Маргарита ХЕМЛИН
ПРО ИОНУ
 
Повесть

   Чего-чего, а силы у Ионы Ибшмана всегда было много. На войне проявлял чудеса. Ему комбат Вилков замечал с юмором: “Тебе бы быть не танкистом, а разведчиком. Ты бы таких языков натаскал, любо-дорого. Кого хочешь скрутишь”.
   Разведчиком – хорошо, и с людьми больше контактируешь. Но Иона сильно любил свой танк и все, что находилось там внутри. Чуть протяни руку – и в твоей власти любой механизм.
   – Мы с вами, дорогие товарищи, – говорил Иона на политинформациях перед боем, – владеем чудесной машиной. Мы есть ее внутренности, мы даже ее кишки, мы ее кровь, мы ее печенка. Без нас она – чучело. А с нами – непревзойденная мощь. И помните, что снаружи – весь мир вместе с беспощадной войной не на жизнь, а на смерть. Броня – это наша шкура. Наша, понимаете? Так что в целом надо чутко относиться к танку. А он нас отблагодарит.
   И только после такого вступления – про политику на данный момент.
 
   Должность командира экипажа давалась Ионе легко. Во-первых, люди подобрались первостатейные. Кроме него – еще трое. Во-вторых, общее бескрайнее горе.
   Сидит Иона внутри – снаружи по броне стучат снаряды, а он спокойно отдает различные приказы стрелку. И всегда точно в цель. Конечно, танк в конце концов подбили враги. И любимый друг, стрелок-молдаванин погиб. И другие товарищи тоже.
   В 1944-м, под Кенигсбергом, Иона выжил нечеловеческим образом. В Каунасе в военном госпитале его полтора года спасали-спасали и спасли. Сохранили ноги-руки. Спасибо хирургу Каплану.
   Иона очень мечтал остаться в армии на всю жизнь. Но по здоровью его комиссовали. Дело совсем шло к Победе, и с такими ранениями, как у Ибшмана, в строй категорически не рекомендовали, и к дальнейшему офицерскому направлению пути не было.
   – Иди, – сказали, – домой. Орденов у тебя полно, хоть кому не стыдно показаться. Только помни: руки-ноги у тебя существуют условно-досрочно. Исключительно для вида.
 
   И пошел гвардии старший лейтенант Иона Ибшман домой – в город Хмельник Винницкой области, откуда в сорок первом проследовал с большой группой добровольцев на Великую Отечественную.
   Был ему к моменту 9 мая 1945-го двадцать один год. Так как он себе годик приписал, чтобы без осложнений попасть на передовую.
 
   Про то, что застал в родных местах, описывать не стоит. Ничего он там не застал, что можно потрогать вещественно и на что трезво посмотреть глазами. Все близкие в земле. В родном доме чужие люди. Разводят руками:
   – Якшо б твои родычи нэ еврэи булы, хто б их тронув просто так… А вы ш еврэи. Ты ш сам еврэй, розумиешь. Тут же ш иншого нэ було: еврэй – зразу гэть у зэмлю лягай. Ты дэ був? На фронти. А воны дэ? Тут. Так шо ш ты тэпэр горло дэрэш?
   С неделю походил по Хмельнику, послушал рассказы, выл-выл, с кулаками лез на всякого встречного.
   Потом выпил последнюю чарку. И поехал в Чернигов. Поехал по доброй, так сказать, памяти. То был единственный город, кроме Винницы, который Иона видел до войны – в школе организовали длительную экскурсию по месту биографии выдающегося украинского писателя Михайла Коцюбинского. Первая его родина, конечно, Винница. А вторая – Чернигов. Там его и похоронили на Троицкой горе, впоследствии с большим памятником-бюстом.
   Иона любил Коцюбинского за одно только заглавие его лучшего произведения – “Фата Моргана”: о чем – неважно.
 
   Вот и поехал. Как раз начало лета. Тут и цветы, и трава, и небо, и птицы. А города нет. Разбомбили подчистую – начиная с вокзала и так и дальше. В самом центре – на Красной площади, уцелело несколько зданий. Там заседала фашистская администрация. Бывшее земское статистическое управление, где Михайло Михайлович трудился до своих последних дней, стояло невредимым. Еще магистрат. Ну, банк – местами. А так – погорельщина. До самого тысячелетнего Вала и за Валом тоже.
   Постоял Иона и двинулся в сторону Троицкой горы. Не то что на знакомую могилу, а просто не имел другого направления.
 
