Глеб Иванович Успенский
А. П. Щапов
Среди коренных, чистокровных «сибиряков», честно послуживших общему делу русского народа, чтимых и ценимых всею Россией, – имя А. П. Щапова несомненно занимает первенствующее место. Его происхождение, среда, в которой он родился и жил с раннего детства, а главное, исторические особенности, при которых эта среда сложилась, – все это самым определенным образом отразилось на его литературной деятельности и на всей его жизни,
Не имея возможности в этой краткой заметке с должной внимательностью обозреть все, что сделано и пережито А. П. Щаповым, мы позволим себе остановить наше внимание только на тех характерных чертах его литературной деятельности, в которых ясно Отразились особенности этого великоруса-сибиряка, особенности великорусско-сибирской жизни и великорусско-сибирских исторических преданий, и делаем это потому, что именно только благодаря этим особенностям жизни великоруса-сибиряка историк Щапов имел возможность осветить некоторые явления общерусской жизни таким ярким светом и выставить их в таких осязательно живых образах, которые уже значительно затуманились в сознании просто великорусского человека, жителя и деятеля внутренней России, хотя и родоначальника великоруса-сибиряка.
Славянофильство, как известно, нашло в Щапове ревностного и искреннего поклонника, раз только он отдался изучению основ жизни русского народа. В 60-х годах в пору расцвета деятельности А. П. Щапова, литературная деятельность славянофилов, затихшая было в последние годы царствования Николая, также расцвела пышным цветом, и славянофильская печать изобиловала крупными работами по исследованию русской народной старины и коренных устоев народной жизни. В смысле обилия и тщательности литературного труда славянофильская партия сделала в эти годы, быть может, несравненно более, чем за весь прошлый период своего существования. Но все это «литературное дело» уже не могло быть согрето пламенною верою в возможность «животворения» прекрасного прошлого в условиях настоящего времени. Самый искренний и самый ревностный защитник «прекрасной старины», самый ярый славянофил 60-х годов, все равно – петербургский или московский великорус, не мог уже не смотреть на это прекрасное прошлое именно как на прошлое. Прожив из рода в род в условиях, совершенно к этому «прекрасному» неподходящих, он мог ценить его в своем сознании, но уж не мог ощущать близости этого прошлого к самому себе, к своей личности и своей личной жизни. Еще шапку боярскую, косоворотку и овчинниковской работы жбан он мог перенести из этого прошлого в свой современный отель, и даже отель мог облепить петухами и обвесить русскими полотенцами, – но уже знал, что ему нельзя «самому приказаться» на службу великокняжескую[1], знал уже, что нельзя ему жить на свете, не заглядывая в биржевые известия газет, что нельзя ему жить без дивиденда, без купона. Скорбя о «прекрасном прошлом» теоретически и лелея в своем воображении прекрасный образ старинного русского крестьянина, «созидателя» русской земли, он на деле, наученный опытом жизни «не народной», не задумываясь, например, устраивал винокуренный завод и не церемонился с потомками «прекрасной старины», основывая предприятие, успех которого обеспечивался прямехонько народным крестьянским расстройством. Даже и в лучшем случае, то есть только в мечтаниях о прекрасном прошлом и (минуя настоящее) о прекрасном будущем, всякий такой петербургский или московский славянофил не может уже не принимать во внимание всю многосложность о бок с ним идущей европейской, общечеловеческой жизни и, таким образом, не может жить прелестями прошлого. Хорошо оно, прекрасно, справедливо это прошлое; он знает это во всех мелочах и подробностях, но жить этим прошлым для него уж решительно невозможно.
Вот почему иной завзятый славянофил, будучи неумолимым ненавистником «новшеств» на страницах своей книги или газеты, – мог весь век спокойно прожить в условиях ненавистного ему «иноземного, иночиновного» строя жизни. Не так вышло с Щаповым, жизненная карьера которого была, как известно, надломлена в самом начале его литературной деятельности, и надломлена именно потому, что симпатии Щапова к «прекрасной старине» были для него делом самым близким, жизненным, почти ощущаемым в окружавшей его действительности.
Чтобы видеть, почему для сибиряка Щапова народная старина могла казаться близкой и почти ощутимой в действительности, необходимо припомнить, что в основных началах жизни великорусского человека, сделавшегося «сибиряком», лежало главным образом желание отстоять за собой право жить по старине. Великорус делался великорусом-сибиряком, появлялся в глухой и отдаленной стране главным образом потому, что либо добровольно не хотел покоряться никаким, нарушающим старые порядки, «новшествам» или сам был изгоняем этими «новшествами», как вредный для их развития элемент. В том или другом случае он появляется в Сибири только потому, что здесь, в глуши, можно было жить по традициям старины, причем «старина» эта для вольного или невольного беглеца была вовсе не стариной, а самым живым, справедливым божеским житьем.
Великорус-сибиряк Щапов был сибиряком не только по месту рождения, но и по родственности духа с теми вольными и невольными колонизаторами Сибири великорусами, которые так или иначе потерпели от новшеств и родословие которых имеет несомненную связь с самыми отдаленными представителями «упорного» против «новшеств» великорусского типа. По словам г. Аристова, которому принадлежит весьма обстоятельная биография А. П. Щапова, последний, толкуя с ним о своем происхождении и предках, сообщил ему, что прадед или пра-. прадед по его отцу служил священником в одном из сел какой-то губернии в средней России и был сослан в Восточную Сибирь за какое-то неизвестное преступление. «Я думаю, – говорил Щапов, – что предок мой переселен за упорство в раскольничьих убеждениях, и вот на каком основании. В именном списке выборных депутатов в екатерининскую комиссию о сочинении проекта уложения значится депутатом от раскольничьих слобод войсковой обыватель Иван Щапов». А. П. Щапов, указав при этом г. Аристову этого выборного в материалах для истории комиссии под № 143, напечатанных в «Русском вестнике», прибавил: «видно, когда моего предка священника сослали в Сибирь, родной брат его улизнул к казакам. Вот какая моя знаменитая родословная!» (стр. 4). Родной отец А. П., дьячок села Анги (Иркутской губ<ернии>), женатый на простой крестьянке, «бурятке», всю жизнь тянувшей вместе с мужем крестьянскую лямку и даже всю жизнь носившей крестьянское платье, конечно этот бедный сибирский дьячок находился уже в самом отдаленном родстве с «упорным» своим предком екатерининских времен, как и этот последний, в свою очередь, был уже целым столетием отделен от родоначальников «упорного» типа великорусских людей. Но нет почти никакого сомнения, во-первых, в том, что духовное родословие ангинского дьячка корнями своими исходит именно из условий, породивших на Руси тип «упорного» против новшеств человека, а во-вторых, в том, что дух этого родового упорства и его сущность не могли не дожить и до времени детских лет А. П. Щапова, а следовательно, не могли не оказать и влияния на направление его нравственных симпатий. Если в ином действительно «знаменитом» родословии целые столетия не забывается и переходит из рода в род какое-нибудь воспоминание о шубе, «пожалованной» с собственного плеча князя Суздальского, то также не могут забыться и предания таких родословий, у которых, как у «упорных» против новшеств людей, накоплена горьким опытом жизни такая несметная масса своеобразного жизненного материала. Могут забыться и растеряться в длинном пути столетних затруднений фактические подробности того или другого «родословия» сибирских великорусов, но не может погибнуть идея, руководившая «упорными» людьми в их жизненном опыте, не может не дойти до самых отдаленных потомков этих «упорных» людей сущность тона их жизни и стремлений. Если же принять во внимание, что не только в семье собственно А. П. мог и должен был сохраняться тон и смысл существования его «упорных предков», но что и во всем окружающем его детство обществе и народе, состоявшем так же, как и он сам, из потомков все тех же борцов с новшествами или их жертв, – то нельзя не видеть, что живые впечатления «прекрасной старины» могли быть ощущаемы юным сибиряком как действительные впечатления его личной жизни.
Не имея возможности в этой краткой заметке с должной внимательностью обозреть все, что сделано и пережито А. П. Щаповым, мы позволим себе остановить наше внимание только на тех характерных чертах его литературной деятельности, в которых ясно Отразились особенности этого великоруса-сибиряка, особенности великорусско-сибирской жизни и великорусско-сибирских исторических преданий, и делаем это потому, что именно только благодаря этим особенностям жизни великоруса-сибиряка историк Щапов имел возможность осветить некоторые явления общерусской жизни таким ярким светом и выставить их в таких осязательно живых образах, которые уже значительно затуманились в сознании просто великорусского человека, жителя и деятеля внутренней России, хотя и родоначальника великоруса-сибиряка.
Славянофильство, как известно, нашло в Щапове ревностного и искреннего поклонника, раз только он отдался изучению основ жизни русского народа. В 60-х годах в пору расцвета деятельности А. П. Щапова, литературная деятельность славянофилов, затихшая было в последние годы царствования Николая, также расцвела пышным цветом, и славянофильская печать изобиловала крупными работами по исследованию русской народной старины и коренных устоев народной жизни. В смысле обилия и тщательности литературного труда славянофильская партия сделала в эти годы, быть может, несравненно более, чем за весь прошлый период своего существования. Но все это «литературное дело» уже не могло быть согрето пламенною верою в возможность «животворения» прекрасного прошлого в условиях настоящего времени. Самый искренний и самый ревностный защитник «прекрасной старины», самый ярый славянофил 60-х годов, все равно – петербургский или московский великорус, не мог уже не смотреть на это прекрасное прошлое именно как на прошлое. Прожив из рода в род в условиях, совершенно к этому «прекрасному» неподходящих, он мог ценить его в своем сознании, но уж не мог ощущать близости этого прошлого к самому себе, к своей личности и своей личной жизни. Еще шапку боярскую, косоворотку и овчинниковской работы жбан он мог перенести из этого прошлого в свой современный отель, и даже отель мог облепить петухами и обвесить русскими полотенцами, – но уже знал, что ему нельзя «самому приказаться» на службу великокняжескую[1], знал уже, что нельзя ему жить на свете, не заглядывая в биржевые известия газет, что нельзя ему жить без дивиденда, без купона. Скорбя о «прекрасном прошлом» теоретически и лелея в своем воображении прекрасный образ старинного русского крестьянина, «созидателя» русской земли, он на деле, наученный опытом жизни «не народной», не задумываясь, например, устраивал винокуренный завод и не церемонился с потомками «прекрасной старины», основывая предприятие, успех которого обеспечивался прямехонько народным крестьянским расстройством. Даже и в лучшем случае, то есть только в мечтаниях о прекрасном прошлом и (минуя настоящее) о прекрасном будущем, всякий такой петербургский или московский славянофил не может уже не принимать во внимание всю многосложность о бок с ним идущей европейской, общечеловеческой жизни и, таким образом, не может жить прелестями прошлого. Хорошо оно, прекрасно, справедливо это прошлое; он знает это во всех мелочах и подробностях, но жить этим прошлым для него уж решительно невозможно.
Вот почему иной завзятый славянофил, будучи неумолимым ненавистником «новшеств» на страницах своей книги или газеты, – мог весь век спокойно прожить в условиях ненавистного ему «иноземного, иночиновного» строя жизни. Не так вышло с Щаповым, жизненная карьера которого была, как известно, надломлена в самом начале его литературной деятельности, и надломлена именно потому, что симпатии Щапова к «прекрасной старине» были для него делом самым близким, жизненным, почти ощущаемым в окружавшей его действительности.
Чтобы видеть, почему для сибиряка Щапова народная старина могла казаться близкой и почти ощутимой в действительности, необходимо припомнить, что в основных началах жизни великорусского человека, сделавшегося «сибиряком», лежало главным образом желание отстоять за собой право жить по старине. Великорус делался великорусом-сибиряком, появлялся в глухой и отдаленной стране главным образом потому, что либо добровольно не хотел покоряться никаким, нарушающим старые порядки, «новшествам» или сам был изгоняем этими «новшествами», как вредный для их развития элемент. В том или другом случае он появляется в Сибири только потому, что здесь, в глуши, можно было жить по традициям старины, причем «старина» эта для вольного или невольного беглеца была вовсе не стариной, а самым живым, справедливым божеским житьем.
Великорус-сибиряк Щапов был сибиряком не только по месту рождения, но и по родственности духа с теми вольными и невольными колонизаторами Сибири великорусами, которые так или иначе потерпели от новшеств и родословие которых имеет несомненную связь с самыми отдаленными представителями «упорного» против «новшеств» великорусского типа. По словам г. Аристова, которому принадлежит весьма обстоятельная биография А. П. Щапова, последний, толкуя с ним о своем происхождении и предках, сообщил ему, что прадед или пра-. прадед по его отцу служил священником в одном из сел какой-то губернии в средней России и был сослан в Восточную Сибирь за какое-то неизвестное преступление. «Я думаю, – говорил Щапов, – что предок мой переселен за упорство в раскольничьих убеждениях, и вот на каком основании. В именном списке выборных депутатов в екатерининскую комиссию о сочинении проекта уложения значится депутатом от раскольничьих слобод войсковой обыватель Иван Щапов». А. П. Щапов, указав при этом г. Аристову этого выборного в материалах для истории комиссии под № 143, напечатанных в «Русском вестнике», прибавил: «видно, когда моего предка священника сослали в Сибирь, родной брат его улизнул к казакам. Вот какая моя знаменитая родословная!» (стр. 4). Родной отец А. П., дьячок села Анги (Иркутской губ<ернии>), женатый на простой крестьянке, «бурятке», всю жизнь тянувшей вместе с мужем крестьянскую лямку и даже всю жизнь носившей крестьянское платье, конечно этот бедный сибирский дьячок находился уже в самом отдаленном родстве с «упорным» своим предком екатерининских времен, как и этот последний, в свою очередь, был уже целым столетием отделен от родоначальников «упорного» типа великорусских людей. Но нет почти никакого сомнения, во-первых, в том, что духовное родословие ангинского дьячка корнями своими исходит именно из условий, породивших на Руси тип «упорного» против новшеств человека, а во-вторых, в том, что дух этого родового упорства и его сущность не могли не дожить и до времени детских лет А. П. Щапова, а следовательно, не могли не оказать и влияния на направление его нравственных симпатий. Если в ином действительно «знаменитом» родословии целые столетия не забывается и переходит из рода в род какое-нибудь воспоминание о шубе, «пожалованной» с собственного плеча князя Суздальского, то также не могут забыться и предания таких родословий, у которых, как у «упорных» против новшеств людей, накоплена горьким опытом жизни такая несметная масса своеобразного жизненного материала. Могут забыться и растеряться в длинном пути столетних затруднений фактические подробности того или другого «родословия» сибирских великорусов, но не может погибнуть идея, руководившая «упорными» людьми в их жизненном опыте, не может не дойти до самых отдаленных потомков этих «упорных» людей сущность тона их жизни и стремлений. Если же принять во внимание, что не только в семье собственно А. П. мог и должен был сохраняться тон и смысл существования его «упорных предков», но что и во всем окружающем его детство обществе и народе, состоявшем так же, как и он сам, из потомков все тех же борцов с новшествами или их жертв, – то нельзя не видеть, что живые впечатления «прекрасной старины» могли быть ощущаемы юным сибиряком как действительные впечатления его личной жизни.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента