Горький Максим
Гривенник
А.М.Горький
Гривенник
В тринадцать лет, среди тяжелых людей, в кругу которых я жил, сердце мое властно привлекала сестра хозяйки - женщина лет тридцати, стройная, как девушка, с кроткими глазами богоматери,- они освещали лицо, удивительно правильное и нежное. Эти голубые глаза смотрели на всё ласково, внимательно, но когда говорилось что-нибудь грубое или злое,- светлый взгляд странно напрягался, как это бывает у людей, которые плохо слышат.
Была она молчалива,- говорила только самое необходимое: о здоровье, о муже и погоде, о прислуге, священниках и портнихах; я никогда не слышал из ее уст дурного слова о человеке. Что-то осторожное и неуверенное было в ее движениях, точно она всегда боялась споткнуться или задеть кого-либо. Порой мне казалось, что она близорука, иногда я думал, что эта тихая женщина живет во сне.
Над ней посмеивались, Бывало, соберутся у хозяйки женщины, подобные ей - такие же толстые, сытые, бесстыдные на словах,- распарят себя чаем, размякнут от наливок, мадеры и начнут рассказывать друг другу анекдоты о мужьях,- сестра хозяйки слушает нагие слова, и тонкая кожа ее щек горит румянцем смущения, длинные ресницы тихонько прикрывают глаза, и вся она сгибается, точно травинка, на которую плеснули жирными помоями.
Заметив это, хозяйка радостно кричит:
- Глядите-ка, Лина-то зарделась... Ой, смешная!
А бабы ласково укоряли ее:
- Что это вы, словно девушка!..
В такие минуты я очень жалел эту чистенькую женщину,- мне тоже было стыдно слышать банные разговоры баб. Рассказывали не только голыми словами, но и улыбочками, жирненьким смехом, красноречивыми подмигиваниями, это возбуждало у меня отвращение и страх. Хмельные женщины казались похожими на пиявок. Особенно страшна была вдова подрядчика-маляра, тяжелая баба лет под сорок, с двойным подбородком, огромной грудью и глазами коровы. Улыбаясь, она высоко поднимала толстую верхнюю губу с усами, оскаливала тесный ряд острых зубов, а мутно-зеленые глаза ее как будто вскипали, покрываясь светящейся влагой.
- Муж любит, чтобы жена была бесстыдна с ним,- говорила она голосом пьяного дьякона.
- Не всякий,- возражали ей.
- Ан - всякий! Конешно,- ежели слабый, ему это не надобно, а хороший мужчина - стыда не любит, Отчего мужики с гулящими валандаются? Оттого, что гулящие умнее нас - бесстыжи. Стыд - для девиц, а женщине он только помеха.
Не все соглашались с ней, но все хвалили ее:
- Ну и смелая же вы, Марья Игнатовна!
Прислуживая за столом, я слушаю эти речи и вижу, как гнется лебединая шея милой женщины, вижу ее маленькие пылающие уши, запутанные в русых локонах, вижу, как ее пальцы ломают и крошат печенье. Мне до слез, до бешенства жаль ее, а бабы хохочут:
- Нет, вы глядите-ка, Лина-то!..
Я был уверен, что этой женщине невыносимо тяжело среди подруг, и для меня было ясно, что я должен помочь ей. Но - как?
Хотя я прочитал уже немало книг, однако ни в одной из них не было указано, чем может тринадцатилетний мальчик помочь женщине, вдвое старшей его. А в одной книге, на мое несчастье, было сказано: "Любовь не щадит ни попа, ни дьявола, она не различает возраста, мы все - ее рабы".
Я слишком хорошо для своих лег знал, каково некнижное отношение мужчин и женщин, но книги дали мне спасительную силу верить в возможность каких-то иных отношений, и я упрямо мечтал о них, воображая нечто величественное и трогательное Не может же быть, чтоб для всех женщин и мужчин любовь являлась в тех же формах, в каких ее знают дикий бык, солдат Ерофеев и всегда пьяная, растерзанная, хвастливо бесстыдная прачка Орина.
Я упорно думал ~ как же мне помочь милой женщине, которая явно не хочет слышать и видеть грубостей жизни, не годится для них? Мне снились героические сны: вот я - атаман разбойников, здоровый молодец в красном кафтане, с ножом за поясом и в меховой шапке набекрень. Мои товарищи подожгли дом, где жила она, а я, схватив ее на руки, бегу по двору, к моему коню. Снилось, что я - колдун и мне подвластны все черти, они сделали невидимыми меня и ее; вот мы оба, легкие, как снежинки, плывем с ней по воздуху, над пустынным полем, синим от синего неба, а впереди, между пирамид елей, стоит снежно-белый дом, из окон его, открытых настежь, в поле, встречу нам, рекой течет удивительная музыка - от нее замирает сердце, и всё тело поет, напитанное ею.
Были сны менее счастливые, были и противные кошмары подростка, фантазия которого слишком возбуждена.
А наяву возлюбленная проходила мимо меня так же осторожно, как мимо всех; мне казалось, что она боится выпачкать себя о человека и первая забота ее - не коснуться бы кого-нибудь. Но, видимо, она заметила, что я слишком упорно слежу за ней, все чаще ее глаза стали встречаться с моими, и наконец, когда я отпирал ей двери крыльца, она, раньше проходившая мимо меня молча, стала говорить мне.
- Здравствуй!
Разумеется, я расширил это приветствие,- оно звучало, как приказание мне:
"Здравствуй для меня!"
Я ликовал. Конечно - для тебя, царица! Это предрешено мне судьбой моей, всеми силами жизни и всеми книгами,- для тебя!
Однажды она спросила меня:
- Ты что-невеселый?
Я не мог ответить,- у меня сердце замерло: ведь если она видит, что мне невесело, значит, она уже заметила, что вообще я - веселый, и, значит, она меня любит. Заключение не совсем правильное, но - приятное, и я был до того обрадован им, что, вбежав в кухню, расцеловал кошку - старое, облезлое животное, не любимое мною за бессердечие и подхалимство.
Озорниковатый март капризничал, как балованое дитя,- то сеет на землю густой тучей тяжелые пушинки снега, то вдруг зажжет в небе яркое солнце, и в час растопит пуховые цветы на темных сучьях деревьев. Журчат ручьи, выбиваясь из-под сугробов, и слышно, как вздыхает, оседая к земле, подмытый снег. Всё глубже и шире с каждым днем голубые прорезы неба между серой массой встревоженных облаков,- и когда смотришь в эти бездонные ямы небес-жизнь становится легче, праздничней. Первые весенние цветы расцветают в душе, а потом уже - в полях.
Моей хозяйке сильно нездоровилось, сестра посещала ее почти каждый день, и при ней в доме все становилось благообразнее, тише и лучше. Покачиваясь, точно скользя на коньках по крашеному полу, она бесшумно переходила из комнаты в кухню с полотенцами, смоченными водой и уксусом, с графинами клюквенного морса в белых руках, а я любовался его.
Однажды, умывая руки и увидав меня за книгой, она спросила:
- Что это читаешь?
Я назвал книгу.
- Ты бы лучше житие Варвары Великомученицы прочитал,- посоветовала она.- Ведь это твоей мамаши ангел.
- А вы - мой ангел,- сказал я, и даже, помнится, басом сказал.
И тотчас испугался дерзости своей-рассердится? Но она, не взглянув на меня, попросила:
- Налей-ко в рукомойник воды...
Вымыла свои тонкие пальчики, аккуратно вытерла их один за другим и, взглянув в окно, сказала:
- Тает как!
Да, на припеке таяло сильно, с крыш непрерывно лились струйки воды, точно серебряные шнурки, унизанные радугой самоцветных камней. Сердце у меня тоже горело радугой и таяло.
Через некоторое время в кухню пришел хозяин и, строго взмахнув длинными волосами, погрозил мне пальцем:
- Ты, зверь! Ты что сказал Олимпиадке?
- Что она похожа на ангела,- сознался я.
- Разве можно говорить эдакое замужней женщине?
- Говорят же в книгах.
- Замужним? По башке тебя книгами надо. Ты - гляди! Она и без тебя знает, на что похожа...
Хозяин ухмыльнулся до ушей и исчез, а мне стало немножко грустно,зачем она пожаловалась на меня? Не следовало бы...
Дня через два, приготовляя в кухне клюквенный морс, она сказала мне:
- Жалуются, что дерзок ты и упрям,-это нехорошо!
Я ждал от нее иного, вспыхнул и спросил:
- Почему - нехорошо?
- Сам должен знать.
Тогда я начал говорить всё, что думалось: а хорошели, что она молчит, когда при ней рассказывают пакости?
- Ведь я вижу, что вам стыдно слушать,- разве вы такая, как они? Они халды, хуже пьяных прачек...
Говорил я много и сердито, а она, стоя у стола над решетом, сквозь которое протирала клюкву, смотрела на меня круглыми глазами, приоткрыв рот, точно собираясь закричать. Лицо у нее было совсем детское, в руке она держала деревянную ложку, с которой капал на стол розовый сок.
- Шш...- вдруг зашипела она, махнув на меня ложкой,- молчи! Ах, какой... да ведь если я пожалуюсь на тебя...
- Не надо жаловаться, лучше давайте убежим на Волгу! - предложил я ей.
- Что-о? Куда?
- За Волгу, в леса. Теперь-весна скоро,- прокормимся!
Она присела на лавку, спросив:
- Зачем?
- А что вам с ними жить?
И я объяснил, как умел, что готов служить ей до старости и до смерти и что со мною ей будет великолепно,- уж я позабочусь об этом!
Она засмеялась, хотя и негромко, но совершенно неуместно; засмеялась и сквозь смех сказала мне:
- Ой, господи, какой ты смешной, и как ты это... всё видишь! Что выдумал, господи... За Волгу - ох!
Вздрагивая от смеха, она ушла, а я пошел в сарай колоть дрова. Через полчаса ко мне явился хозяин и сказал мне:
- Вот что, брат: если эти твои глупости и всякая болтовня дойдут до жены,- я тебе не защита, понял?.. Ты с ума сходишь, что ли?
Оставшись один, я подумал:
"Как она доверчива - все рассказывает чужим людям!"
Наступила Пасха. Синий воздух налит весенним - гулом меди, треском пролеток по сухому камню мостовой, хмельным шумом весеннего праздника.
Отворяя дверь визитерам, я с великим трепетом ждал, когда явится она, и я скажу ей:
"Христос воскресе!"
"Воистину",- ответит она и трижды поцелует меня розовыми губами. Может быть, после этого я умру тут же, на месте, но - только бы поцеловала!
Никогда еще праздничные подачки пьяных гостей не оскорбляли меня так больно, как этот раз. Отказываться от них нельзя было. Потные двугривенные жгли мне ладонь и казались тяжелыми, как фунтовые гири.
Я был настроен, как верующий перед причастьем, я чувствовал себя способным и готовым на какой-то великий подвиг, да ведь оно-так и есть: первый поцелуй женщины - величайшее событие жизни.
Вот, наконец, приехала она. Она в синем шелковом платье, в черной тальме со множеством стекляруса, вся в каком-то тихом шелесте и блеске.
Задыхаясь, я сказал:
- Христос воскресе!
- Воистину.- ответила она и, не останавливаясь, сунула в руку мне монету величиной с крупную слезу.
Это был гривенник, старенький, стертый и с дырочкой под орлом.
Прижавшись к стене, я ошалело смотрел, как женщина, синяя и черная, подымается вверх со ступеньки на ступеньку. Я сразу разлюбил ее,- этот гривенник, как холодная секира, отсек любовь от моего сердца.
Вечером я швырнул монету, цену любви моей, в овраг, в мутную лужу снеговой воды.
...После этого я еще много любил и много получил гривенников,стареньких и новых.
Гривенник
В тринадцать лет, среди тяжелых людей, в кругу которых я жил, сердце мое властно привлекала сестра хозяйки - женщина лет тридцати, стройная, как девушка, с кроткими глазами богоматери,- они освещали лицо, удивительно правильное и нежное. Эти голубые глаза смотрели на всё ласково, внимательно, но когда говорилось что-нибудь грубое или злое,- светлый взгляд странно напрягался, как это бывает у людей, которые плохо слышат.
Была она молчалива,- говорила только самое необходимое: о здоровье, о муже и погоде, о прислуге, священниках и портнихах; я никогда не слышал из ее уст дурного слова о человеке. Что-то осторожное и неуверенное было в ее движениях, точно она всегда боялась споткнуться или задеть кого-либо. Порой мне казалось, что она близорука, иногда я думал, что эта тихая женщина живет во сне.
Над ней посмеивались, Бывало, соберутся у хозяйки женщины, подобные ей - такие же толстые, сытые, бесстыдные на словах,- распарят себя чаем, размякнут от наливок, мадеры и начнут рассказывать друг другу анекдоты о мужьях,- сестра хозяйки слушает нагие слова, и тонкая кожа ее щек горит румянцем смущения, длинные ресницы тихонько прикрывают глаза, и вся она сгибается, точно травинка, на которую плеснули жирными помоями.
Заметив это, хозяйка радостно кричит:
- Глядите-ка, Лина-то зарделась... Ой, смешная!
А бабы ласково укоряли ее:
- Что это вы, словно девушка!..
В такие минуты я очень жалел эту чистенькую женщину,- мне тоже было стыдно слышать банные разговоры баб. Рассказывали не только голыми словами, но и улыбочками, жирненьким смехом, красноречивыми подмигиваниями, это возбуждало у меня отвращение и страх. Хмельные женщины казались похожими на пиявок. Особенно страшна была вдова подрядчика-маляра, тяжелая баба лет под сорок, с двойным подбородком, огромной грудью и глазами коровы. Улыбаясь, она высоко поднимала толстую верхнюю губу с усами, оскаливала тесный ряд острых зубов, а мутно-зеленые глаза ее как будто вскипали, покрываясь светящейся влагой.
- Муж любит, чтобы жена была бесстыдна с ним,- говорила она голосом пьяного дьякона.
- Не всякий,- возражали ей.
- Ан - всякий! Конешно,- ежели слабый, ему это не надобно, а хороший мужчина - стыда не любит, Отчего мужики с гулящими валандаются? Оттого, что гулящие умнее нас - бесстыжи. Стыд - для девиц, а женщине он только помеха.
Не все соглашались с ней, но все хвалили ее:
- Ну и смелая же вы, Марья Игнатовна!
Прислуживая за столом, я слушаю эти речи и вижу, как гнется лебединая шея милой женщины, вижу ее маленькие пылающие уши, запутанные в русых локонах, вижу, как ее пальцы ломают и крошат печенье. Мне до слез, до бешенства жаль ее, а бабы хохочут:
- Нет, вы глядите-ка, Лина-то!..
Я был уверен, что этой женщине невыносимо тяжело среди подруг, и для меня было ясно, что я должен помочь ей. Но - как?
Хотя я прочитал уже немало книг, однако ни в одной из них не было указано, чем может тринадцатилетний мальчик помочь женщине, вдвое старшей его. А в одной книге, на мое несчастье, было сказано: "Любовь не щадит ни попа, ни дьявола, она не различает возраста, мы все - ее рабы".
Я слишком хорошо для своих лег знал, каково некнижное отношение мужчин и женщин, но книги дали мне спасительную силу верить в возможность каких-то иных отношений, и я упрямо мечтал о них, воображая нечто величественное и трогательное Не может же быть, чтоб для всех женщин и мужчин любовь являлась в тех же формах, в каких ее знают дикий бык, солдат Ерофеев и всегда пьяная, растерзанная, хвастливо бесстыдная прачка Орина.
Я упорно думал ~ как же мне помочь милой женщине, которая явно не хочет слышать и видеть грубостей жизни, не годится для них? Мне снились героические сны: вот я - атаман разбойников, здоровый молодец в красном кафтане, с ножом за поясом и в меховой шапке набекрень. Мои товарищи подожгли дом, где жила она, а я, схватив ее на руки, бегу по двору, к моему коню. Снилось, что я - колдун и мне подвластны все черти, они сделали невидимыми меня и ее; вот мы оба, легкие, как снежинки, плывем с ней по воздуху, над пустынным полем, синим от синего неба, а впереди, между пирамид елей, стоит снежно-белый дом, из окон его, открытых настежь, в поле, встречу нам, рекой течет удивительная музыка - от нее замирает сердце, и всё тело поет, напитанное ею.
Были сны менее счастливые, были и противные кошмары подростка, фантазия которого слишком возбуждена.
А наяву возлюбленная проходила мимо меня так же осторожно, как мимо всех; мне казалось, что она боится выпачкать себя о человека и первая забота ее - не коснуться бы кого-нибудь. Но, видимо, она заметила, что я слишком упорно слежу за ней, все чаще ее глаза стали встречаться с моими, и наконец, когда я отпирал ей двери крыльца, она, раньше проходившая мимо меня молча, стала говорить мне.
- Здравствуй!
Разумеется, я расширил это приветствие,- оно звучало, как приказание мне:
"Здравствуй для меня!"
Я ликовал. Конечно - для тебя, царица! Это предрешено мне судьбой моей, всеми силами жизни и всеми книгами,- для тебя!
Однажды она спросила меня:
- Ты что-невеселый?
Я не мог ответить,- у меня сердце замерло: ведь если она видит, что мне невесело, значит, она уже заметила, что вообще я - веселый, и, значит, она меня любит. Заключение не совсем правильное, но - приятное, и я был до того обрадован им, что, вбежав в кухню, расцеловал кошку - старое, облезлое животное, не любимое мною за бессердечие и подхалимство.
Озорниковатый март капризничал, как балованое дитя,- то сеет на землю густой тучей тяжелые пушинки снега, то вдруг зажжет в небе яркое солнце, и в час растопит пуховые цветы на темных сучьях деревьев. Журчат ручьи, выбиваясь из-под сугробов, и слышно, как вздыхает, оседая к земле, подмытый снег. Всё глубже и шире с каждым днем голубые прорезы неба между серой массой встревоженных облаков,- и когда смотришь в эти бездонные ямы небес-жизнь становится легче, праздничней. Первые весенние цветы расцветают в душе, а потом уже - в полях.
Моей хозяйке сильно нездоровилось, сестра посещала ее почти каждый день, и при ней в доме все становилось благообразнее, тише и лучше. Покачиваясь, точно скользя на коньках по крашеному полу, она бесшумно переходила из комнаты в кухню с полотенцами, смоченными водой и уксусом, с графинами клюквенного морса в белых руках, а я любовался его.
Однажды, умывая руки и увидав меня за книгой, она спросила:
- Что это читаешь?
Я назвал книгу.
- Ты бы лучше житие Варвары Великомученицы прочитал,- посоветовала она.- Ведь это твоей мамаши ангел.
- А вы - мой ангел,- сказал я, и даже, помнится, басом сказал.
И тотчас испугался дерзости своей-рассердится? Но она, не взглянув на меня, попросила:
- Налей-ко в рукомойник воды...
Вымыла свои тонкие пальчики, аккуратно вытерла их один за другим и, взглянув в окно, сказала:
- Тает как!
Да, на припеке таяло сильно, с крыш непрерывно лились струйки воды, точно серебряные шнурки, унизанные радугой самоцветных камней. Сердце у меня тоже горело радугой и таяло.
Через некоторое время в кухню пришел хозяин и, строго взмахнув длинными волосами, погрозил мне пальцем:
- Ты, зверь! Ты что сказал Олимпиадке?
- Что она похожа на ангела,- сознался я.
- Разве можно говорить эдакое замужней женщине?
- Говорят же в книгах.
- Замужним? По башке тебя книгами надо. Ты - гляди! Она и без тебя знает, на что похожа...
Хозяин ухмыльнулся до ушей и исчез, а мне стало немножко грустно,зачем она пожаловалась на меня? Не следовало бы...
Дня через два, приготовляя в кухне клюквенный морс, она сказала мне:
- Жалуются, что дерзок ты и упрям,-это нехорошо!
Я ждал от нее иного, вспыхнул и спросил:
- Почему - нехорошо?
- Сам должен знать.
Тогда я начал говорить всё, что думалось: а хорошели, что она молчит, когда при ней рассказывают пакости?
- Ведь я вижу, что вам стыдно слушать,- разве вы такая, как они? Они халды, хуже пьяных прачек...
Говорил я много и сердито, а она, стоя у стола над решетом, сквозь которое протирала клюкву, смотрела на меня круглыми глазами, приоткрыв рот, точно собираясь закричать. Лицо у нее было совсем детское, в руке она держала деревянную ложку, с которой капал на стол розовый сок.
- Шш...- вдруг зашипела она, махнув на меня ложкой,- молчи! Ах, какой... да ведь если я пожалуюсь на тебя...
- Не надо жаловаться, лучше давайте убежим на Волгу! - предложил я ей.
- Что-о? Куда?
- За Волгу, в леса. Теперь-весна скоро,- прокормимся!
Она присела на лавку, спросив:
- Зачем?
- А что вам с ними жить?
И я объяснил, как умел, что готов служить ей до старости и до смерти и что со мною ей будет великолепно,- уж я позабочусь об этом!
Она засмеялась, хотя и негромко, но совершенно неуместно; засмеялась и сквозь смех сказала мне:
- Ой, господи, какой ты смешной, и как ты это... всё видишь! Что выдумал, господи... За Волгу - ох!
Вздрагивая от смеха, она ушла, а я пошел в сарай колоть дрова. Через полчаса ко мне явился хозяин и сказал мне:
- Вот что, брат: если эти твои глупости и всякая болтовня дойдут до жены,- я тебе не защита, понял?.. Ты с ума сходишь, что ли?
Оставшись один, я подумал:
"Как она доверчива - все рассказывает чужим людям!"
Наступила Пасха. Синий воздух налит весенним - гулом меди, треском пролеток по сухому камню мостовой, хмельным шумом весеннего праздника.
Отворяя дверь визитерам, я с великим трепетом ждал, когда явится она, и я скажу ей:
"Христос воскресе!"
"Воистину",- ответит она и трижды поцелует меня розовыми губами. Может быть, после этого я умру тут же, на месте, но - только бы поцеловала!
Никогда еще праздничные подачки пьяных гостей не оскорбляли меня так больно, как этот раз. Отказываться от них нельзя было. Потные двугривенные жгли мне ладонь и казались тяжелыми, как фунтовые гири.
Я был настроен, как верующий перед причастьем, я чувствовал себя способным и готовым на какой-то великий подвиг, да ведь оно-так и есть: первый поцелуй женщины - величайшее событие жизни.
Вот, наконец, приехала она. Она в синем шелковом платье, в черной тальме со множеством стекляруса, вся в каком-то тихом шелесте и блеске.
Задыхаясь, я сказал:
- Христос воскресе!
- Воистину.- ответила она и, не останавливаясь, сунула в руку мне монету величиной с крупную слезу.
Это был гривенник, старенький, стертый и с дырочкой под орлом.
Прижавшись к стене, я ошалело смотрел, как женщина, синяя и черная, подымается вверх со ступеньки на ступеньку. Я сразу разлюбил ее,- этот гривенник, как холодная секира, отсек любовь от моего сердца.
Вечером я швырнул монету, цену любви моей, в овраг, в мутную лужу снеговой воды.
...После этого я еще много любил и много получил гривенников,стареньких и новых.