Галина Щербакова
Эмиграция по-русску…

   Я знаю ее, сколько помню себя. Теперь мне даже кажется, что она появилась в моем детстве не случайно. Она своим явлением как бы запустила ход механизма осознания меня собой, с чего все и пошло-поехало, а не возникни она тогда – где бы я была сейчас? Может, в каком-нибудь дурдоме пускала бессознательную слюну, а может, кем-то другим запустился ход моих клеток и я стала бы Раисой Горбачевой или Эдитой Пьехой? И не бежала бы я сейчас, как идиотка, через этот чертов овраг на Звездном бульваре, а тыкала бы в жизнь нежным пальчиком: с какого, мол, боку тут вкуснее и мягче?
   А с другой стороны, если по-честному… На хрена? Тем более сомневаюсь я очень, что эти мною упомянутые дамы так уж действуют нежным пальчиком. Под каждой крышей соответственные мыши. Я обожаю эту притчу о котомках с горем. Припер их народ нашему Богу, кто-то ему, народу, сказал, что Бог разрешил: «Пусть приносят свое горе». Свалили люди свое горе под царские врата и рванули домой. Но случилась какая-то незадача, и Бог велел вернуть людей, чтоб они назад забрали свои котомки. И вот народ ринулся обратно к вратам и стал разыскивать каждый свой мешок. Не то что кто-то принес большой, а норовил схватить малюсенький. Нет! Каждый отыскивал свое горе.
   Для меня в этой притче – все. Вся человеческая природа. Хоть какое – но мое. Я сама такая. А то, что такая, это точно оттого, что мы с ней в детстве встретились. И теперь у нее заболит – у меня тоже, она подумает, а я начинаю бежать в том направлении, которое в ее сером веществе смутно сложилось в какой-то образ дороги.
   У нее – образ. А я бегу…
   Первое воспоминание такое. Мама ладонью черпает воду из корыта, которое стоит у стока с крыши. В нем копится дождевая вода «для головы». «Для лица» и тем более «питья» вода эта не годится никоим образом – пойдешь пятном, изойдешь рвотой, ибо – какой отвратный союз! – ибо именно в дождевой воде набирает вредную силу ржа. Ржавчина, значит. Почему она там набирает силу? Где это записано? Кто это сказал? На эти вопросы ответов не будет.
   И вот, несмотря на все это – что уже непостижимо, – моя собственная мама, грубо взбаламучивая воду, умывает меня из запрещенного корыта. Для такого нарушения правил жизни должно же что-то произойти? Должна же быть причина? Причина стоит, можно сказать, на глазах. Это толстая девчонка с большими и немигающими буркалами. Я до сих пор не отвечу на вопрос: красивые они у нее или нет? Широкие, высокие и вперед – глаза. Цвет – гудроново-серый. Ресницы – на вид – колючие, жесткие и как деготь. Абсолютно не требуется красить. Ощущение грубой накрашенности есть изначально. И даже возникает мысль: накрасилась небрежно, комками и теперь боится сморгнуть, не мигает, а у другого, глядя на нее, начинает пищать слеза от ее будто бы напряжения, которого на самом деле у нее-то нет!
   «Да не глазливая я, не глазливая!» Это ей надо всю жизнь повторять, объясняя свой тяжелый немигающий взгляд, особенно в тех случаях, когда ей предъявляют маленьких детей. И я тоже всю жизнь подтверждаю это. Не глазливая. Верно. Наоборот! То есть наоборот – не то слово, она и хорошего ничего не может, не в том смысле, конечно, что не может – не хочет, стерва, мол, а в смысле не обладает какой-то там экстрасенсной силой. В общем, глаза ее – камень преткновения в знакомстве. Почему они такие? Это ведь каждому объясни, а я сама не знаю, но говорю: бояться ее глаз не надо. Не опасно. Просто такие глаза. Возвращаюсь в детство. Мама сказала мне тогда, после дождевой воды:
   – Ганя! Дружи с девочкой. Видишь, на ней все чистое и сидит как на человеке, а тебя как в ступе толкли.
   Я подошла и ткнула ей пальцем в глаз, так он меня, ребенка, вывел из себя. Собственно, сам этот факт ткнутия я не помню. Но история – как это говорится? – передавалась изустно. В ней фигурировали две девочки – чистенькая и грязная. Сказочной метаморфозы тут не было и даже не подразумевалось. Грязная оказывалась и дрянью. Это она ткнула пальцем в глаз чистую. Хорошо еще, что ее мама перед этим вымыла ее лицо и руки дождевой водой, а то ведь могла и инфекцию в глаз внести. Ганя эта – я значит – была затруха будь здоров. (Я уже теперь полезла в словари, почему затруха? Быть затрухой – быть обсыпанной?) У мамы понятие было шире. Мамино понятие приближалось по внутренней глубинной сути скорей к затраханности. Это уже сегодня понятно всем: «меня затрахали». И не надо лезть в словари. Достаточно посмотреть на человека. Но мама все-таки говорила – затруха.
   Маленькая фонетическая разница. А и У. Как в букваре – ау, уа. Смещение звуков произошло уже во времени. Затруха (неопрятная, во всю грязь вступающая девчонка, вечно со следами съеденного и изжеванного на груди и животе, одним словом, дитя, которое не гордость матери) превратилась в затраху (советскую женщину из очереди, из автобуса, из бельэтажа театра, из гинекологического кресла, где она возлежит с враз озябшими голыми ногами, потому что кресло прямо перед форточкой и пронзительно дует в самую нутрь, а врач ушла в соседний кабинет мерить австрийские сапоги, а ты лежи, это твое место и время, дура распятая). И как точка, как тавро – затраха!
   А что стоило сказать мне в детстве: «Красавица ты моя! Куколка!» Глядишь – и было бы все по-иному. (Горбачева или Пьеха.)
   Мама же как бы словом определила мне жизнь. Только не ищите в «затраханности» полового смысла. Полное наличие отсутствия. Но это, так сказать, отступление, которое вполне можно – вэк. Так тоже говорила мама. В смысле – долой, вон.
   Меня преследуют слова детства. Иногда я не знаю, куда мне от них деваться. Например, одоробло. Нет такого слова, оказывается. А во мне есть. Это плохая неуклюжая мебель, неподъемная кладь, это то, что ни в дверь, ни в окно. Гроб с покойником в пятиэтажке. И хоть бы одно, хоть бы одно из моих детских слов несло счастливое содержание. Даже слово «скрипачка» рифмовалось в каком-то стишке с болячкой. Так вот и живи потом.
   Итак, давным-давно, умытая дождевой водой, я получила наставление дружить с девочкой, отличавшейся от меня незатруханностью и бельмами навыкате.
   – Варенька! – сказала мама противным, не своим голосом. Этот голос всегда выдавал ее. Она оскорблена, задета, возмущена, а голос весь аж липнет, столько в нем сладости. Эти новые соседи – мать и дочь – чем-то задели маму. Обе в белых отглаженных платьях с мережкой по подолу, в белых баретках, на плечи накинуты «баядерки». «За всю свою жизнь, – кричала мне мама уже перед смертью, – я не сносила хорошей „баядерки“. Даже вигоневой, не говоря уже о гарусе. Такое мое счастье».
   Думаете, что это такое – «баядерка»? Кофта на пуговках с глубоким мысом, дерьма пирога. Так вот у наших новых соседей «баядерки» были сразу, а мама о них еще мечтала. Отсюда и голос ее с перебором липкости, чтоб никто не догадался об ее обиде. Это было то довоенное время, когда, несмотря на все, еще и маленько стыдились в себе плохого. Это уже потом всем миром сообразили, что накладно для выживания носиться с маленьким стыдом, а с большим тем более. Накладно!
   Но самое интересное в словах – это зависимость от них всей жизни. Роль, так сказать, клейма слова. О ней же – чистенькой – было сказано так: «О, эта Варенька!» «Чурка с глазами!» – вставила я. «Нет, – ответила мама. – Она умненькая. Она глазастенькая. Она на три метра под собой все видит. Ты у нее учись…»
   Вот откуда это мама знала?
   С тех пор мы и дружим. И ничего не изменилось в раскладе. Я, конечно, учусь у нее, как мне предписано судьбой, что не мешает мне одновременно тыкать пальцем в ее поступки и в ее слова. Я ее все время уличаю и разоблачаю, а она все это сносит и дружит. Я бы с собой – скажу честно – сроду не дружила. Я бы уже подложила себе такую подлянку, что не обрадовалась бы, но ей мои мелкие подлости хоть бы что. Только, ради бога, не подумайте, что Варвара – размазня или ангел. Тут вы сразу попадете пальцем в небо. Она крутая и сильная, как вездеход или там ломовик. Но у нее есть любимая фраза: «Людям и без меня хуже некуда…» В общем, она старается не отягощать жизнь другим. Мне, например, не дает сдачи. Из этого ее принципа проистекают и другие ее свойства: автономность защиты и самозащиты, такое «извините, я сама, вам и без меня хуже некуда». Но это потом сформулируется в слова, а начиналось все как у детей. Меня вымыли ржавой водой, я отомстила пальцем в глаз, мама своей тяжелой рукой двинула меня по спине, ее мама перехватила руку, поднятую для второго воспитательного раза, Варвара молча терла ткнутый левый глаз, правым изучая меня, до сих пор помню и вижу ее большой немигающий зрачок.
   – Она больше не будет, – сказала Варвара нашим мамам.
   «Как же, как же! – думала я. – Я тебя изуродую, как Бог черепаху».
   Это было новенькое с иголочки выражение, вывезенное мною из Москвы. Мы с мамой только что ездили туда в гости, и был там мальчик в брючках на помочах, который много чего объяснил провинциальной гостье-малолетке, тем более что он впоследствии пообещал на ней жениться, и вот он без конца повторял эту фразу: изуродую, как Бог черепаху. Я видела черепаху только на картинках и, в сущности, не понимала смысла этих слов. Черепаха не выглядела хуже хорошо знаемой в лицо собаки или там коровы. Наоборот. Мне она нравилась. Но слова столичного мальчика в помочах были сильнее собственного восприятия. О, сила подавляющих нас слов! В моем случае она превращена в порок, я слепо, по-дурному верю слову, написанному и сказанному, всю мою жизнь.
   Тут требуется пояснение. Я не так верю: да – значит да, нет – нет. Все может быть совсем наоборот. Но если слово сказано, а уж тем более если начертано, то чему-то обязательно быть. А хуже нет слова оброненного, как в случае с мальчиком и черепахой. Ребенок ляпнул, другой впечатлительный ребенок всосал, и бедная черепаха – красавица, в сущности! – стала символом уродства. И уже все мне не так – ни панцирь, ни шея, ни глазки по бокам. Ужасная несправедливость по отношению к черепахе. Но я – такая. У меня – так.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента