---------------------------------------------------------------------
А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 2. - М.: Правда, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 25 марта 2003 года
---------------------------------------------------------------------
Геннадий долго сидел на набережной, щурясь от солнца и задумчивого
речного блеска, пока острая тоска внутренностей не заставила его снова
встать и идти на ослабевших ногах. Требовательный, злобный голод подталкивал
его вперед, к маленьким тесным улицам, где в окнах домов меланхолически
пахло воскресными пирогами, маслом, изредка и легким спиртным дыханием
подвыпивших обывателей.
Сплевывая, чтобы не так тошнило от голодной слюны, попадавшей в пустой
желудок обильными, раздражающими глотками, Геннадий плелся в теневой стороне
домов, стиснув за спиной веснушчатые, покоробленные трудом руки. Он был
плюгав, тщедушен и неповоротлив; наивные голубые глаза сидели в его
по-воробьиному взъерошенном, осунувшемся лице с выражением тоскливого
ожидания. Он хотел есть, все его существо было проникнуто этой глубокой,
священной мыслью. Рабочие, эстонцы и латыши, шли мимо него под руку с чисто
одетыми женщинами и девушками.
"Жрали уже..." - завистливо подумал он, кряхтя от негодования.
Улица загибала вниз, к набережной, и Геннадий снова увидел воду, но не
повернул обратно, а двинулся вдоль реки, по узкой полосе мостовой.
Маленький, старинный городок отошел назад, навстречу попадались телеги,
рыбачьи домики, лодки, плоты. Через две-три сотни шагов Геннадий
остановился, присел на выдавшийся из глинистого откоса камень, свернул
"собачью ногу" из махорки и хмуро плюнул в пространство.
Перед ним, переливаясь вечерним светом в зеленой полосе берегов,
катилась река; у правого берега, разгружаясь и нагружаясь, стояли
иностранные парусные корабли, паровые шхуны и барки. Свернутые паруса, реи,
просмоленные, исцарапанные погрузкой борта дышали крепкой морской жизнью,
свободой и тяжелым трудом и чем-то еще, похожим на затаенную тоску о
далеком, всемирной родине, гармоничных углах мира, беспокойной свободе.
- За тридевять земель, - коротко вспомнил Геннадий.
Чужие страны развернулись перед ним, как противоположность его
собственному, полуголодному существованию. Он представлял себе неимоверно
тучные, бархатного чернозема поля, здоровеннейших, краснощеких людей,
огромной величины коров, лоснящихся богатырей-коней, синее, аккуратно
дождливое небо и отсутствие странников. Хозяева этой прекрасной страны
ходили в ослепительно-ярком платье, не расставаясь с золотом.
Докурив, Геннадий тоскливо осмотрелся вокруг. Чужой город вызывал в нем
легкую, тревожную злобу чистотой и уютностью старинных маленьких улиц;
протянуть руку за милостыней здесь было почему-то труднее, чем в любом
другом месте. Он встал, тихо, сосредоточенно выругался и зашагал по берегу с
твердым решением попросить кусок хлеба у первого попавшегося окна.
Деревянный одноэтажный дом, к которому подошел Геннадий, стоял почти у
самой воды. На Кольях, возле небольших мостков, сушился невод, в окне,
уставленном горшками с растениями, колыхались чистые занавески. На крыльце,
у почерневшей, массивной двери сидел, покуривая английскую трубку, человек
лет семидесяти, колоссального роста, одетый в кожаную, подбитую красной
фланелью куртку и высокие сапоги. Лицо, изъеденное ветром и жизнью, пестрело
множеством крепких, добродушных морщин, рыжие волосы, выбритая верхняя губа
и умные зрачки серых глаз сделали его похожим на грубое стальное изделие,
тронутое желтизной ржавчины.
- Здрасьте! - сказал Геннадий, угрюмо ломая шапку.
Старик кивнул головой. Геннадий натужился, вобрал воздуху и вдруг,
жалко улыбаясь, сказал:
- Не будете ли так добры, Христа ради, кусок хлеба безработному? Верьте
совести - не жравши два дня.
- Работай... - меланхолически произнес старик, пуская трубкой дым. Лицо
его стало натянутым и рассеянным. - Работа есть, много работы есть.
- Игде? - с отчаянием воскликнул Геннадий. - Вот ей-богу, каждый так
говорит, а поди достань ее. Хлопок грузили малость, это верно, а опосля и
затерло. И то есть, как я попал сюда - не приведи бог!
- Марта! - крикнул старик и по-эстонски прибавил несколько слов, в тоне
которых Геннадий уловил спокойное приказание. - Ты из Питера?
Геннадий открыл рот, но в это время на крыльцо вышла круглая, быстрая в
движениях девушка, с загорелыми босыми ногами, протягивая ему кусок хлеба и
новенький монопольный грош. Он взял то и другое, хлеб сунул за пазуху, а
грош повертел в руках и неловко зажал в ладони.
- Премного благодарствуйте, - сказал он, отойдя в сторону.
Старик молча кивнул головой, девушка смотрела вслед удалявшемуся
Геннадию прямо и равнодушно. Свернув в ближайший, каменистый, вытянутый меж
двух высоких заборов переулок, Геннадий торопливо присел на корточки и съел
хлеб.
Полуфунтовый кусок мало утолил его вожделение; высыпав с ладони в рот
быстро высохшие крошки, он встал, голодный не менее, чем десять минут назад.
Новенький, красноватый грош тупо блестел в его задрожавших от еды пальцах;
Геннадий скрипнул зубами и злобно швырнул монету в побуревшую от жары
крапиву.
- Чухна рыжая, - сосредоточенно выругался он, облизывая припухлым
языком сухие губы. Небо и десны ныли, натруженные сухой жвачкой. - Рыбу
жрут, мясо... небось, - продолжал он, вспоминая невод и кур, бродивших у
калитки. - Мужик... тоже!..
Саженный забор, торчавший перед ним острыми концами почерневших от
дождя вертикальных досок, кой-где расходился узенькими, молчаливыми щелями.
Низ их скрывался в репейнике и крапиве, середина зеленела изнутри, и изнутри
же верхние концы щелей пылали нежным румянцем, словно там, в огороженном
небольшом пространстве, светилось вечерней зарей свое, маленькое, домашнее,
пятивершковое солнце. Геннадий прильнул глазом к забору, но не увидал
ничего, кроме зеленой, красноватой каши. Угрюмое любопытство бездельника,
которого раздражает всякий пустяк, подтолкнуло Геннадия. Осмотревшись, он
подхватил валявшийся невдалеке кол, приставил его к забору и, подтянувшись
на длинных, цепких руках, выставился по пояс над заостренными концами досок.
Перед ним был малинник, принадлежавший, без сомнения, тому самому
старику эстонцу, с которым он разговаривал десять минут назад. Внутренний
фасад дома горел в низком огне вечернего солнца отражением стекол, яркими
цветами, рассаженными по длинным, полным сочного чернозема ящикам, и
путаницей кудрявых вьюнков, громоздившихся на водосточные трубы. Все
остальное пространство высокого заграждения рябило багровым светом
наливающейся малины.
- Госпожа ягодка! - умилился Геннадий, и в сердце его дрогнуло что-то
родное, крестьянское, в ответ безмолвному голосу этого взлелеянного,
выхоленного, как любимый ребенок, крошечного куска земли. Он пристально
рассматривал отдельные, рдеющие на солнце ягоды, и челюсти его сводило от
сладкой, кисловатой слюны.
Геннадий спрыгнул и отошел в сторону. Малинник, пылающий ягодами, стоял
перед его глазами, сквозь серый забор, заросший со стороны переулка крапивой
и одуванчиками, мерещились ему пышные, высокие лозы, рассаженные на
одинаковом расстоянии друг от друга, и зубчатая листва, обрызганная красным
дождем. Вершины лоз, заботливо подвязанных, каждая отдельно, суровой ниткой
к высоким кольям, - соединялись над узкими проходами, образуя длинные своды
из переплета стеблей, освещенных листьев и ягод. На разрыхленной, чисто
выполотой земле тянулся дренаж.
Геннадий взволнованно переступил с ноги на ногу. Древний огонь земли
вспыхнул в нем, переходя в глухой зуд мучительной зависти. Бесконечные,
оплаканные потом поля, тощие и бессильные, как лошади голодной деревни, -
выступили перед ним из вечерних дубовых рощ. Соломенные скелеты крыш, чахлые
огороды, злобная печаль праздников и земля - милая, грустная, больная,
близкая и ненавистная, как изменяющая любимая женщина.
- Эх-ма! - угрюмо сказал Геннадий. - Чухна проклятая!
Расстроенный, он вновь подошел к забору. Бесконечно враждебным, похожим
на издевательство, казался ему этот клочок земли; мужик выругался, стукнул
кулаком в доску, ушиб пальцы и побледнел.
Это не было пламенное бешенство оскорбленного человека, когда, не
рассуждая, не останавливаясь, совершает он, охваченный яростью, - все, что
подскажет закипевшая кровь. Холодная, нетерпеливая злоба руководила
Геннадием; неопределенное, мстительное настроение, где голод и одиночество,
брошенный кусок хлеба и чужой, мужицкий достаток смешивались в тяжком
чувстве заброшенности. Трусливо озираясь, Геннадий вскарабкался на забор,
тяжело спрыгнул и очутился в зеленой тесноте лоз.
Пряная духота, тишина, полная предательского внимания, и легкий шум
крови привели его в состояние некоторого оцепенения. Присев на корточки, он
с минуту прислушивался к дремотному дыханию сада, ощупывая глазами пятна
теней и света; отдышался, шмыгнул носом и, убедившись, что людей нет,
прополз в глубину. Оборванный, исхудавший, трясущийся от ненависти и страха,
он напоминал крысу, облитую светом фонаря во тьме погреба. Еще что-то
удерживало его руки, словно упругий лесной сук - идущего человека, но,
понатужившись, мужик встал, поднял ногу и сильно ударил подошвой в ближайший
кол.
Стебли, затрещав, вытянулись на земле. Стиснув зубы, Геннадий бросился
всем телом в кусты, топча, ломая, выдергивая с корнем, скручивая и вихляя
листья; брызги свежей земли летели из-под его ног и с корней выхваченных
растений. Дух разрушения, близкий к истерическому припадку, наполнял его
дрожью сладострастного исступления. Перед глазами кружился вихрь, пестрый,
как лоскутное одеяло; через две-три минуты малинник напоминал вороха
разбросанной, гигантской соломы. Пошатываясь, потный от изнурения, мужик
подошел к забору. Спину знобило, усиленные скачки сердца расслабляли,
перебивая дыхание. Заторопившись, он стал карабкаться на забор, срываясь,
подскакивая, шаркая ногами по дереву; но через мгновение увидел рыжую голову
Якобсона, вытянул вперед руки и замер.
Эстонец постоял на месте, раскачиваясь, как медведь, и вдруг положил
ладони на плечи Геннадия. Горло старика клокотало и всхлипывало, как у
человека с падучей, он хотел что-то сказать, но не смог и бешено обернулся к
искалеченным кустам сада. Тогда Геннадий увидел, что рыжие вихры Якобсона
тускнеют. На голову старика садилась таинственная, белая пыль: он быстро
седел. Тягучий ужас раздавил мужика.
- Ты что делал? - хрипло спросил эстонец.
- Пусти! - взвизгнул Геннадий, подымая руки к лицу. Но его не ударили.
Железные, пытливые пальцы давили плечи так, что болела шея.
- Ты ломал! - сказал шепотом Якобсон. От горя и волнения он не мог
вскрикнуть и судорожно мотал головой. - Что будем делать теперь?
"Убьет!" - подумал Геннадий, тоскливо следя за прыгающими зубами
эстонца. Мужику захотелось завыть, убежать вон, уткнуться лицом в землю.
- Я работал, - продолжал Якобсон, - десять лет. Ты приходил. Ты просил
хлеба. Я дал тебе хлеб. Зачем был неблагодарным и ломал?
- А вот и ломал! - почти бессознательно, срывающимся голосом произнес
Геннадий.
Отчаяние толкало его к вызову.
- Бей! Что не бьешь? Ломал! Э-ка! Чухна проклятая!
Загнанный, он озверел и теперь готов был на все. Пересохший язык бросил
еще одно бессмысленное ругательство. Но не Якобсона хотел оскорбить он, а
все, что появилось неизвестно откуда, рядом с обездоленной пашней,
первобытным веретеном и мякиной: город, господа, книги, звон ресторанного
оркестриона - неведомыми путями соединились в его сознании с нерусским,
выхоленным куском земли. Но он не смог бы даже заикнуться об этом.
Старик согнулся, и вдруг голова его куда-то исчезла. В тот же момент
Геннадий задохнулся от сотрясения, увидел под собой край забора, вверху -
небо и грузно шмякнулся в переулок, затылком о камень. Багровый свет брызнул
ему в глаза; он вскрикнул и потерял сознание.
Через полчаса он очнулся и сел, покачиваясь от слабости. Острая боль
рвала голову. Поднявшись, мужик нащупал дрожащими пальцами висок, мокрый от
крови, и заплакал. Это были теплые, злые слезы. Он плакал, неведомо для
себя, о беспечальном мужицком рае, где - хлеб, золото и кумач.
Малинник Якобсона. Впервые - журнал "Всемирная панорама", 1910, Э 73.
Барка - небольшая деревянная баржа с открытой палубой.
Чухна - в дореволюционной России - презрительное прозвище эстонцев.
Ю.Киркин
А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 2. - М.: Правда, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 25 марта 2003 года
---------------------------------------------------------------------
Геннадий долго сидел на набережной, щурясь от солнца и задумчивого
речного блеска, пока острая тоска внутренностей не заставила его снова
встать и идти на ослабевших ногах. Требовательный, злобный голод подталкивал
его вперед, к маленьким тесным улицам, где в окнах домов меланхолически
пахло воскресными пирогами, маслом, изредка и легким спиртным дыханием
подвыпивших обывателей.
Сплевывая, чтобы не так тошнило от голодной слюны, попадавшей в пустой
желудок обильными, раздражающими глотками, Геннадий плелся в теневой стороне
домов, стиснув за спиной веснушчатые, покоробленные трудом руки. Он был
плюгав, тщедушен и неповоротлив; наивные голубые глаза сидели в его
по-воробьиному взъерошенном, осунувшемся лице с выражением тоскливого
ожидания. Он хотел есть, все его существо было проникнуто этой глубокой,
священной мыслью. Рабочие, эстонцы и латыши, шли мимо него под руку с чисто
одетыми женщинами и девушками.
"Жрали уже..." - завистливо подумал он, кряхтя от негодования.
Улица загибала вниз, к набережной, и Геннадий снова увидел воду, но не
повернул обратно, а двинулся вдоль реки, по узкой полосе мостовой.
Маленький, старинный городок отошел назад, навстречу попадались телеги,
рыбачьи домики, лодки, плоты. Через две-три сотни шагов Геннадий
остановился, присел на выдавшийся из глинистого откоса камень, свернул
"собачью ногу" из махорки и хмуро плюнул в пространство.
Перед ним, переливаясь вечерним светом в зеленой полосе берегов,
катилась река; у правого берега, разгружаясь и нагружаясь, стояли
иностранные парусные корабли, паровые шхуны и барки. Свернутые паруса, реи,
просмоленные, исцарапанные погрузкой борта дышали крепкой морской жизнью,
свободой и тяжелым трудом и чем-то еще, похожим на затаенную тоску о
далеком, всемирной родине, гармоничных углах мира, беспокойной свободе.
- За тридевять земель, - коротко вспомнил Геннадий.
Чужие страны развернулись перед ним, как противоположность его
собственному, полуголодному существованию. Он представлял себе неимоверно
тучные, бархатного чернозема поля, здоровеннейших, краснощеких людей,
огромной величины коров, лоснящихся богатырей-коней, синее, аккуратно
дождливое небо и отсутствие странников. Хозяева этой прекрасной страны
ходили в ослепительно-ярком платье, не расставаясь с золотом.
Докурив, Геннадий тоскливо осмотрелся вокруг. Чужой город вызывал в нем
легкую, тревожную злобу чистотой и уютностью старинных маленьких улиц;
протянуть руку за милостыней здесь было почему-то труднее, чем в любом
другом месте. Он встал, тихо, сосредоточенно выругался и зашагал по берегу с
твердым решением попросить кусок хлеба у первого попавшегося окна.
Деревянный одноэтажный дом, к которому подошел Геннадий, стоял почти у
самой воды. На Кольях, возле небольших мостков, сушился невод, в окне,
уставленном горшками с растениями, колыхались чистые занавески. На крыльце,
у почерневшей, массивной двери сидел, покуривая английскую трубку, человек
лет семидесяти, колоссального роста, одетый в кожаную, подбитую красной
фланелью куртку и высокие сапоги. Лицо, изъеденное ветром и жизнью, пестрело
множеством крепких, добродушных морщин, рыжие волосы, выбритая верхняя губа
и умные зрачки серых глаз сделали его похожим на грубое стальное изделие,
тронутое желтизной ржавчины.
- Здрасьте! - сказал Геннадий, угрюмо ломая шапку.
Старик кивнул головой. Геннадий натужился, вобрал воздуху и вдруг,
жалко улыбаясь, сказал:
- Не будете ли так добры, Христа ради, кусок хлеба безработному? Верьте
совести - не жравши два дня.
- Работай... - меланхолически произнес старик, пуская трубкой дым. Лицо
его стало натянутым и рассеянным. - Работа есть, много работы есть.
- Игде? - с отчаянием воскликнул Геннадий. - Вот ей-богу, каждый так
говорит, а поди достань ее. Хлопок грузили малость, это верно, а опосля и
затерло. И то есть, как я попал сюда - не приведи бог!
- Марта! - крикнул старик и по-эстонски прибавил несколько слов, в тоне
которых Геннадий уловил спокойное приказание. - Ты из Питера?
Геннадий открыл рот, но в это время на крыльцо вышла круглая, быстрая в
движениях девушка, с загорелыми босыми ногами, протягивая ему кусок хлеба и
новенький монопольный грош. Он взял то и другое, хлеб сунул за пазуху, а
грош повертел в руках и неловко зажал в ладони.
- Премного благодарствуйте, - сказал он, отойдя в сторону.
Старик молча кивнул головой, девушка смотрела вслед удалявшемуся
Геннадию прямо и равнодушно. Свернув в ближайший, каменистый, вытянутый меж
двух высоких заборов переулок, Геннадий торопливо присел на корточки и съел
хлеб.
Полуфунтовый кусок мало утолил его вожделение; высыпав с ладони в рот
быстро высохшие крошки, он встал, голодный не менее, чем десять минут назад.
Новенький, красноватый грош тупо блестел в его задрожавших от еды пальцах;
Геннадий скрипнул зубами и злобно швырнул монету в побуревшую от жары
крапиву.
- Чухна рыжая, - сосредоточенно выругался он, облизывая припухлым
языком сухие губы. Небо и десны ныли, натруженные сухой жвачкой. - Рыбу
жрут, мясо... небось, - продолжал он, вспоминая невод и кур, бродивших у
калитки. - Мужик... тоже!..
Саженный забор, торчавший перед ним острыми концами почерневших от
дождя вертикальных досок, кой-где расходился узенькими, молчаливыми щелями.
Низ их скрывался в репейнике и крапиве, середина зеленела изнутри, и изнутри
же верхние концы щелей пылали нежным румянцем, словно там, в огороженном
небольшом пространстве, светилось вечерней зарей свое, маленькое, домашнее,
пятивершковое солнце. Геннадий прильнул глазом к забору, но не увидал
ничего, кроме зеленой, красноватой каши. Угрюмое любопытство бездельника,
которого раздражает всякий пустяк, подтолкнуло Геннадия. Осмотревшись, он
подхватил валявшийся невдалеке кол, приставил его к забору и, подтянувшись
на длинных, цепких руках, выставился по пояс над заостренными концами досок.
Перед ним был малинник, принадлежавший, без сомнения, тому самому
старику эстонцу, с которым он разговаривал десять минут назад. Внутренний
фасад дома горел в низком огне вечернего солнца отражением стекол, яркими
цветами, рассаженными по длинным, полным сочного чернозема ящикам, и
путаницей кудрявых вьюнков, громоздившихся на водосточные трубы. Все
остальное пространство высокого заграждения рябило багровым светом
наливающейся малины.
- Госпожа ягодка! - умилился Геннадий, и в сердце его дрогнуло что-то
родное, крестьянское, в ответ безмолвному голосу этого взлелеянного,
выхоленного, как любимый ребенок, крошечного куска земли. Он пристально
рассматривал отдельные, рдеющие на солнце ягоды, и челюсти его сводило от
сладкой, кисловатой слюны.
Геннадий спрыгнул и отошел в сторону. Малинник, пылающий ягодами, стоял
перед его глазами, сквозь серый забор, заросший со стороны переулка крапивой
и одуванчиками, мерещились ему пышные, высокие лозы, рассаженные на
одинаковом расстоянии друг от друга, и зубчатая листва, обрызганная красным
дождем. Вершины лоз, заботливо подвязанных, каждая отдельно, суровой ниткой
к высоким кольям, - соединялись над узкими проходами, образуя длинные своды
из переплета стеблей, освещенных листьев и ягод. На разрыхленной, чисто
выполотой земле тянулся дренаж.
Геннадий взволнованно переступил с ноги на ногу. Древний огонь земли
вспыхнул в нем, переходя в глухой зуд мучительной зависти. Бесконечные,
оплаканные потом поля, тощие и бессильные, как лошади голодной деревни, -
выступили перед ним из вечерних дубовых рощ. Соломенные скелеты крыш, чахлые
огороды, злобная печаль праздников и земля - милая, грустная, больная,
близкая и ненавистная, как изменяющая любимая женщина.
- Эх-ма! - угрюмо сказал Геннадий. - Чухна проклятая!
Расстроенный, он вновь подошел к забору. Бесконечно враждебным, похожим
на издевательство, казался ему этот клочок земли; мужик выругался, стукнул
кулаком в доску, ушиб пальцы и побледнел.
Это не было пламенное бешенство оскорбленного человека, когда, не
рассуждая, не останавливаясь, совершает он, охваченный яростью, - все, что
подскажет закипевшая кровь. Холодная, нетерпеливая злоба руководила
Геннадием; неопределенное, мстительное настроение, где голод и одиночество,
брошенный кусок хлеба и чужой, мужицкий достаток смешивались в тяжком
чувстве заброшенности. Трусливо озираясь, Геннадий вскарабкался на забор,
тяжело спрыгнул и очутился в зеленой тесноте лоз.
Пряная духота, тишина, полная предательского внимания, и легкий шум
крови привели его в состояние некоторого оцепенения. Присев на корточки, он
с минуту прислушивался к дремотному дыханию сада, ощупывая глазами пятна
теней и света; отдышался, шмыгнул носом и, убедившись, что людей нет,
прополз в глубину. Оборванный, исхудавший, трясущийся от ненависти и страха,
он напоминал крысу, облитую светом фонаря во тьме погреба. Еще что-то
удерживало его руки, словно упругий лесной сук - идущего человека, но,
понатужившись, мужик встал, поднял ногу и сильно ударил подошвой в ближайший
кол.
Стебли, затрещав, вытянулись на земле. Стиснув зубы, Геннадий бросился
всем телом в кусты, топча, ломая, выдергивая с корнем, скручивая и вихляя
листья; брызги свежей земли летели из-под его ног и с корней выхваченных
растений. Дух разрушения, близкий к истерическому припадку, наполнял его
дрожью сладострастного исступления. Перед глазами кружился вихрь, пестрый,
как лоскутное одеяло; через две-три минуты малинник напоминал вороха
разбросанной, гигантской соломы. Пошатываясь, потный от изнурения, мужик
подошел к забору. Спину знобило, усиленные скачки сердца расслабляли,
перебивая дыхание. Заторопившись, он стал карабкаться на забор, срываясь,
подскакивая, шаркая ногами по дереву; но через мгновение увидел рыжую голову
Якобсона, вытянул вперед руки и замер.
Эстонец постоял на месте, раскачиваясь, как медведь, и вдруг положил
ладони на плечи Геннадия. Горло старика клокотало и всхлипывало, как у
человека с падучей, он хотел что-то сказать, но не смог и бешено обернулся к
искалеченным кустам сада. Тогда Геннадий увидел, что рыжие вихры Якобсона
тускнеют. На голову старика садилась таинственная, белая пыль: он быстро
седел. Тягучий ужас раздавил мужика.
- Ты что делал? - хрипло спросил эстонец.
- Пусти! - взвизгнул Геннадий, подымая руки к лицу. Но его не ударили.
Железные, пытливые пальцы давили плечи так, что болела шея.
- Ты ломал! - сказал шепотом Якобсон. От горя и волнения он не мог
вскрикнуть и судорожно мотал головой. - Что будем делать теперь?
"Убьет!" - подумал Геннадий, тоскливо следя за прыгающими зубами
эстонца. Мужику захотелось завыть, убежать вон, уткнуться лицом в землю.
- Я работал, - продолжал Якобсон, - десять лет. Ты приходил. Ты просил
хлеба. Я дал тебе хлеб. Зачем был неблагодарным и ломал?
- А вот и ломал! - почти бессознательно, срывающимся голосом произнес
Геннадий.
Отчаяние толкало его к вызову.
- Бей! Что не бьешь? Ломал! Э-ка! Чухна проклятая!
Загнанный, он озверел и теперь готов был на все. Пересохший язык бросил
еще одно бессмысленное ругательство. Но не Якобсона хотел оскорбить он, а
все, что появилось неизвестно откуда, рядом с обездоленной пашней,
первобытным веретеном и мякиной: город, господа, книги, звон ресторанного
оркестриона - неведомыми путями соединились в его сознании с нерусским,
выхоленным куском земли. Но он не смог бы даже заикнуться об этом.
Старик согнулся, и вдруг голова его куда-то исчезла. В тот же момент
Геннадий задохнулся от сотрясения, увидел под собой край забора, вверху -
небо и грузно шмякнулся в переулок, затылком о камень. Багровый свет брызнул
ему в глаза; он вскрикнул и потерял сознание.
Через полчаса он очнулся и сел, покачиваясь от слабости. Острая боль
рвала голову. Поднявшись, мужик нащупал дрожащими пальцами висок, мокрый от
крови, и заплакал. Это были теплые, злые слезы. Он плакал, неведомо для
себя, о беспечальном мужицком рае, где - хлеб, золото и кумач.
Малинник Якобсона. Впервые - журнал "Всемирная панорама", 1910, Э 73.
Барка - небольшая деревянная баржа с открытой палубой.
Чухна - в дореволюционной России - презрительное прозвище эстонцев.
Ю.Киркин