова, ни кивка в ответ. Как будто они и не кореши, не приятели давние.
   Но он и не подумал обижаться на Микшу – всегда так, когда переберет накануне, – а потому спокойно занялся своим делом: снял с себя широкий пояс связиста-линейщика с металлической цепью, снял мокрую, стоявшую колом парусиновую куртку и к печке, на скамейку – тепло так и обняло его худую, продрогшую спину.
   Хозяин – в полном молчании домашних – выпил еще два стакана чая, черного, как болотная вода, и только после этого повел своим страховидным горбылем – нос у него раздавлен с детства:
   – Чего куришь?
   Власик с готовностью достал из парусиновых штанов помятую пачку «Севера», перекочевал к столу – карантин кончился. Закурили.
   – Новости? – опять коротко пропитым голосом гаркнул Микша.
   – Да что новости, Никифор Иванович. Известны мои новости. Ребятишки сейчас в школу ходят, все изоляторы посбивали. Вот и загораю кажинный день на линии. Ну а ежели районные дела… (Власик жил в райцентре.) Экспедиция тут из сузёма[1] вернулась, крепко, говорят, пошуровали. Все ручьи, все речки на замок взяли.
   – Ерунда, – поморщился Микша.
   – Да нет, не ерунда, Никифор Иванович. Теперь лишний раз за рыбкой в сузём не сходишь.
   – Ерунда, говорю, – повторил Микша. – Будут они наш сузём на замок запирать. Какая рыба в сузёмных речках? Мусор один. Они шуровали, да весь вопрос – чего. Не ту ли самую рыбку, которая под землей?…
   У Власика отвалилась нижняя челюсть, два желтых, прокуренных клыка проглянули в беззубом рту.
   – Балда! Насчет урана, говорю, але еще какой взрывной хреновины. А рыба эта для отвода глаз. Понял?
   – А ведь это подходяще, Никифор Иванович, – живо согласился Власик, и сухое, бескровное лицо его разом просияло. – Я тут с одним переезжал за реку, не больно-то он на воду глядел.
   – С кем с одним?
   – Да с одним, с экспедиции с этой. Здоровый боров, а сам хромает. С палкой.
   Микша удивленно повел своей черной шерстистой бровью:
   – Зачем бы это ему сюда? Чего он не видал в нашей дыре?
   – А вот уж в части этого не докладывал. – Власик поглядел в окошко, поглядел на Оксю, гремевшую железной кочергой у печки, хитровато прищурил глаз. – А что, Никифор Иванович, может, сообразим сегодня к вечеру? Поскоблим маленько донышко, пока рекостав не начался?
   – Браконьерничать? – прямо поставил вопрос Микша. – Давно тебя защучили – хочешь снова на острогу?
   – Да что, Никифор Иванович, захочешь рыбки – и на острогу полезешь…
   – Нельзя, – отрубил Микша. – Рыбнадзор ноне днюет и ночует на реке.
   – Ничего, ничего. Можно, ежели аккуратненько да с оглядом. – И тут Власик двинул в ход, так сказать, материальный стимул (любили они с Микшей всякие заковыристые словечки) – хлоп на стол бутылку.
   Оксе этот номер, конечно, не понравился, да что обращать на нее внимание? Какая баба в ладоши бьет, когда мужик с бутылкой обнимается?
   После опохмелки разговор пошел как по маслу, и они принялись разрабатывать план предстоящей вылазки: как лучше сделать, чтобы не напороться на рыбнадзор? в какое время выехать? куда? вниз спуститься, к перекатам, или, наоборот, податься вверх, к Красной щелье, где не так заметен луч?
   Однако не успели они обговорить и половины – нешуточное дело затевают! – как под окошком вырос высокий человек в черном плаще.
   – Он! – живо воскликнул Власик и даже привстал. – Тот самый, с рыбной экспедиции.
   Некоторое время незнакомец разглядывал Микшин дом, затем, припадая на больную ногу, вдруг двинулся в заулок.
   Власик и Микша переглянулись: не наклепал ли кто на них? По какому еще делу может пожаловать рыбный человек?
   Дело, слава богу, касалось не их. Но, как говорится, хрен редьки не слаще: незнакомец, подав Микше записку от директора совхоза, просил свозить его на Курзию.
   – На Курзию? – страшно удивился Власик. – Сейчас? Да вы, дорогой товарищ, слыхали, нет, что такое эта самая Курзия? Сорок верст сузёмом да глубокой осенью… Зря, что ли, ее у нас зовут Грузией!.. Да там после лишенцев, этих самых кулаченных, никто и не бывал.
   Никакого впечатления! Глазами железными в Микшу вцепился, будто заморозить, загипнотизировать того решил, а что пищат остальные – Окся тоже подала голос от печки, – наплевать.
   Микша с ответом не спешил. Сидел, поглядывал на улицу, где снова, похоже, запосвистывал ветер, катал на лбу кожу, как волны на реке, и Власик уже не сомневался: сейчас задаст от ворот поворот этому высокомерному начальничку, – а Микша возьми да и скажи:
   – Можно, пожалуй, прокатиться.
2
   Выехали уже не рано, в первом часу, потому что не к теще в гости ехали – в сузём. Пришлось менять передние колеса у телеги, подгонять коню хомут, подрубать копыта, да мало ли чего. А кроме того, заставил себя ждать Кудасов, командированный, который, как все приезжие, потащился поглядеть на ихнюю знаменитость – старую часовню.
   Пьяненький, основательно поднакачавшийся Власик увязался их провожать. Ему страсть как не хотелось расставаться с двумя бутылками, уплывшими от него в берестяной корзине, накрепко привязанной к задку телеги, и он, позвякивая своей цепью, ковылял сбоку, канючил:
   – Здря вы, товарищ Кудасов, ей-богу, здря. У нас на эту Курзию-Грузию забыли когда и ездили. А вы вздумали на вечер глядя. Давайте хоть из-за утра…
   Микша в душе был согласен с приятелем. Конечно, лучше бы сейчас сидеть в теплой избе, чем полоскаться на осеннем ветру, да раз уж слово дадено – терпи. И он, настраивая себя на долгую дорожную маету, заговорил, как только въехали в поле, – тут Власик от них отстал:
   – Ну что, рыбку в морях да в океанах вычерпали – за сузёмы взялись?
   Кудасов не ответил. Он, как и следовало ожидать, смотрел на часовню, мимо которой они проезжали, – угрюмую, черную постройку наподобие высокого бревенчатого амбара, без креста, с развороченной крышей, с подпорами по бокам.
   – Памятник старины, – не без ехидства объявил Микша. – Под охраной государства. Дощечка имеется. Ни одного гвоздика железного – все дерево. Топором одним рублена. В одна тысяча шестьсот шестьдесят семом году. При Иване Грозном.
   – Иван Грозный на сто лет раньше жил, – заметил Кудасов.
   – Ну хрен с ним, с Иваном Грозным. Не все едино. А вот про крышу могу сказать точно. – Микша захохотал. – Нашего, советского производства. Одна тысяча девятьсот тридцатого года. Со всех деревней тогда народ согнали. На ура крест стаскивали, чтобы наглядная агитация насчет бога была. Я тоже, даром что пацан был, за веревку маленько подержался.
   Вдали плеснулся тоненький плаксивый голосишко – это Власик, должно быть, с песней входил в деревню, – и тотчас же протяжный гул покрыл его: они подъезжали к лесу. Черная, подпертая слегами часовня, как какое-то допотопное чудовище, смотрела им вслед из полей.
   – Да… – Микша закурил. – Повидала эта часовня кое-чего на своем веку. В старину тут, сказывают, верующие заперлись, живьем спалить себя хотели – понимаешь, какой народец был! – да царские солдаты помешали, двери вышибли. А в этом самом тридцатом году что тут делалось… По два, по три мертвяка за утро вытаскивали. Из раскулаченных. С южных районов которые к нам, на Север, были высланы. Жуть сколько их в нашей деревне было! Все лето баржами возили. Все гумна, все сараи были забиты, а уж в часовне этой… В четыре яруса нары стояли!..
   Седок оказался не из тех, с кем не соскучишься. Сидел – глаза в землю, руки в замок (язва, что ли, точит?) и ни оха, ни вздоха.
   Некоторое время Микша вглядывался в реденький сосновый жердняк справа – тут где-то должны быть его дрова, рубленные нынешней весной. Потом внимание его привлекли свежие заячьи петли, раскиданные по снежной пороше вдоль дороги, и он с живостью воскликнул:
   – Смотри-ко, смотри, косой-то что надумал! В такую непогодь по лесу разгуливать.
   И опять молчание. Опять натужный скрип телеги да всхрап коня на взъемах.
   За Летовкой – это ручей в двух километрах от деревни – стали попадаться ели, сперва поодиночке, вперемешку с березой, а потом все гуще, гуще – залохматили небо, намертво сдавили дорогу. Сразу из белого дня въехали в сумерки.
   – Ну вот, – сказал Микша, прислушиваясь к таежному гулу, идущему поверху. – Теперь до самой Курзии эта краса пойдет. – Он поднял куколь дождевика, покачал головой.
   – Нет, ни черта не пойму, как все это делалось. Ну выслали людей из своих краев, кого правдами, кого неправдами – не будем говорить. Горячее времечко было, щепа летела направо и налево. Да зачем в сузём-то загонять? Разве мало пустой земли в России? А ведь тут, в этом сузёме, хоть лопни – хлеба не вырастишь. Середь лета утренники гремят. Мы, бывало, на этой Курзии сено ставим. В деревне лето как лето, а тут, тридцать пять – сорок верст в сторону, – вода по утрам в котелке мерзнет. Эх, да что говорить! – Микша круто махнул рукой – Я сам тогда ужасно идейный был.
   – А теперь не идейный? – вдруг подал голос Кудасов. Он, оказывается, слушал.
   – Не имай, не имай на слове! Теперь народ грамотный, на испуг не возьмешь. Я ведь к чему это? А к тому, что дядья мои родные всем тогда у нас заправляли. Кобылины. Как же мне-то, племяннику, от них отставать? Да, вот революционеры были! Кремневые! Теперь таких и нету. В девятнадцатом году дядю Александра за языком послали в Сосино, в нашу деревню, значит. А в Сосине – ой-ой! Только одни старики да малые ребятишки. Всех поголовно беляки на дороги угнали: и мужиков, и баб, и девок. И вот дядя Александр думал-думал, да и говорит своему отцу – тот больной на кровати лежал: «Вставай, со мной пойдешь». Мати услыхала: «Что ты, Олекса, дьявол!.. Опомнись! Старик третий день не встает, помрет еще в дороге». Никаких гвоздей! Раз для революции надо, ни отца, ни матери не знаю. Ну а дядя Мефодий, тот еще потверже орешек был. У дяди Александра хоть одна слабина была – в части женского вопроса, а этот… Я в жизни не видал на евонном лице улыбки. «Я, – говорит, – тогда улыбаться буду, когда социализм сполна построим да когда последнего врага в гроб вколотим». Понимаешь?
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента