Глеб Иванович Успенский
Идиллия
(Из чиновничьего быта)
Была осень. По небу бродили сероватые тучи и медленно сыпали на мокрую и грязную землю хлопья рыхлого снега.
У растворенных ворот одного небольшого домика в три окна стояло два чиновника, держа друг друга за руки.
– А то зайдемте, Семен Кузьмич, – говорил один из них, в старой шинели, надетой в рукава, с отвисшей из-под капюшона коленкоровой подкладкой.
– Да уж заходить ли? – в раздумье проговорил другой.
– Что там! эва! Заходите – да и только. Право, по одной пропустить истинно приятно!
– Разве по одной?
– Ей-богу; у меня есть этакая особенная… Пойдемте-ко!
– Ну-ну так и быть уж!
И они пошли.
Скоро они вошли в небольшую комнатку. В углу горела лампадка перед образом в большом красном киоте, на котором до самого потолка громоздились просфоры в бумажках, расписанные яйца и другие подобные предметы. По полу расстилались чистые половики, у стен чинно разместилось несколько старых кресел с круглыми спинками.
– Прошу покорно! – сказал хозяин и, наскоро сотворив крестное знамение, направился в чайную.
В это время в соседней комнате на столе кипел самовар. Старшая дочь хозяина, девушка лет семнадцати, разливала чай; мать ее, старушка, сидела тут же. На пороге показался отец.
– Ты с кем это? – спросила жена.
– С Семеном Кузьмичом. Чайку нам дайте да свечу! Поскорее!.. Эй ты, Марфа! – крикнул он горничной, – свечу неси.
– Сейчас принесет, – проговорила жена. – Что это долго так нынче? – прибавила она.
– Да, таки долговато… Ирмосы[1] тянули-тянули. Я думал, и конца не будет…
Проговорив это, муж хотел было удалиться, но какая-то тайна, очевидно, мучила его. Нерешительно подвигаясь к двери, он потирал кулаком спину и необыкновенно тихо заговорил:
– Поясница что-то…
– Опять, небось, распахнулся на паперти?
– Нет… О-ох!.. Как ломит! О-ой!.. Ты бы нам дала по рюмочке, да закусить чего-нибудь.
– Пошли закусочки! – отчаянно произнесла жена.
– Ну что закусочки? Мелет, не знает что!
– Нет, знаю!..
– А ты, сделай милость, молчи… Во сто тысяч раз лучше это будет.
– Что молчи-то? И так все молчу. Совсем дурашная какая-то стала.
– И была-то не больно – тово! Дура дурой и была-то! – бесцеремонно заметил супруг и вошел в залу, аккуратно притворив за собою дверь.
Гость молчал. Молчал и хозяин.
– Намедни у Еноховых «вечную кликали», – наконец проговорил гость.
– А! Сорокоуст[2]? – спросил хозяин.
– Сорокоуст-с.
– Это когда?
– Третьего дня.
– Да-да-да. А мы с Емельяном Иванычем были у Селезневых на перепутье.
– Что же, как? – с любопытством спросил гость.
– Хорошо. Признаться, до такой степени, что именно – еле-еле…
– Хе-хе-хе-хе.
– Никольский, Егор Егорыч, знаете? так тот все просил, чтоб его в колодезь опустили в бадье.
– Зачем же?
– Уж и, ей-богу, даже совершенно не могу вам определить этого…
Хозяин и гость дружно засмеялись.
Из соседней комнаты показалась горничная с подносом, на котором помещались графин водки и тарелка с кусками белого хлеба. Приятели выпили.
В это время в передней застучал кто-то калошами и хлопнул дверью.
– Кто там? – спросил хозяин.
– Это я-с!
– А-а!
– Кто это-с? – полюбопытствовал гость.
У растворенных ворот одного небольшого домика в три окна стояло два чиновника, держа друг друга за руки.
– А то зайдемте, Семен Кузьмич, – говорил один из них, в старой шинели, надетой в рукава, с отвисшей из-под капюшона коленкоровой подкладкой.
– Да уж заходить ли? – в раздумье проговорил другой.
– Что там! эва! Заходите – да и только. Право, по одной пропустить истинно приятно!
– Разве по одной?
– Ей-богу; у меня есть этакая особенная… Пойдемте-ко!
– Ну-ну так и быть уж!
И они пошли.
Скоро они вошли в небольшую комнатку. В углу горела лампадка перед образом в большом красном киоте, на котором до самого потолка громоздились просфоры в бумажках, расписанные яйца и другие подобные предметы. По полу расстилались чистые половики, у стен чинно разместилось несколько старых кресел с круглыми спинками.
– Прошу покорно! – сказал хозяин и, наскоро сотворив крестное знамение, направился в чайную.
В это время в соседней комнате на столе кипел самовар. Старшая дочь хозяина, девушка лет семнадцати, разливала чай; мать ее, старушка, сидела тут же. На пороге показался отец.
– Ты с кем это? – спросила жена.
– С Семеном Кузьмичом. Чайку нам дайте да свечу! Поскорее!.. Эй ты, Марфа! – крикнул он горничной, – свечу неси.
– Сейчас принесет, – проговорила жена. – Что это долго так нынче? – прибавила она.
– Да, таки долговато… Ирмосы[1] тянули-тянули. Я думал, и конца не будет…
Проговорив это, муж хотел было удалиться, но какая-то тайна, очевидно, мучила его. Нерешительно подвигаясь к двери, он потирал кулаком спину и необыкновенно тихо заговорил:
– Поясница что-то…
– Опять, небось, распахнулся на паперти?
– Нет… О-ох!.. Как ломит! О-ой!.. Ты бы нам дала по рюмочке, да закусить чего-нибудь.
– Пошли закусочки! – отчаянно произнесла жена.
– Ну что закусочки? Мелет, не знает что!
– Нет, знаю!..
– А ты, сделай милость, молчи… Во сто тысяч раз лучше это будет.
– Что молчи-то? И так все молчу. Совсем дурашная какая-то стала.
– И была-то не больно – тово! Дура дурой и была-то! – бесцеремонно заметил супруг и вошел в залу, аккуратно притворив за собою дверь.
Гость молчал. Молчал и хозяин.
– Намедни у Еноховых «вечную кликали», – наконец проговорил гость.
– А! Сорокоуст[2]? – спросил хозяин.
– Сорокоуст-с.
– Это когда?
– Третьего дня.
– Да-да-да. А мы с Емельяном Иванычем были у Селезневых на перепутье.
– Что же, как? – с любопытством спросил гость.
– Хорошо. Признаться, до такой степени, что именно – еле-еле…
– Хе-хе-хе-хе.
– Никольский, Егор Егорыч, знаете? так тот все просил, чтоб его в колодезь опустили в бадье.
– Зачем же?
– Уж и, ей-богу, даже совершенно не могу вам определить этого…
Хозяин и гость дружно засмеялись.
Из соседней комнаты показалась горничная с подносом, на котором помещались графин водки и тарелка с кусками белого хлеба. Приятели выпили.
В это время в передней застучал кто-то калошами и хлопнул дверью.
– Кто там? – спросил хозяин.
– Это я-с!
– А-а!
– Кто это-с? – полюбопытствовал гость.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента