Александр Степанович Грин
История Таурена
I. ЗАПАДНЯ
Я был схвачен, посажен неизвестными мне людьми в карету и увезен. Некоторое время — спазмы, удушья и сильнейшее сердцебиение, явившиеся результатом внезапного испуга, — заставили меня думать, что наступил последний момент. Я ждал смерти. Волнение прошло, и я отдышался, но не мог произнести ни одного слова. Мой рот был натуго затянут платком, а руки скручены сзади тонким, но крепким ремнем. Со мной, в карете, сидело двое. Они смотрели по сторонам, как жандармы, не любящие встречаться взглядом с глазами пленника. Один — справа — был рослый черноволосый парень, с неуловимо фатальным обликом черт, присущим людям, готовым на все. Сосредоточенно-мстительное выражение его лица было почти болезненным. Второй, уступая первому в росте и сложении, обладал прелестными голубыми глазами, напоминающими глаза женщины.
Он был безусловно красив, и по контрасту с изящным лицом это же самое фатально-роковое в его лице производило отталкивающее впечатление. Из того, что мне не завязали глаз, я понял, как мало боятся меня эти два человека, решившие, очевидно, заранее, что мне в другой раз увидеть их не придется. Иначе говоря, их намерения относительно меня были вне спора. Меня хотели убить.
Я знал, и знал очень хорошо, что в фактах жизни моей и даже в помыслах нет никакого повода для насилия над моей личностью. Чтобы окончательно убедить себя в этом, я проследил мысленно свою жизнь от пеленок до похищения. Она была безгрешна и незначительна. Следовательно, похищение явилось результатом какой-то непонятной, но несомненной ошибки.
Не зная все-таки, что произойдет дальше, я переживал сильный страх. Мы выехали на окраину городка и свернули к морю, где в узком полосе прибрежного тумана обрисовывались хмурые, без окон, постройки; вероятно — склады или сараи. Колеса скрипели по мокрому от утреннего дождя песку, и, наконец, карета остановилась против старых деревянных ворот. Меня высадили, втолкнули в калитку и провели через заваленный ржавыми якорями двор в небольшой, кирпичный подвал.
Теперь, когда мне, по-видимому, предстояло уже нечто определенное — смерть, плен или свобода, — я приободрился и рассмотрел с большим вниманием окружающее. За грязным столом деревянным сидело пять молодцов, приблизительно в тридцатилетнем возрасте, в обычных городских, сильно потертых костюмах. Лица их я припоминал потом, в данный же момент мне бросилось в глаза то, что все они смотрели на меня с чувством удовлетворения и нетерпения. На столе горела свеча, слабо озаряя призрачным рыжим светом полутемные углы подвала, полного сора, сломанных лопат и пустых ящиков, а дневной свет, скатываясь со двора по ступенькам, едва достигал стола. Вероятно, это было случайным местом для заседания, смысл и цель которого пока были темны.
Я стоял, поматывая головой с завязанным ртом, с видом лошади, одолеваемой мухами. Мне развязали руки. В тот же миг я сорвал затекшими пальцами туго стягивавший лицо платок и перевел дух. Нервно дергающийся, с крикливым лицом, человек, сидевший на председательском месте, т.е. в центре, сказал:
— От того, насколько вы будете чистосердечны и откровенны, зависит ваша жизнь.
Он был безусловно красив, и по контрасту с изящным лицом это же самое фатально-роковое в его лице производило отталкивающее впечатление. Из того, что мне не завязали глаз, я понял, как мало боятся меня эти два человека, решившие, очевидно, заранее, что мне в другой раз увидеть их не придется. Иначе говоря, их намерения относительно меня были вне спора. Меня хотели убить.
Я знал, и знал очень хорошо, что в фактах жизни моей и даже в помыслах нет никакого повода для насилия над моей личностью. Чтобы окончательно убедить себя в этом, я проследил мысленно свою жизнь от пеленок до похищения. Она была безгрешна и незначительна. Следовательно, похищение явилось результатом какой-то непонятной, но несомненной ошибки.
Не зная все-таки, что произойдет дальше, я переживал сильный страх. Мы выехали на окраину городка и свернули к морю, где в узком полосе прибрежного тумана обрисовывались хмурые, без окон, постройки; вероятно — склады или сараи. Колеса скрипели по мокрому от утреннего дождя песку, и, наконец, карета остановилась против старых деревянных ворот. Меня высадили, втолкнули в калитку и провели через заваленный ржавыми якорями двор в небольшой, кирпичный подвал.
Теперь, когда мне, по-видимому, предстояло уже нечто определенное — смерть, плен или свобода, — я приободрился и рассмотрел с большим вниманием окружающее. За грязным столом деревянным сидело пять молодцов, приблизительно в тридцатилетнем возрасте, в обычных городских, сильно потертых костюмах. Лица их я припоминал потом, в данный же момент мне бросилось в глаза то, что все они смотрели на меня с чувством удовлетворения и нетерпения. На столе горела свеча, слабо озаряя призрачным рыжим светом полутемные углы подвала, полного сора, сломанных лопат и пустых ящиков, а дневной свет, скатываясь со двора по ступенькам, едва достигал стола. Вероятно, это было случайным местом для заседания, смысл и цель которого пока были темны.
Я стоял, поматывая головой с завязанным ртом, с видом лошади, одолеваемой мухами. Мне развязали руки. В тот же миг я сорвал затекшими пальцами туго стягивавший лицо платок и перевел дух. Нервно дергающийся, с крикливым лицом, человек, сидевший на председательском месте, т.е. в центре, сказал:
— От того, насколько вы будете чистосердечны и откровенны, зависит ваша жизнь.
II. ДОПРОС
Раньше чем кто-либо успел вставить еще слово — я разразился протестами. Я указывал на недопустимость — со всех точек зрения — подобного бесцеремонного, ужасающего обращения с каким бы то ни было человеком. Я упомянул, что мой адрес известен и во всякую минуту можно придти ко мне со всеми делами, даже такими, которые требуют похищения. Я объяснял, что служу в почтамте и неповинен в сообщничестве с подонками общества. Я сказал даже, что буду жаловаться прокурору. В заключение, дав понять этим людям всю силу потрясения, перенесенного мной, я развел руками и, горестно усмехаясь, сел на пустой ящик.
Человек с крикливым лицом сказал пронзительным, как у молодого петуха, голосом:
— Дело идет о вашей жизни. Не думаю, чтобы вы выпутались. Все же откровенность может помочь вам, если окажется, что этого вы заслуживаете.
— Бандит! — взревел я, сжимая руки. — Что случилось?! Каким планам вашим я помешал?!
Другой товарищ его, вялый, как чахоточная улитка, задумчиво погрыз ногти, уперся руками в стол и, кашляя, начал:
— Знали вы Таурена Байю?
Я знал Байю. Неопределенное предчувствие света, готового, наконец, разрушить этот кошмар, заставило меня тряхнуть памятью. Но я не мог ничего припомнить.
— Байя? — переспросил я. — Знаю. Три месяца бутылочного знакомства.
— Может быть… может быть… Дайте нам объяснение.
— Охотно.
Вялый человек пристально осмотрел меня, вытащил из кармана клочок бумаги и протянул мне. Надев очки, я прочел семь слов, выведенных ужасным почерком, как попало. Местами перо прорвало бумагу. На ней было написано: «Телячья головка тортю. Пик-Мик знает все».
Я мог бы засмеяться теперь же, но удержался. То, что мне показалось смешным теперь, относилось именно к телячьей головке, связи же ее с моим похищением я еще не видел. Я ждал.
— Вы уличены, — сказал председатель. — Смотрите, как он побледнел! Предатель!
— Расскажите вы, — спокойно возразил я. — Расскажите все, имеющее касательства к этой дрянной бумажке. Я вижу, что ослеп. Я недогадлив. Дайте мне нить.
Председатель, усмехаясь над предполагаемым притворством моим, сказал мне, что они анархисты, что член их сообщества, Таурен Байя, уличенный в сношениях с полицией и успевший уже выдать шесть человек, убит третьего дня товарищами. На вопрос о причинах гнусного своего поведения, он ответил кривой улыбкой. В него выпустили две пули. Байя упал, вскричав: — «Бумагу!» Умирающий, еле водя рукой, с усмешкой на влажном от предсмертного пота лице, успел написать многозначительную фразу, которую прочел я.
Председатель не кончил еще повествования, как я, не в силах будучи одолеть безумный смех, закрыл руками лицо и стоял так, трясясь и плача от хохота. В зловещем, темном тумане этого дела истина показала мне бесстрастное свое лицо, глубокое и спокойное, как вода озера, баюкающего трупы и водяные лилии; но озеро ни сквернее, ни чище, и так же смотрят в него небо и человек.
Человек с крикливым лицом сказал пронзительным, как у молодого петуха, голосом:
— Дело идет о вашей жизни. Не думаю, чтобы вы выпутались. Все же откровенность может помочь вам, если окажется, что этого вы заслуживаете.
— Бандит! — взревел я, сжимая руки. — Что случилось?! Каким планам вашим я помешал?!
Другой товарищ его, вялый, как чахоточная улитка, задумчиво погрыз ногти, уперся руками в стол и, кашляя, начал:
— Знали вы Таурена Байю?
Я знал Байю. Неопределенное предчувствие света, готового, наконец, разрушить этот кошмар, заставило меня тряхнуть памятью. Но я не мог ничего припомнить.
— Байя? — переспросил я. — Знаю. Три месяца бутылочного знакомства.
— Может быть… может быть… Дайте нам объяснение.
— Охотно.
Вялый человек пристально осмотрел меня, вытащил из кармана клочок бумаги и протянул мне. Надев очки, я прочел семь слов, выведенных ужасным почерком, как попало. Местами перо прорвало бумагу. На ней было написано: «Телячья головка тортю. Пик-Мик знает все».
Я мог бы засмеяться теперь же, но удержался. То, что мне показалось смешным теперь, относилось именно к телячьей головке, связи же ее с моим похищением я еще не видел. Я ждал.
— Вы уличены, — сказал председатель. — Смотрите, как он побледнел! Предатель!
— Расскажите вы, — спокойно возразил я. — Расскажите все, имеющее касательства к этой дрянной бумажке. Я вижу, что ослеп. Я недогадлив. Дайте мне нить.
Председатель, усмехаясь над предполагаемым притворством моим, сказал мне, что они анархисты, что член их сообщества, Таурен Байя, уличенный в сношениях с полицией и успевший уже выдать шесть человек, убит третьего дня товарищами. На вопрос о причинах гнусного своего поведения, он ответил кривой улыбкой. В него выпустили две пули. Байя упал, вскричав: — «Бумагу!» Умирающий, еле водя рукой, с усмешкой на влажном от предсмертного пота лице, успел написать многозначительную фразу, которую прочел я.
Председатель не кончил еще повествования, как я, не в силах будучи одолеть безумный смех, закрыл руками лицо и стоял так, трясясь и плача от хохота. В зловещем, темном тумане этого дела истина показала мне бесстрастное свое лицо, глубокое и спокойное, как вода озера, баюкающего трупы и водяные лилии; но озеро ни сквернее, ни чище, и так же смотрят в него небо и человек.
III. ПОКАЗАНИЕ
То, что я сообщил анархистам, было принято ими, вероятно, за шутку, так как, окончив рассказ, я увидел направленные на себя дула револьверов; но не будем предупреждать событий.
— Видите ли, — сказал я, — месяца три назад я познакомился с господином Байей в кабачке «Нелюдимов», где так хорошо дремлется после обеда у солнечного окна среди мух. Большинство знакомств завязывается случайно, наше не составляло исключения. Байя пришел со своим хлебом и сыром. Взяв полбутылки вина, он принялся насыщаться с завидным аппетитом молодости. Я смотрел на него в упор, заинтересованный его жизнерадостным, краснощеким лицом; он обернулся, а я раскланялся.
В тот день со мной не было друзей, обычных спутников моих по местам таинственным и приятным, и я, как общительный человек, хотел подцепить парня. Я понравился Байе своим видом скромного учителя, своим тихим голосом и оригинальными замечаниями. Горячо обсуждая общественные и политические вопросы, мы, взяв еще бутылку вина, немного охмелели, и тут, хлопнув меня по плечу, Байя сказал:
— Проклятые буржуа!
— Вот именно, — подтвердил я, — они все мерзавцы.
— Я анархист, — сказал он, бросая в рот крошки сыра, — а вы?
— Пикмист.
— Крайний?
— Немного.
Тут он потребовал объяснений. Я сказал ему несколько темных фраз, пересыпав их цитатами из Анакреона и Джона Стюарта Милля. Сделав вид, что понял, он посмотрел в пустой стакан и вздохнул.
Я был голоден; вкусный пар кушаний, заказанных мною, взвился над столом.
— Господин Байя, — сказал я, — позвольте вас угостить.
Его лицо выразило высокомерие и презрение.
— Я ел, — сказал он, отворачиваясь от соблазна. — Герои Спарты ели кровяную похлебку. Роскошь развращает тело и дух.
— Все-таки, — возразил я, — вы, может быть, шутите. Это довольно вкусно.
— Нет, я скромен в привычках. Класс населения, к которому принадлежу я, питается хлебом, сыром и вареным картофелем. Я был бы изменником.
Положив ложку и вытерев губы, я сосредоточенно, с оттенком сурового сарказма в голосе и настоящим одушевлением развил Байе миросозерцание опыта и греха, доказывая, что человеку ничто человеческое не чуждо. Самые отчаянные софизмы я так принарядил и украсил, что Байя улыбнулся не раз. Чудеса в нашей власти. Байя съел телячью головку тортю. Блюдо это требует, в целях насыщения, некоторой настойчивости. Мы взяли еще по порции.
— Хорошая, — сказал Байя, — я раньше не пробовал.
Вечерело. Около третьей бутылки я задремал, а когда очнулся, Байя исчез. Бросая ретроспективный взгляд в туманную глубину истории, мы видим международные осложнения, родителями коих были глупые короли и не менее глупые королевы, считавшие нужным громить соседа каждый раз, как только сосед по рассеянности в письме напишет «…и прочая…» — два, а не три раза. Примером ничтожных причин и больших последствий явился Байя. Четыре раза встретил я его в ресторане «Подходи веселее», и каждый раз требовал он тельячью головку. Это стало его коронным кушаньем, раем, манией. В пятый раз он сообщил мне, лениво требуя Шамбертэна, что хочет повеселиться. Я ободрил его, как только умел. Пятая наша встреча ознаменовалась коротеньким диалогом (за неимением тельячей головки последовал соус из раковых шеек и Клоде-Вужо). Байя сказал: «Маленький ручеек впадает в маленькую реку, маленькая река — в большую реку, а большая река — в море. Я думаю, что впаду в море». «Аллегория!» — заметил я, подмигнув Байе. «Это много говорит моему сердцу, — сказал он, — выпьем стаканчик». В шестой раз он влез на фонарный столб закурить сигару и крикнул: «Смерть буржую!» Я утешил его. Через неделю мы столкнулись у граций, и Байя, обливаясь слезами, сказал, что продал ящик револьверов. Затем он впал в мрачно-игривое настроение разрушителя. «Быть может, через неделю мне снесут голову, — сказал Байя, — немножко солнца, вина и женщин хочется всякому молодому человеку. За мной следят». И больше я не видал его.
Таков был рассказ мой судьям, слушавшим напряженно и гневно. «Ясно, — заключил я, — что для такой жизни, какую повел несчастный Таурен Байя, нужны были деньги. Он взял их у ваших врагов. Отсюда предательство. Мрачный юмор записки ясен: простреленный сразу двумя пулями, он не мог уже ни на что больше надеяться и отомстил вам мистификацией. Горьким смехом над собой самим полны эти строки, выведенные предсмертной дрожью руки. Я сказал правду».
— Буржуа! Вы умрете! — вскричал молчавший до того анархист. — Не может видевший нас в лицо выйти живым отсюда.
Пять револьверов окружили меня. С неистовством, мыслимым лишь в грозной опасности, я отпрыгнул назад, толкнул к судьям растерявшегося своего конвоира и вылетел по ступенькам вверх. Выстрелы и свист пуль показались мне страшным сном. Я был уже у ворот, в двадцати шагах расстояния от преследователей. Снова раздались выстрелы, но как трудно попасть в бегущего! Я мчался берегом, у самой воды, к далекой деревне.
Я был теперь вне опасности. Некоторое время за мною еще гнались, но мне ли, взявшему приз в беге на олимпийских играх, бояться любителей? Моей скорости могли бы позавидовать автомобиль и верблюд. Через минуту я пошел шагом, переводя дыхание и оборачиваясь; на светлом песке неправильным треугольником, замедляя шаг, трусили мои враги.
Еще немного — и они остановились, повернули, ушли. Я не сердит — я жив, — а если бы умер, мне тоже не было бы времени рассердиться. Грустно опустив голову, я шел скорым шагом к деревне, проголодавшийся, мечтая о молоке, свежей рыбе и размышляя о Таурене. От телятины погибла идея.
— Видите ли, — сказал я, — месяца три назад я познакомился с господином Байей в кабачке «Нелюдимов», где так хорошо дремлется после обеда у солнечного окна среди мух. Большинство знакомств завязывается случайно, наше не составляло исключения. Байя пришел со своим хлебом и сыром. Взяв полбутылки вина, он принялся насыщаться с завидным аппетитом молодости. Я смотрел на него в упор, заинтересованный его жизнерадостным, краснощеким лицом; он обернулся, а я раскланялся.
В тот день со мной не было друзей, обычных спутников моих по местам таинственным и приятным, и я, как общительный человек, хотел подцепить парня. Я понравился Байе своим видом скромного учителя, своим тихим голосом и оригинальными замечаниями. Горячо обсуждая общественные и политические вопросы, мы, взяв еще бутылку вина, немного охмелели, и тут, хлопнув меня по плечу, Байя сказал:
— Проклятые буржуа!
— Вот именно, — подтвердил я, — они все мерзавцы.
— Я анархист, — сказал он, бросая в рот крошки сыра, — а вы?
— Пикмист.
— Крайний?
— Немного.
Тут он потребовал объяснений. Я сказал ему несколько темных фраз, пересыпав их цитатами из Анакреона и Джона Стюарта Милля. Сделав вид, что понял, он посмотрел в пустой стакан и вздохнул.
Я был голоден; вкусный пар кушаний, заказанных мною, взвился над столом.
— Господин Байя, — сказал я, — позвольте вас угостить.
Его лицо выразило высокомерие и презрение.
— Я ел, — сказал он, отворачиваясь от соблазна. — Герои Спарты ели кровяную похлебку. Роскошь развращает тело и дух.
— Все-таки, — возразил я, — вы, может быть, шутите. Это довольно вкусно.
— Нет, я скромен в привычках. Класс населения, к которому принадлежу я, питается хлебом, сыром и вареным картофелем. Я был бы изменником.
Положив ложку и вытерев губы, я сосредоточенно, с оттенком сурового сарказма в голосе и настоящим одушевлением развил Байе миросозерцание опыта и греха, доказывая, что человеку ничто человеческое не чуждо. Самые отчаянные софизмы я так принарядил и украсил, что Байя улыбнулся не раз. Чудеса в нашей власти. Байя съел телячью головку тортю. Блюдо это требует, в целях насыщения, некоторой настойчивости. Мы взяли еще по порции.
— Хорошая, — сказал Байя, — я раньше не пробовал.
Вечерело. Около третьей бутылки я задремал, а когда очнулся, Байя исчез. Бросая ретроспективный взгляд в туманную глубину истории, мы видим международные осложнения, родителями коих были глупые короли и не менее глупые королевы, считавшие нужным громить соседа каждый раз, как только сосед по рассеянности в письме напишет «…и прочая…» — два, а не три раза. Примером ничтожных причин и больших последствий явился Байя. Четыре раза встретил я его в ресторане «Подходи веселее», и каждый раз требовал он тельячью головку. Это стало его коронным кушаньем, раем, манией. В пятый раз он сообщил мне, лениво требуя Шамбертэна, что хочет повеселиться. Я ободрил его, как только умел. Пятая наша встреча ознаменовалась коротеньким диалогом (за неимением тельячей головки последовал соус из раковых шеек и Клоде-Вужо). Байя сказал: «Маленький ручеек впадает в маленькую реку, маленькая река — в большую реку, а большая река — в море. Я думаю, что впаду в море». «Аллегория!» — заметил я, подмигнув Байе. «Это много говорит моему сердцу, — сказал он, — выпьем стаканчик». В шестой раз он влез на фонарный столб закурить сигару и крикнул: «Смерть буржую!» Я утешил его. Через неделю мы столкнулись у граций, и Байя, обливаясь слезами, сказал, что продал ящик револьверов. Затем он впал в мрачно-игривое настроение разрушителя. «Быть может, через неделю мне снесут голову, — сказал Байя, — немножко солнца, вина и женщин хочется всякому молодому человеку. За мной следят». И больше я не видал его.
Таков был рассказ мой судьям, слушавшим напряженно и гневно. «Ясно, — заключил я, — что для такой жизни, какую повел несчастный Таурен Байя, нужны были деньги. Он взял их у ваших врагов. Отсюда предательство. Мрачный юмор записки ясен: простреленный сразу двумя пулями, он не мог уже ни на что больше надеяться и отомстил вам мистификацией. Горьким смехом над собой самим полны эти строки, выведенные предсмертной дрожью руки. Я сказал правду».
— Буржуа! Вы умрете! — вскричал молчавший до того анархист. — Не может видевший нас в лицо выйти живым отсюда.
Пять револьверов окружили меня. С неистовством, мыслимым лишь в грозной опасности, я отпрыгнул назад, толкнул к судьям растерявшегося своего конвоира и вылетел по ступенькам вверх. Выстрелы и свист пуль показались мне страшным сном. Я был уже у ворот, в двадцати шагах расстояния от преследователей. Снова раздались выстрелы, но как трудно попасть в бегущего! Я мчался берегом, у самой воды, к далекой деревне.
Я был теперь вне опасности. Некоторое время за мною еще гнались, но мне ли, взявшему приз в беге на олимпийских играх, бояться любителей? Моей скорости могли бы позавидовать автомобиль и верблюд. Через минуту я пошел шагом, переводя дыхание и оборачиваясь; на светлом песке неправильным треугольником, замедляя шаг, трусили мои враги.
Еще немного — и они остановились, повернули, ушли. Я не сердит — я жив, — а если бы умер, мне тоже не было бы времени рассердиться. Грустно опустив голову, я шел скорым шагом к деревне, проголодавшийся, мечтая о молоке, свежей рыбе и размышляя о Таурене. От телятины погибла идея.
ПРИМЕЧАНИЯ
Пикмист — то есть последователь Пик-Мика, словообразование А.С.Грина.
Анакреон (570-478 до н.э.) — древнегреческий поэт-лирик, автор любовных и застольных песен.
Милль, Джон Стюарт (1806-1873) — английский буржуазный философ, экономист.
Софизм — умышленно ложно построенное умозаключение, формально кажущееся правильным.
Шамбертэн, Клоде Вужо — марки шампанских вин.
Анакреон (570-478 до н.э.) — древнегреческий поэт-лирик, автор любовных и застольных песен.
Милль, Джон Стюарт (1806-1873) — английский буржуазный философ, экономист.
Софизм — умышленно ложно построенное умозаключение, формально кажущееся правильным.
Шамбертэн, Клоде Вужо — марки шампанских вин.