Воробьи на Мэдисон-сквере
Молодому человеку в стесненных обстоятельствах, если он приехал в Нью-Йорк, чтобы стать писателем, и притом заранее тщательно изучил поле боя, требуется сделать только одно. Надо прямиком отправиться на Мэдисон-сквер, написать очерк о здешних воробьях и за пятнадцать долларов продать его редакции «Сан».
Я не могу припомнить ни единого романа или рассказа на ходкую тему – о молодом литераторе из провинции, приехавшем в великий город завоевать пером богатство и славу, в которых герой не начал бы именно с этого. Даже странно, почему какой-нибудь автор в поисках сверхоригинального сюжета не додумался заставить героя описать синиц на Юнион-сквере и продать свое произведение «Гералду». Но комплекты нью-йоркских журналов неоспоримо свидетельствуют в пользу воробьев и зеленого островка на старой площади, и чек всегда выписывает «Сан».
Разумеется, нетрудно понять, почему первая дерзкая попытка начинающего автора всегда увенчивается успехом. Его подстегивает необходимость сделать сверхчеловеческое усилие; в огромном грохочущем городе, среди железа, камня и мрамора, он отыскал уголок, где зеленеют трава и деревья и щебечут птицы; все чувствительные струны его души трепещут в сладостной тоске по родным местам; быть может, никогда больше в нем не пробудится с такой силой творческий гений; птички поют, колышутся ветви деревьев, забыт грохот колес; он пишет, вкладывая в строчки всю душу... и продает свое творение в «Сан» за пятнадцать долларов.
Многие годы читал я про этот обычай, прежде чем приехал в Нью-Йорк. Когда друзья, пуская в ход самые убедительные доводы, пытались отговорить меня от поездки, я лишь безмятежно улыбался. Они не знали, что в запасе у меня фокус с воробьями.
Когда я приехал в Нью-Йорк и трамвай повез меня от парома по Двадцать третьей улице прямиком к Мэдисон-скверу, я уже слышал, как этот чек на пятнадцать долларов шуршит у меня в кармане.
Я остановился в каком-то скромном пансиончике и на другое утро, в час, когда едва просыпаются воробьи, уже сидел на скамье в Мэдисон-сквере. Мелодичное воробьиное чириканье, приветливая весенняя листва величавых деревьев и свежая душистая трава с такой силой напомнили мне старую ферму, которую я покинул, что на глаза мои чуть не навернулись слезы. И тотчас меня посетило вдохновение. Смелые звонкие голоса этих веселых пичужек словно задавали тон чудесной, светлой, причудливой песне надежды, радости и любви к ближнему. Сердца этих крохотных созданий, как и мое сердце, звучали в лад лесам и полям; как и я, они, по воле случая, оказались пленниками сумрачного шумного города – но как же весело, с каким изяществом они переносят неволю!
А потом появились люди, те, кто спозаранку идет на работу, – хмурые, угрюмые парни проходили мимо, бросая на меня косые взгляды, и все торопились, торопились, торопились. И я отчетливо уловил в птичьей песенке свою тему и преобразил ее в притчу и в стихи, в праздничную пляску и в колыбельную песню, а потом перевел все это в прозу и принялся писать.
Два часа кряду карандаш мой без роздыха бегал по листкам блокнота. Потом я пошел в комнатку, которую снял на два дня, сократил написанное вдвое и свеженькое, с пылу с жару отослал почтой в «Сан».
Назавтра я поднялся чуть свет и потратил два цента из своих капиталов на газету. Если и было в ней слово «воробей», мне не удалось его отыскать.
Я вернулся с газетой в номер, разостлал ее на кровати и просмотрел всю, столбец за столбцом. Где-то произошла осечка.
Три часа спустя почтальон принес мне большой конверт, в котором находились моя рукопись и листок дешевой бумаги размером примерно три дюйма на четыре – наверно, кое-кому из вас случалось видеть этакие листки, на которых лиловыми чернилами было написано: «Редакция „Сан“ возвращает с благодарностью».
Я пошел все в тот же сквер и сел на скамью. Нет, в это утро я не счел нужным позавтракать. Несносные воробьи своим дурацким чириканьем совсем испакостили сквер. В жизни не видал таких неумолчно крикливых, нахальных и противных птиц.
Согласно всем традициям, сейчас я должен был стоять в кабинете редактора «Сан». Сей почтенный деятель – высокий, серьезный, седовласый – должен бы стиснуть мою руку, протереть стекла подозрительно увлажнившихся очков и тряхнуть серебряным колокольчиком.
– Мистер Макчесни, – должен бы он сказать появившемуся в дверях подчиненному, – познакомьтесь, этот молодой человек – мистер Генри, тот самый, что прислал нам такую прелестную жемчужину о воробьях на Мэдисон-сквере. Сейчас же зачислите его в штат. Для начала, сэр, вы будете получать восемьдесят долларов в неделю.
Вот чего я ждал, доверясь всем авторам, которые воспевали литературный Нью-Йорк.
Да, традиция почему-то дала осечку. За собою я никакой вины не знал, – стало быть, во всем виноваты воробьи. Я уже начал страстно, неукротимо их ненавидеть.
В эту минуту рядом со мной осторожно уселся некто, давным-давно не бритый и не стриженный, в какой-то жеваной шляпе и с премерзкой физиономией.
– Послушай, Вилли, – вкрадчиво забормотал он, – ты не выдашь мне гривенник из своих сундуков? Я бы выпил чашку кофе.
– Я и сам оскудел, приятель, – отвечал я. – От силы могу дать три цента.
– А поглядеть – джентльмен, – сказал он. – Что же это тебя разорило – выпивка?
– Птички, – свирепо ответил я. – Певуны с коричневым горлышком, которые среди городской пыли и шума распевают над ухом усталого труженика про бодрость и надежду. Маленькие пернатые посланцы полей и лесов, нежно чирикающие нам про голубые небеса и цветущие луга. Несносные хитрые надоеды, которые верещат, точно целая стая фисгармоний, и наедаются до отвала букашками и семенами, когда человек сидит тут без завтрака. Да, сэр, птички! Вот, полюбуйтесь-ка на них! – С этими словами я подобрал валявшийся подле скамейки сук и изо всей силы швырнул его в сборище воробьев на лужайке. С пронзительным писком стая взлетела на дерево, но двое остались лежать в траве.
Мой малопривлекательный сосед мигом перепрыгнул через скамьи, подхватил трепыхающиеся жертвы, поспешно засунул в карман. Потом поманил меня грязным пальцем.
– Пошли, друг, – прохрипел он. – Будет тебе кормежка.
Я покорно последовал за моим сомнительным знакомцем.
Он вывел меня из садика на какую-то боковую улочку, потом через щель в заборе – на пустырь, где когда-то были какие-то ямы. За грудой камней и строительного хлама он остановился и вытащил воробьев из кармана.
– Спички у меня есть, – сказал он. – Найдется у тебя бумажка разжечь огонь?
Я достал рукопись моего рассказа о воробьях и предложил ее для жертвенного костра. Под ногами у нас валялись обломки досок, щепки, стручки. Откуда-то из недр своего потрепанного одеяния мой замызганный приятель извлек полбулки, перец и соль.
Через десять минут мы держали над пляшущим огнем по насаженному на палочку воробью.
– А что, – сказал мой сотрапезник, – не так ух и плохо на голодный-то желудок. Вот, помню, когда я только попал в Нью-Йорк... тому уж лет пятнадцать... Приехал я с Запада, думал подыскать себе работу в газете. Пошел я в первое утро в садик на Мэдисон-сквере и уселся на скамейку. Гляжу – воробьи чирикают, трава зеленая и деревья, и так это славно, будто я опять дома, в наших краях. Вытащил из кармана бумагу и...
– Знаю, – перебил я. – Отослал в «Сан» и получил за это дело пятнадцать долларов.
– Слушай, – подозрительно сказал мой приятель, – ты что-то больно много знаешь. Где ты был? Я там заснул на скамье, на солнышке, и кто-то вытащил у меня деньги, все пятнадцать долларов до последнего цента.
Я не могу припомнить ни единого романа или рассказа на ходкую тему – о молодом литераторе из провинции, приехавшем в великий город завоевать пером богатство и славу, в которых герой не начал бы именно с этого. Даже странно, почему какой-нибудь автор в поисках сверхоригинального сюжета не додумался заставить героя описать синиц на Юнион-сквере и продать свое произведение «Гералду». Но комплекты нью-йоркских журналов неоспоримо свидетельствуют в пользу воробьев и зеленого островка на старой площади, и чек всегда выписывает «Сан».
Разумеется, нетрудно понять, почему первая дерзкая попытка начинающего автора всегда увенчивается успехом. Его подстегивает необходимость сделать сверхчеловеческое усилие; в огромном грохочущем городе, среди железа, камня и мрамора, он отыскал уголок, где зеленеют трава и деревья и щебечут птицы; все чувствительные струны его души трепещут в сладостной тоске по родным местам; быть может, никогда больше в нем не пробудится с такой силой творческий гений; птички поют, колышутся ветви деревьев, забыт грохот колес; он пишет, вкладывая в строчки всю душу... и продает свое творение в «Сан» за пятнадцать долларов.
Многие годы читал я про этот обычай, прежде чем приехал в Нью-Йорк. Когда друзья, пуская в ход самые убедительные доводы, пытались отговорить меня от поездки, я лишь безмятежно улыбался. Они не знали, что в запасе у меня фокус с воробьями.
Когда я приехал в Нью-Йорк и трамвай повез меня от парома по Двадцать третьей улице прямиком к Мэдисон-скверу, я уже слышал, как этот чек на пятнадцать долларов шуршит у меня в кармане.
Я остановился в каком-то скромном пансиончике и на другое утро, в час, когда едва просыпаются воробьи, уже сидел на скамье в Мэдисон-сквере. Мелодичное воробьиное чириканье, приветливая весенняя листва величавых деревьев и свежая душистая трава с такой силой напомнили мне старую ферму, которую я покинул, что на глаза мои чуть не навернулись слезы. И тотчас меня посетило вдохновение. Смелые звонкие голоса этих веселых пичужек словно задавали тон чудесной, светлой, причудливой песне надежды, радости и любви к ближнему. Сердца этих крохотных созданий, как и мое сердце, звучали в лад лесам и полям; как и я, они, по воле случая, оказались пленниками сумрачного шумного города – но как же весело, с каким изяществом они переносят неволю!
А потом появились люди, те, кто спозаранку идет на работу, – хмурые, угрюмые парни проходили мимо, бросая на меня косые взгляды, и все торопились, торопились, торопились. И я отчетливо уловил в птичьей песенке свою тему и преобразил ее в притчу и в стихи, в праздничную пляску и в колыбельную песню, а потом перевел все это в прозу и принялся писать.
Два часа кряду карандаш мой без роздыха бегал по листкам блокнота. Потом я пошел в комнатку, которую снял на два дня, сократил написанное вдвое и свеженькое, с пылу с жару отослал почтой в «Сан».
Назавтра я поднялся чуть свет и потратил два цента из своих капиталов на газету. Если и было в ней слово «воробей», мне не удалось его отыскать.
Я вернулся с газетой в номер, разостлал ее на кровати и просмотрел всю, столбец за столбцом. Где-то произошла осечка.
Три часа спустя почтальон принес мне большой конверт, в котором находились моя рукопись и листок дешевой бумаги размером примерно три дюйма на четыре – наверно, кое-кому из вас случалось видеть этакие листки, на которых лиловыми чернилами было написано: «Редакция „Сан“ возвращает с благодарностью».
Я пошел все в тот же сквер и сел на скамью. Нет, в это утро я не счел нужным позавтракать. Несносные воробьи своим дурацким чириканьем совсем испакостили сквер. В жизни не видал таких неумолчно крикливых, нахальных и противных птиц.
Согласно всем традициям, сейчас я должен был стоять в кабинете редактора «Сан». Сей почтенный деятель – высокий, серьезный, седовласый – должен бы стиснуть мою руку, протереть стекла подозрительно увлажнившихся очков и тряхнуть серебряным колокольчиком.
– Мистер Макчесни, – должен бы он сказать появившемуся в дверях подчиненному, – познакомьтесь, этот молодой человек – мистер Генри, тот самый, что прислал нам такую прелестную жемчужину о воробьях на Мэдисон-сквере. Сейчас же зачислите его в штат. Для начала, сэр, вы будете получать восемьдесят долларов в неделю.
Вот чего я ждал, доверясь всем авторам, которые воспевали литературный Нью-Йорк.
Да, традиция почему-то дала осечку. За собою я никакой вины не знал, – стало быть, во всем виноваты воробьи. Я уже начал страстно, неукротимо их ненавидеть.
В эту минуту рядом со мной осторожно уселся некто, давным-давно не бритый и не стриженный, в какой-то жеваной шляпе и с премерзкой физиономией.
– Послушай, Вилли, – вкрадчиво забормотал он, – ты не выдашь мне гривенник из своих сундуков? Я бы выпил чашку кофе.
– Я и сам оскудел, приятель, – отвечал я. – От силы могу дать три цента.
– А поглядеть – джентльмен, – сказал он. – Что же это тебя разорило – выпивка?
– Птички, – свирепо ответил я. – Певуны с коричневым горлышком, которые среди городской пыли и шума распевают над ухом усталого труженика про бодрость и надежду. Маленькие пернатые посланцы полей и лесов, нежно чирикающие нам про голубые небеса и цветущие луга. Несносные хитрые надоеды, которые верещат, точно целая стая фисгармоний, и наедаются до отвала букашками и семенами, когда человек сидит тут без завтрака. Да, сэр, птички! Вот, полюбуйтесь-ка на них! – С этими словами я подобрал валявшийся подле скамейки сук и изо всей силы швырнул его в сборище воробьев на лужайке. С пронзительным писком стая взлетела на дерево, но двое остались лежать в траве.
Мой малопривлекательный сосед мигом перепрыгнул через скамьи, подхватил трепыхающиеся жертвы, поспешно засунул в карман. Потом поманил меня грязным пальцем.
– Пошли, друг, – прохрипел он. – Будет тебе кормежка.
Я покорно последовал за моим сомнительным знакомцем.
Он вывел меня из садика на какую-то боковую улочку, потом через щель в заборе – на пустырь, где когда-то были какие-то ямы. За грудой камней и строительного хлама он остановился и вытащил воробьев из кармана.
– Спички у меня есть, – сказал он. – Найдется у тебя бумажка разжечь огонь?
Я достал рукопись моего рассказа о воробьях и предложил ее для жертвенного костра. Под ногами у нас валялись обломки досок, щепки, стручки. Откуда-то из недр своего потрепанного одеяния мой замызганный приятель извлек полбулки, перец и соль.
Через десять минут мы держали над пляшущим огнем по насаженному на палочку воробью.
– А что, – сказал мой сотрапезник, – не так ух и плохо на голодный-то желудок. Вот, помню, когда я только попал в Нью-Йорк... тому уж лет пятнадцать... Приехал я с Запада, думал подыскать себе работу в газете. Пошел я в первое утро в садик на Мэдисон-сквере и уселся на скамейку. Гляжу – воробьи чирикают, трава зеленая и деревья, и так это славно, будто я опять дома, в наших краях. Вытащил из кармана бумагу и...
– Знаю, – перебил я. – Отослал в «Сан» и получил за это дело пятнадцать долларов.
– Слушай, – подозрительно сказал мой приятель, – ты что-то больно много знаешь. Где ты был? Я там заснул на скамье, на солнышке, и кто-то вытащил у меня деньги, все пятнадцать долларов до последнего цента.