Максим Горький
Литературные забавы

   [1]
I
   В газете «Литературный Ленинград», номер 24, [1934 г.] меня весьма заинтересовали две заметки[2]; одну из них – о романе В. Каверина – автор начинает так:
   «Роман Каверина не окончен. Вернее даже – он только начат.»
   Далее автор, находя излишним дожидаться конца романа и подозревая Каверина в чрезмерном оптимизме, говорит:
   «Мы так часто привыкли бить по пессимизму, что очень часто приветствуем любой оптимизм, не разбираясь в его природе.
   Нужно начать различать социальный оптимизм писателя, явившийся результатом творческого проникновения в подлинный ход исторических процессов, от оптимизма, так сказать, „частного“, который, переводя на несколько упрощённый язык, можно назвать „хорошим настроением“ писателя и основным признаком которого нужно считать отсутствие идейной „собранности“, „партийности“».
   Следуя за автором по линии «упрощения языка», вероятно, можно сказать, что есть оптимизм нетребовательный, физиологический, зависимый от хорошего пищеварения, от идеально нормального внутриклеточного питания, и есть оптимизм как результат глубокого понимания идеологически правильной организации впечатлений, возбуждаемых явлениями социальной жизни. Затем можно бы указать, что «здоровый дух в здоровом теле», полнокровном и снабжённом достаточным количеством жира, это – по преимуществу – сугубо мещанский дух зоологической жизнерадостности, ныне постепенно исчезающий, но всё же несколько оживляемый надувательством пророков и практиков фашизма. Далее неплохо бы указать, что, являя собою нечто газообразное, душок этот обладает свойством вместимости в самые различные формы, не говоря уже о форме такой исключительной ёмкости, каков, например, Интернационал II. Ещё далее поучительно было бы отметить присутствие сего тлетворного духа в советской прозе и в поэзии, а в особенности – в быте литераторов, равно как и других граждан. Автор заметки о «только что начатом» романе Каверина, ничего этого не сделав, предпочёл бросить на роман некую тень, как бы предупреждая меня, читатели: «Гражданин, хотя роман только что начат, но люди, в нём изображённые, подозрительно хороши». В общем философическое наполнение этой преждевременной рецензии скудно и не досказано, а бытовой её смысл свидетельствует о нравах, мягко говоря, непохвальных.
   Вторая заметка, помещённая в том же номере газеты, ещё более оригинальна. Объединение молодой литературы объявило доклад о двенадцати романах, но докладчик, вычеркнув десять, решил говорить только о двух. Говорил он об одном романе – «Возвращение на Итаку». Роман этот ещё нигде не напечатан. Один из слушателей доклада заявил, что романа он не читал, «но всё равно автору не следовало так писать». Если бы автор сам публично читал рукопись романа, перед тем как печатать его, это было бы понятно и естественно. Но когда его рукопись читает кто-то другой и на основании её говорит о распаде романа как жанра, это уже похоже на забаву людей, которым нечего делать и скучно жить, хотя в нашей стране, в нашей литературе – безграничное количество дела живого, интересного и в том числе очень много серьёзнейшего дела для литературной критики и для самокритики литераторов. Приведу пример того, как мы, литераторы, делаем наше дело. В номере 8 «Литературного Ленинграда» опубликована дискуссия[3] о романе Александра Молчанова «Крестьянин».
   «Сопоставляя роман Молчанова „Крестьянин“ с другими произведениями советской литературы, докладчик доказывает, что своим мастерством писатель уничтожает изолированность крестьянской литературы, поднимает свою тему на уровень значительнейших книг в советской литературе. Докладчик считает, что такого изображения крестьянина в нашей литературе ещё не было.»
   Слушатели, литераторы из Объединения ленинградской колхозной литературы, отметив «мелкие недостатки» романа Молчанова, расхвалили его, а редактор рукописи А. Прокофьев сказал:
   «Так в литературе крестьянин ещё не изображался, – поднята огромная тема с полным знанием материала, с полной ответственностью. Положительные качества романа безусловно перевешивают недостатки.»
   В том же номере газеты напечатана статейка писателя Чистякова[4], который говорит следующее:
   «О недостатках романа я много говорить не буду. В каждом крупном произведении литературы такие недостатки найдутся. Скажу только, что большинство недочётов падает на те мелочи и недоделки, которые сам автор видит и понимает, а остальное относится за счёт его роста. Роман был написан в условиях для автора тяжёлых. Не секрет, что мы, колхозные писатели, живём до сих пор на „чёрном хлебе“ и в издательствах на наши произведения смотрят как на печальную необходимость: их можно печатать в порядке общественной дисциплины. Не будь такого к нам отношения, роман Молчанова стоял бы по своей отделке ещё выше, но и в таком виде он стоит на такой большой высоте, что далеко оставляет за собой многие хорошие образцы большой литературы.
   В заключение скажу, что роман Молчанова „Крестьянин“ – это такая большая победа, такое достижение, которым по праву может гордиться не только наше областное Объединение колхозных писателей, но и вся советская литература.»
   Принимая во внимание все эти превосходно хвалебные отзывы, я должен сказать, что хотя А. Молчанов человек даровитый, однако литератор он серьёзно малограмотный, так же, как и его редактор А. Прокофьев. Доказательства: на странице 210 напечатано:
   «По совету Владимира Ильича в 98 году прошлого столетия Матвей переехал из Петербурга на Урал, где организовал боевой отряд старой большевистской гвардии.»
   В 1898 году Владимир Ильич был в ссылке, а не в Петербурге. О каком «боевом отряде» идёт речь? Такие отряды явились гораздо позднее.
   «Поднимая подол грязного сарафана и бесстеснительно показывая миру тайное-тайных, Яблочиха кричала: „Ба-абы! Вот она, коммуна-то. Подайте рюмочку Христа ради на погорелое место!“»
   Эта сцена взята из книги литератора семидесятых годов Шашкова – «Русская женщина», но там женщина сожгла волосы на Венерином холме, а Молчанов забыл упомянуть об этом, и у него «погорелое место» непонятно. События, изображаемые Молчановым, разыгрываются в селе Ключены – неопределённой и неопределимой области. Кстати: мы очень плохо знаем карту огромной нашей страны; мы знали бы её гораздо лучше, если бы издательства печатали на пустой странице перед титулом книги карту местности, в которой живут и действуют люди, изображаемые в книге.
   Так вот: село Ключены, время – тридцатый год. В доме одного из кулаков он и приятели его празднуют день «преображенья». Автор даёт описание количества жратвы, приготовленной к истреблению кулаками.
   «От матёрых житных пирогов, густо сдобренных поливкою из сметаны и покрытых тонким, как первый ледок, слоем масла, от пшеничных белых шанег, пышных, как груди Анны, и круглых, как торцы дерева, от массивных, возлежащих во всю длину стола рыбников – от всего этого бесконечного множества хворостья и ватрушечья поднимались на высоту берущие в полон запахи сытости и довольства. На очереди, занявшей шесток печи, стояли: блюда жирных мясных щей, миски налимовой ухи, свиные окорока, телятина, тетеревятина, каши, масла, подливка. На кухонном столе тоже выстроилась очередь: то была очередь киселей – красных, розовых, белых, разбрасывающих по горнице сияния. Гости крякнули. Хозяйка отвесила поклоны. Хозяин появился с графинчиком, Анна угощала гостей с серебряного подноса.
   – Пейте и ешьте, гости… – кланялась Анна.»
   На шестке крестьянской печи физически невозможно поместить количество «блюд», перечисленных автором. Обилие и разнообразие пищи напоминает мне описание боярского пира, данное – не могу вспомнить где – не то у Забелина в «Домашнем быте царей», не то в повести «Шигоны»[5] или в одном из «исторических» романов Масальского. Но – дело не в этом, а в том, что «художественное» преувеличение автором размеров шестка и обилия жратвы крайне характерно вообще для «реализма» описаний и для грамотности автора. Пример: на стр. 22 он рассказывает:
   «В 1905 году крестьяне, в числе которых был и Никанор Петрович, выжгли усадьбу помещика Виктора Никольского; по определению тогдашних властей они должны были восстановить усадьбу и работали на это восстановление, не видя белого свету, денно и нощно, четыре года, спустив, кроме того, все свои ценности и приданое жён.»
   Случай, когда крестьяне «четыре года денно и нощно» восстанавливали бы разрушенную ими усадьбу помещика, конечно, замечателен. Может быть, в селе Ключенах ещё живы мужики, которые «по определению властей» занимались этим оригинальнейшим делом на протяжении четырёх лет. Интересно бы спросить их, как это было? Если – было.
   Герой романа, Никанор Лопатин, видимо, столыпинский хуторянин. Это – могучий, «почвенный» мужик из ряда тех, которые до слёз радости, до пафоса восхищали славянофилов: «чернозёмная сила», «богатырь земли русской» и т. д. Дочь у него – сельская учительница и активная контрреволюционерка, она ведёт дневник, в котором, между прочим, пишет: «Коммунисты утверждают, что собственность никогда не являлась двигателем жизни». В раннем детстве мясник напоил её кровью только что зарезанного телёнка, вследствие чего «наглый физический мир, так рано оголённый перед нею, рано состарил и её душу». Её лозунг: «Охраняй свою изгородь – изгородь сохранит хозяйство». Сын Лопатина коммунист, парень слезоточивый и разрисован автором как совершенный дурак. Пример (на стр. 240):
   «Григорий прыжками миновал коридор и, схватившись за косяк, остановился в дверях зала. Несколько мгновений он оглядывал зал страшным хищным взглядом, как ястреб, выбирающий свысока добычу. И по мере того, как он оглядывал зал, взгляд его начинал тускнеть и бледнеть и вскоре стал глупо растерянным, как у петуха, который почувствовал, что ястреб выбрал его своей добычей.»
   Коммунист этот – натура нервозная, Молчанов говорит, что «от приветливого счастья волосы у него поднялись дыбом».
   В центре романа – Лопатины: отец, сын и дочери; младшая – безграмотна, отец назначил её «по крестьянству» и в школу не пустил. Насколько можно понять суть романа, она такова: дочь-контрреволюционерка пытается извлечь отца из коммуны и, не имея на это его согласия, заявляет о его выходе коммунистке Беляевой. Беляева говорит (стр. 52):
   «– А мы были несколько иного мнения о старике. Несмотря на свой преклонный возраст, неграмотность, молчаливость, неумение связать и пары слов, он числился у нас в активе. Ещё не было случая, чтобы он не откликнулся на призыв Советской власти. В девятнадцатом году, когда наш север грабили англичане, он пожертвовал красным бойцам свинью и корову. Он всегда с превышением и всегда раньше срока выполнял свои обязательства перед государством: он давал государству больше, чем любой крестьянин, располагавший одинаковым хозяйством. Он воспитал для комсомола и партии прекрасного работника – сына. Мы не находили в нём той двойственности, того второго лица, которое вы только что открыли.»
   Контрреволюционерке не удаётся извлечь отца из коммуны, более того – старику коммунисты устраивают чествование (стр. 248):
   «– Крестьяне, – восторженно проговорил Микеша, – перед вами Никанор Петрович Лопатин. Он полвека трудился над этой землёй. Нет, – тряхнул Микеша молодыми плечами, – мы не будем считать годов! Он трудился над землёй со дня своего рождения. Он не разгибал спины, ибо зла и корениста земля. Но и Лопатин не трус, Никанор Петрович не робок! Как зверь, он работал над землёю от утренней зари до поздней ночи. Ноги его прели в потных онучах, на лице вскипала натужная кровь. По́том и кровью своего тела он отвоёвывал от „матери-земли“ кусок поля. Взгляните вокруг: вон там зеленеет рожь, здесь овсяное поле усеяно суслонами, недюжинная ботва давно отцвела и опускает в картофель ядрёные соки… Было жуткое время республики: на фабричных станках цвели лопухи, по рельсам еле бродили расшатанные паровозы, падали силы голодной республики. Кто поддержал её? Чьим хлебом восстановлена сила наших городов? Хлебом Никанора Петровича! Вот за это, за труд, за жуткую любовь к земле, за прошлый потный, страдальческий век, за помощь республике, старого отца новых мастеров земли мы, молодёжь, объединённая в ячейку Осоавиахима, зачисляем в боевые ряды этой организации и преподносим значок…»
   Всё это нисколько не помешало кулакам травить Лопатина, они в конце концов затравили его на глазах сына и других коммунистов. Довели старика до того, что он, вымыв окровавленную бороду свою двумя литрами водки, стал пить эту водку вместе с кровью, а затем выпил ещё целую бутылку «без передыха». Вот она, мощь мужицкая! В общем же старик Лопатин – фигура мутная, тусклая.
   Если бы эта история была рассказана на сотне страниц[6], она, вероятно, получила бы смысл более ясный и поучительный. Но в романе 434 страницы, написанные удивительно путаным «стилем,». Вот несколько примеров из сотен уродств: «Он похудел настолько, что вряд ли дышит социализмом». «Он заклал меня мохом». «Он несколько раз выстрелил по вам». «Боги – не в бабьих межногах». «Мухи грызли её малиновые щеки». «Финтифлюшки всевозможной басоты». «Он парил над вещами, как любовь над юношеством». «Комедировать роль». «Мухи, ко всему безразличные». «В чайник брошена горсть напитка». В романе встречаются: «Наводопелый потолок», «выпорка бунтовщиков», «сжохлый песок», «истрёпанная глина», «клинчатое одеяло», «бабьи тепломаты», «продолговатые звуки», «безкобозы» и множество других забавных диковин.
   Ветошь автор называет – «вехоть», предбанник – «сенцами», обрядовую песню – «церемониальной». Автор говорит о «трелях соловьих», не зная, что самки птиц – не поют, а это известно любому ребёнку деревни.
   Редактор книги Молчанова, А. Прокофьев, по ремеслу его, «кажется», стихотворец, то есть – «поэт». Предполагается, что поэты должны знать русский язык и, кроме того, немножко политграмоту. Позволительно спросить гражданина Прокофьева, а в его лице и многих других редакторов: по силам ли они берут работу на себя? Не честнее ли будет сначала поучиться тому, что берёшься делать? «Не пора ли нам, ребята», понять, что снабжение книжного рынка словесным браком и хламом не только не похвально, а – преступно и наказуемо? Не пора ли нам постыдиться перед нашим читателем?
   Громко болтая о всемирной внушительности героического труда рабочих и колхозников, охотно принимая эту работу на свой счёт, весьма многие писатели постепенно уподобляются знаменитой мухе, которая, сидя на рогах вола, хвасталась: «Мы – пахали!»
   Считаю нужным поговорить о литературных нравах. Думаю, что это вполне уместно накануне съезда писателей и во дни организации союза их.
   Нравы у нас – мягко говоря – плохие. Плоховатость их объясняется прежде всего тем, что всё ещё не изжиты настроения групповые, что литераторы делятся на «наших» и «не наших», а это создаёт людей, которые, сообразно дрянненьким выгодам своим, служат и «нашим» и «вашим». Группочки создаются не по признакам «партийности» – «внепартийности», не по силе необходимости «творческих» разноречий, а из неприкрытого стремления честолюбцев играть роль «вождей». «Вождизм» – это болезнь; развиваясь из атрофии эмоции коллективизма, она выражается в гипертрофии «индивидуального начала». В то время, когда «единоличие» быстро изживается в деревне, – оно всё более заметно в среде литераторов. Это явление следует объяснить не только тем, что в среду литераторов, – как на «отхожий промысел», физически более лёгкий сравнительно с работой на фабрике, у станка, – входит закоренелый в зоологическом индивидуализме деревенский житель, это объясняется ещё и тем, что, наскоро освоив лексикон Ленина – Сталина, можно ловко командовать внутренне голенькими субъектами, беспринципность коих позволяет им «беззаветно», то есть бесстыдно, служить сегодня – «нашим», завтра – «вашим». Лёгкость прыжков от «наших» к «вашим» отлично показана некоторой частью бывших «рапповцев»; эта лёгкость свидетельствует и о том, как ничтожен был идеологический багаж прыгунов. Сочтя постановление ЦК партии[7] кровной для себя обидой, часть «рапповцев» откололась от литературы и начала говорить о ней как о чужом деле, как о работе «ихней», а не «нашей». Это поступок антисоциальный и антипартийный. Однако я считаю нужным сказать, что, по моему мнению, в ту пору, когда «рапповцы» действовали товарищески дружно и ещё не болели «административным восторгом», они, не отличаясь необходимо широким и глубоким знанием литературы и её истории, обладали зоркостью и чуткостью подлинных партийцев и хорошо видели врага, путаника, видели попугаев и обезьян, подражавших голосу и жестам большевиков. Мне кажется, что и нравы литературной молодёжи при «рапповцах» были не так расшатаны.
   Условиями, в создании которых я не считаю себя виновным, на меня возложена роль мешка, в который суют и ссыпают свои устные и письменные жалобы люди, обиженные или встревоженные некоторыми постыдными явлениями литературной жизни. Не могу сказать, что роль эта нравится мне, но, разумеется, обилие жалоб тревожит и меня.
   Жалуются, что поэт Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, как одни порицают хулигана, – другие восхищаются его даровитостью, «широтой натуры», его «кондовой мужицкой силищей» и т. д. Но порицающие ничего не делают для того, чтоб обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулигана, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать. А те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтоб перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие по существу своему равнодушно «взирают» на порчу литературных нравов, на отравление молодёжи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа».
   Недавно один из литераторов передал мне письмо к нему партийца, ознакомившегося с писательской ячейкой комсомола.
 
   «Состав нашей ячейки в основном неплохой. Около сорока человек комсомольцев. Преобладают солидные – для комсомола даже большие чем следует – стажи. Я уверен, что большинство ребят были неплохими комсомольцами-производственниками до тех пор, пока положительные их качества (литературный талант, – говорим о людях, имеющих право на пребывание в литературных рядах) не привели их в недра горкома писателей.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента