Максим Горький
О бойкости

   [1]
   Один из литераторов, добродушно задетых мною в «Письме к Серафимовичу», упрекает меня в том, что я неправильно оценил его книгу и обидел его лично, назвав писателя «бойким».
   Когда говорят: «бойкий парень» – это похвала, а не порицание. Но в данном случае, должно быть, и сам литератор смутно почувствовал, что его словесная бойкость – непохвальна, неуместна и даже вредна в таком глубоко серьёзном деле, каким является наша советская литература. Если он действительно почувствовал это – его можно поздравить, ибо, значит, он начинает понимать существенное и резкое различие между бойкостью и боевым, революционным отношением к работе словесного художественного отражения «объективной действительности». Это различие понимается, видимо, не легко.
   Время повелительно требует строжайшей точности формулировок, и у нас есть где, есть у кого учиться искусству этой точности. Мы живём в напряжённой героической и успешной работе строительства нового мира и живём в состоянии непрерывной войны со старым миром, звериная ненависть которого растёт вместе с нашими победами, вместе с нашим всё быстрее растущим влиянием на пролетариат всех стран. Как вся работа нашей партии, наша литература – боевое революционное дело. Её задача: борьба против прошлого в настоящем и утверждение социалистических достижений настоящего как ступени на высоту социалистического будущего. Выполнимы ли эти задачи посредством многословия, пустословия и набора уродливых слов из мещанского лексикона провинции? Прошу понять: я говорю не о смысле книг, – это дело критиков, – я говорю о необходимости технически грамотного отношения к работе, о необходимости бороться против засорения языка мусором уродливо придуманных слов, о необходимости учиться точности и ясности словесных изображений. Литературный и речевой язык наш обладает богатейшей образностью и гибкостью, не зря Тургенев назвал его «великим, прекрасным»[2]. Нельзя ссылаться на то, что «в нашей области так говорят», – книги пишутся не для одной какой-то области. В нашей огромной стране существуют места, ещё слабо освещённые огнями Октября, тёмные места, где население продолжает употреблять плохо освоенные слова чужих языков, безо́бразные слова. Процесс освоения иноязычных слов вполне законен тогда, когда чужие слова фонетически сродны освояющему языку. За годы революции нами созданы и освоены десятки чужих слов, например: листаж, типаж, вираж, монтаж, халтураж, но это потому, что раньше мы освоили слова: паж, багаж, кураж, а ещё раньше в наш язык вкоренились слова: страж, кряж, тяж и т. д. Вполне естественно заменить слово «прави́ло» более кратким английским – «руль». Все языки стремятся к точности, а точность требует краткости, сжатости.
   После 1812 года два французских слова «шер ами»[3] остались в нашем языке как одно «шерамыжник», сделанное по типу: подвижник, книжник и т. д. Шерамыжник значит: попрошайка, надоедник, обманщик, вообще – жалкий и ненадёжный человек, и в этом слове заключено сложное впечатление, которое вызывалось пленными французами. Слово «грипп» легко вошло в речевой обиход потому, что у нас есть: скрип, хрип. И всегда причиною освоения слов чужого языка служит их краткость и звуковое родство с языком освояющим.
   Нет никаких причин заменять слово «есть» блатным словом «шамать» и вообще вводить в литературу блатной язык. Нет смысла писать «бубенчик звеникает», когда имеются более точные звукоподражательные определения: брякает, звякает, бренчит. Я предлагаю молодым литераторам обратить внимание на «частушки» – непрерывное и подлинно «народное» творчество рабочих и крестьян. Много ли мы найдём в частушках провинциализмов, уродливых местных речений и бессмысленных слов? Отбросив в сторону подражания частушкам, сочиняемые свободомыслящими мещанами и скептически настроенными шутниками, мы увидим, что частушки строятся из чистого языка, и, если иной раз слова в них сокращены, изменены, это делается всегда в угоду ритму, рифме.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента