Горький Максим
Петербургские типы

   М.Горький
   Петербургские типы
   В эту весну, с первых же её тёплых дней, на улицы Петербурга выползли люди фантастические, люди жуткие. Где и чем жили они до сей поры? Воображаешь, что в какой-то трущобе разрушен огромный, уединённый дом, там все эти люди прятались от жизни, оскорблённые и отверженные ею. Навязчиво думается: они что-то забыли и вспоминают, тихо ползая по городу.
   Они оборваны, грязны, видимо очень голодны, но - не похожи на нищих и не просят милостыни. Молчаливые, они ходят осторожно, смотрят на обыкновенных горожан с недоверчивым любопытством. Останавливаясь пред витринами магазинов, они рассматривают вещи глазами людей, которые хотят догадаться или вспомнить: зачем это нужно? Автомобили пугают их, как пугали деревенских баб и мужиков двадцать лет тому назад.
   Высокий, темнолицый старик с провалившимися глазами, кривым носом и зеленоватой бородою, вежливо приподняв измятую шляпу, с дырой на тулье, спрашивает прохожего, указывая длинной рукой вслед автомобилю:
   - Электричество? Ага... Благодарю.
   Ходит он выпятив грудь, гордо подняв голову, никому не уступая дороги; смотрит на встречных отталкивающим взглядом прищуренных глаз. Он - босой и, касаясь ступнями камня панелей, подгибает пальцы, словно пробуя прочность камня.
   Празднично настроенный, бойкий юноша спросил его:
   - Вы - кто?
   - Вероятно -человек.
   - Русский?
   - Всю жизнь.
   - Военный?
   - Возможно.
   И, оглянув юношу, он сам спрашивает:
   - Делаете революцию?
   - Сделали!
   - Ага...
   Старик отвернулся и стал разглядывать витрину букиниста, взяв себя за бороду левой рукою. Юноша, вертясь около него, спросил ещё что-то, но старик, не взглянув на него, сказал спокойно, негромко:
   - Идите прочь.
   На Семионовской улице, прижавшись к церковной ограде, стоит женщина лет сорока; жёлтое лицо её опухло, глаз почти не видно, рот полуоткрыт, точно она задыхается. Её голые ноги всунуты в огромные башмаки, на башмаках толстая корка сухой грязи. Она окутана в нанковый мужской халат (нанка грубая хлопчатобумажная ткань, начально китайская, по имени города Нанкин Ред.), руки её сложены на груди, голову украшает соломенная шляпа с измятыми листьями и одной ягодой вишни; ягод была целая гроздь, но осталась только одна, голые стебли и какие-то осколки, блестящие, как стекло. Сдвинув густые, красиво изогнутые брови, она внимательно смотрит, как люди втискивают друг друга в вагоны трамвая, как они выпрыгивают, вываливаются с площадок вагонов и бегут во все стороны. Губы женщины вздрагивают, точно она считает людей. А может быть, ожидая кого-то, припоминает слова, которые необходимо сказать при встрече. В красных, узеньких щёлках опухших глаз её светится что-то недоброе, сухое и режущее. Она брезгливо сторонится мальчиков и девочек, торгующих папиросами, раза два, три она даже отталкивала их движениями то локтей, то бедра.
   Её тихонько спросили:
   - Может быть, вы нуждаетесь в помощи?
   Смерив спросившего сердитым взглядом, она ответила так же тихо:
   - С чего это вы взяли?
   - Извините.
   Рядом с нею стояла чистенькая старушка в кружевной наколке, продавая какие-то пеньковые или глиняные лепёшки. Женщина спросила её:
   - Вы - дворянка?
   - Купчиха.
   - А... Сколько жителей в этом городе?
   - Не знаю. Много.
   - Ужасно много!
   - Вы - приезжая?
   - Я? Нет. Я здешняя.
   Покачнулась и, кивнув старушке смешной головою, пошла к цирку, шаркая по камням тяжёлыми башмаками; они спадали с голых, грязных ног её.
   ...Она сидит на скамье в саду за цирком, рядом с нею, опираясь на палку, тяжело дышит большая, грузная старуха с каменным лицом, в круглых, чёрных очках, одетая в остатки шубы, в клочья шёлка и серого меха.
   Проходя мимо, я слышу хриплый голос, резкие слова:
   - Последний порядочный человек в этом городе умер девятнадцать лет тому назад...
   А старуха кричит, как глухая:
   - Окружный суд сгорел, ходила смотреть, одни стены остались. Сгорел. Наказал бог...
   Женщина в огромных башмаках говорит в ухо ей:
   - Мои - в тюрьме. Все.
   Мне послышалось, что она смеётся.
   Быстро, мелкими шагами ходит, почти бегает маленький, очень волосатый человечек с лицом обезьяны, с раздавленным носом. Тёмно-синие зрачки его глаз беспокойно расширены, их окружает тоненькое, опаловое колечко белков. Парусиновое пальто не по росту ему, полы обрезаны неровно и висят бахромой, - точно собаки оборвали их. На ногах у него растоптанные валенки. Он без шляпы, на голове торчат серые вихры, густая, сильно поседевшая борода растрёпанно растёт из-под глаз, под скулами, из ушей. Он бегает и тревожно бормочет что-то, размахивая руками, часто и крепко переплетая пальцы их.
   На бульваре, около Народного дома, он говорил солдатам:
   - Поймите, - вам особенно нужно понять это! - человек счастлив только тогда, когда помнит, что он - человек ненадолго, и мирится с этим...
   Говорит он тихонько, тонким голоском, а по внешнему его виду ждёшь, что он должен бы рычать. Он качается на ногах, одна его рука прижата к сердцу, кистью другой он дирижирует, - руки у него тоже волосатые, на пальцах тёмные кустики. Пред ним, на скамье, трое солдат грызут семечки, сплёвывая шелуху в живот и на ноги человека, четвёртый солдат - с красной ямой на щеке - курит и старается вдунуть струю дыма в рот и нос оратора.
   - Утверждаю: бесполезно возбуждать в нас, людях, надежды на лучшее, это даже бесчеловечно и преступно, это значит - поджаривать людей на огне...
   Солдат заплевал окурок папиросы, подбросил его щелчком пальца в воздух и, вытянув ноги, спросил:
   - Кем нанят?
   - Что? Я?
   - Ты. Кем нанят?
   - Что значит - нанят?
   - То и значит. Буржуями нанят, жидами?
   Человек, растерянно улыбаясь, замолчал, а один из трёх солдат лениво посоветовал допросчику:
   - Дай ему пинка в брюхо.
   Другой сказал:
   - У него и брюха-то нет.
   Человечек отступил на шаг, сунул руки в карманы, потом вырвал их оттуда, крепко сжал:
   - Я говорю от себя. Я - не нанят. Я тоже думал и читал, верил. Но теперь я знаю: человек - ненадолго, всё разрушается, и он...
   Солдат с ямой на щеке крикнул свирепо:
   - Брысь!
   Человечек побежал прочь, поднимая валенками пыль, а солдат сказал товарищам:
   - Стращает, сволочь. Будто мы его не понимай. А мы - всё понимай...
   Вечером этого же дня человечек рассуждал, сидя на скамье у Троицкого моста:
   - Поймите: в сущности, человек большинства, простой человек, тот, кого мы считаем дураком, он-то и есть настоящий строитель жизни. Большинство людей - глупо...
   Его слушали: рябой, кривоногий матрос, широкий и тяжёлый, милиционер, толстая женщина в синем платье, трое серых людей - видимо, рабочие, и юноша-еврей, зашитый в чёрную кожу. Юноша горячился; он ехидно спрашивал:
   - Может быть, и пролетариат - дурак, а?
   - Я говорю о людях, которые хотят очень немногого и прежде всего, чтоб им не мешали жить, как они умеют...
   - Это - буржуи, да?
   - Стойте, товарищ! - тяжело сказал матрос. - Пускай говорит...
   Оратор мотнул головою в сторону матроса:
   - Благодарю вас.
   - Не на чем.
   - Человек глуп только с нашей книжной точки зрения, но сам он вполне доволен количеством разума, данного ему природой, и хорошо владеет им...
   - Верно! - сказал матрос. - Дуй дальше!
   - Он - человек ненадолго, знает это и не смущается тем, что через некоторое время ему нужно будет лечь в могилу...
   - Все умрём, верно! - повторил матрос, подмигнув кожаному юноше, и широко усмехнулся, заставив этим подумать, что он твёрдо уверен в личном бессмертии своём.
   А волосатый оратор продолжал всё так же тихо, очень странным тоном, как будто он просил, умолял верить ему:
   - Он не хочет беспокойной жизни надеждами, его удовлетворяет медленно текущая, тихая жизнь под ночными звёздами. Я утверждаю: возбуждать несбыточные надежды в людях, которые вообще - ненадолго, это значит: путать их игру. Что может дать коммунизм?
   - Ага! - сказал матрос, упёрся ладонями в колени, качнулся вперёд и встал на ноги:
   - Н-ну, идём!
   - Куда? - спросил волосатый человечек, отступая.
   - Я знаю куда. Товарищ, прошу и вас следом за мной...
   - Ах, оставьте его, - презрительно сказал юноша, отмахиваясь рукою.
   - Прошу следовать! - повторил матрос тише, но рябое лицо его побурело и глаза сурово мигнули.
   - Я - не боюсь, - сказал волосатый, пожимая плечами.
   Баба, перекрестясь, пошла прочь, милиционер тоже отошёл, ковыряя пальцем замок винтовки, а трое остальных встали на ноги так машинально, так одновременно, как будто у всех троих была одна воля.
   Матрос и кожаный юноша повели арестованного к Петропавловской крепости, но двое прохожих, догнав их на мостике, стали уговаривать матроса отпустить философа.
   - Не-ет, - возражал матрос, - ему, пуделю собачьему, надо показать, сколько недолго живёт человек.
   - Я - не боюсь, - тихо повторил пудель, глядя под ноги себе. - Но я удивляюсь, как мало вы понимаете.
   Он вдруг круто повернулся и пошёл назад, к площади.
   - Глядите - уходит! - удивлённо и негромко сказал матрос. - Идёт! Эй, куда?
   - Ах, оставьте, товарищ, вы же видите - ненормальный...
   Матрос свистнул вслед волосатому человечку и, усмехаясь, сказал:
   - Чёрт, ушёл, и - никакого шума! Храбрый, собака, действительно совсем без рассудка...
   Около Народного дома шныряет, трётся между людей остроглазый старичок в порыжевшем котелке, в длинном драповом пальто с воротником шалью. Он останавливается у каждой группы и, склонив головку набок, ковыряя землю палкой с костяным набалдашником, внимательно слушает: что говорят люди? У него кругленькое, мячом, розовое личико, круглые мерцающие глаза ночной птицы, под ястребиным носом серые, колючие усы, а на подбородке козлиный клок светло-жёлтых волос, - быстрыми движениями трёх пальцев левой руки он закручивает его, суёт в рот и, пожевав губами, выдувает изо рта:
   - Пп!
   Ввёртывается плечом в тесноту людей, точно прячется среди них, и раздаётся его наяривающий голосок, быстрые, чёткие слова:
   - Это я знаю, которые сословия нам особенно вредны и уничтожить надо дотла, чтобы даже косточки в пыль...
   Его очень внимательно слушают солдаты, рабочие, прислуга и "женщины для удовольствия", слушают, глядя ему в рот и как бы всасывая наяривающие слова. Говоря, он держит палку свою поперёк туловища и быстро перебирает пальцами по ней, как по флейте.
   - Первое: чиновники всех чинов; сами знаете, какое это наказание и досада нам, - чиновники, что злее их? Суды, тюрьмы, канцелярии - всё в их руках. Каково? У них, как у фокусников, кабинеты разных тайн. Их в первую голову - уничтожить...
   Какая-то рыжая девушка, видимо, горничная, сердито спросила:
   - А сам-то кто? Тоже, поди, чиновник?
   Он торопливо и обиженно отрёкся:
   - Никогда я ничем не занимался против бедного народа, никогда ничего не делал. Я - гадатель, прорицатель, я будущую жизнь знаю...
   Ему предложили погадать.
   - Это - дело тайное, на людях нельзя!
   А на вопрос: "Что с нами будет?" - он ответил, опустив глаза:
   - Плохо будет, если, начав дело, сразу не кончим, плохо! Зубы рвать надо с корнем. Чиновников - скосить. Также и учёную часть, и её, - не служи ослеплению разума нашего, не выдавай копейку за рубль, да! Мы, дескать, учёные, вы, дескать, слушайте нас, мы вам законы напишем! Написали, наклеили везде закон: "Не пейте сырой воды!" А? Эхе-хе-хе...
   Он не то смеялся, не то вздыхал, выпуская из округлённого рта это яростное:
   - Эхе-хе-хе-е...
   И, кривя личико, торжествуя, спрашивал:
   - А мы - как: пьём её, сырую-то, али не пьём, а?
   Публика, посмеиваясь, отвечала в несколько голосов:
   - Пьём.
   - Живы, а?
   - Будто - живы.
   - То-то! Вот они, законы эти. Во-от! За это и - скосить...
   И, убеждённый, что он сделал своё дело, человек этот вывёртывался из толпы, шагал прочь, помахивая палкой, а в новой группе снова наяривал:
   - Два, два сословия особенно в язву нам, в боль и скорбь...
   Несомненно, он тоже вылез из какого-то тёмного угла, куда его затискала жизнь и где он годы одиноко торчал, корчился, накопляя злобу и месть.
   Возбуждающих вражду против интеллигенции, видимо, не мало; мне кажется, что чаще всего это дворники, лакеи, кухарки, вообще - домашняя прислуга.
   После одного из митингов в цирке "Модерн" краснолицая, толстая женщина рассказывала солдатам, "как живут господа", рассказывала остроумно и такими словами, что из десяти даже трёх не напишешь. Солдаты бешено хохотали и плевались смачно, слушая, как действовал доктор, специалист по женским болезням, как вела себя еврейка-дантистка и как "обрабатывал" своих учениц актёр.
   - Бить эту сволочь, - сурово сказал чёрный солдат с подвязанной челюстью, - бить её до последнего колена...
   А в другой группе хромой человек лет сорока, безволосый, как скопец, кричал:
   - Я всю жизнь в конюшне с лошадями, в навозе, а они в превосходных квартирах на мягких диванах с собачками играют. Нет, стой! Это я желаю с собачками играть, а вы - марш в конюшню, да? Почему - не так, почему, ну?
   Страшно и нещадно говорила молодая женщина, одноглазая, с лицом, сожжённым серной кислотой:
   - Глядите в библию - есть там господа? Нет господ в библии! Цари есть, судьи, пророки, а господ - нет!
   И сам бог приказывал избивать племена, в которых господа были, поголовно всё такое племя истреблять велел, с жёнами и детьми, и с рабами даже. Потому что от господ и слуги испорчены, и слуги уже - не люди, нет!
   - Удавись, тётка, - посоветовали ей из толпы.
   Но она, сжимая руками круглые высокие груди свои, кричала резко и звонко:
   - Я одиннадцать лет в горничных жила, и видела я...
   Она видела много такого, чего не знал Октав Мирбо, когда писал "Дневник горничной", и, когда она говорила о том, что видела, её слушали без смеха, молча, мрачно.
   И только когда она ушла, вся красная и потная от возбуждения, курносенький солдатик сказал, глядя вслед ей:
   - Не зря бабе этой рожу испортили...