   Людей встречалось немного. И радостные, и не сильно веселые.
   Пока добрался до Троицкой, почти стемнело. Заблудился за курганом, среди громадных дубов. Прошло пять лет. Забыл дорогу. Решил заночевать в полевых условиях. Вынул из вещмешка фляжечку, отхлебнул хмельниковской самогонки:
   – Ну что, Йонька, лягай спать. А утром пойдем на прорыв.
   Только примостился, задремал, слышит над собой голос:
   – Эй, ты хто? Наш чи немец?
   Иона, конечно, ответил, что сейчас как даст по мордасам, так сразу станет ясно, кто он.
   Ответил еще с закрытыми глазами. А как глаза открыл – увидел над собой дядьку совершенно без рук – рукава рубашки заправлены под ремень. Скорее даже не дядька, а пожилой старик. В картузе.
   Иона встал:
   – Извиняюсь, я по привычке сказал, не хотел никого обидеть. Вы, отец, простите.
   Старик мотнул головой, мол, ладно, а потом задал вопрос второй раз:
   – Ты хто такой?
   – Иона Ибшман. Гвардии старший лейтенант в демобилизации. Устраивает такое объяснение?
   – Дуже устраивает. Только ты проясни, по какому поводу ты Иона. По тому, которого кит проглотил? Или в честь героя врагов народа Якира? Ты руками не маши, я тебя наскрозь вижу и имя твое мне до задницы. А я буду – Герцык. Фамилия до тебя не касается. Ты шо, без дома тут?
   – Так точно. Приезжий. Отдыхаю по знакомым местам.
   – Пошли. В таку жару треба пид крышу. Согласен?
   А что тут несогласного?
 
   Жил старик неподалеку – можно сказать, совсем рядом, под горой. Место называлось Лисковица. Улица хорошая, зеленая. Домики жмутся один к одному. А заборы крепкие. Те, что уцелели, конечно. А в большинстве разобранные на отопление.
   Старик открыл калитку на одной петле:
   – Проходь, Иона. Допоможешь, а я тебя накормлю.
   – Я ведь в вашем городе до войны был, и по улице вашей проходил. Собаки брехали, аж страшно! А теперь что-то не слышу, – для продолжения знакомства сказал Иона.
   – Нема собак. Немцы перестреляли. Сначала собак, потом людей. А новые не позавелись.
   – Ну за этим дело не станет, – невпопад сказал Иона и тут увидел девушку – стояла на крыльце. Руки, как на картинке, сложила под грудью и качает головой:
   – Ой, молодой человек, идить отсюдова, я вам по-хорошему говорю. У меня папа больной на голову. Он сюда любого демобилизованного ведет, мне под бок уложить, а я никого не хочу. Идить, я вам советую.
   Старик топнул ногой:
   – Не твое дело, Фридка! Это ж особый человек. Аид. Чистый аид. Таких теперь пошукать. И красивый. И молодой. И ляжешь с ним, и встанешь, и под хупу пойдешь. Правильно я говорю? – старик обернулся к Ионе. А тот утратил способность речи от такого поворота.
   Девушка спустилась с лестнички в три ступеньки, подошла к Ионе и стала рукой водить по лицу:
   – Ой, какие бровки, ой, какие глазки… Оставайся, хлопчик. Ладно, я согласна.
   Старик развеселился:
   – От хорошо! Знакомьтеся, товарищ Ибшман, товарищ Фрида Серебрянская. Если вы подумали, шо она мне родная, так вы не то подумали. Она мне нихто. А выкаблучивается, чисто родственница. Ну шо, молодые, в хату, в хату идить!
   Иона от подобного растерялся.
   А Фридка тащит на стол угощение: самогон, сало, яйца, картошку. Вроде было наготовлено заранее.
   Иона садится за стол – из интереса, не придавая большого значения.
   Старик мотнул головой – Фридка разлила самогон из сулеи по стаканам.
   Старик поднялся с места и сказал тост:
   – Я хочу выпить за вас, молодые, за тебя Фридочка, и за тебя, Иона. Живить в радости. И будьте здоровые. Лехаим!
   Иона выпил, как в тумане. И Фридка выпила. А старик подождал, пока они поставят стаканы на стол, свой стакан зубами зажал и выцедил до капли. Потом еще выпили, поели со словами и без слов. Фрида кормила старика с руки. Тот прожует что она даст и говорит:
   – Хорошего, Фридочка, я тебе жениха доставил?
   – Хорошего, хорошего, – соглашается, а сама под столом толкает Иону ногой и делает глазами знаки о молчании.
   – Ну, теперь и умру, так не жалко. Правда ш, Фридочка? – Фрида утирает рушничком лицо старику и кивает:
   – Та не жалко, не жалко, ни капелечки. Такое ш дело сделали, такое дело!
   На четвертом стакане – хоть Фридка наливала тактично, по половиночке, старик попросился спать.
   Фридка его уложила в соседней комнате. И тут Иона ее не узнал. Перед ним стояла не Фридка, а совершенно посторонняя женщина. Не молодая, как показалось ему с налету, а средних лет, даже, может быть, под тридцать пять. И голос у нее стал другой, чем сразу:
   – Ну шо солдатик… Ты не думай плохого, Герцык проснется утром – ничего не вспомнит, шо было. Знов пойдет жениха шукать. Кого только он сюда не приводил! Однажды немца пленного завел. Они ш есть и расконвоированные. Строители. Вокзал разбирали, шо осталося. Ой, Господи! И за стол усадил, и выпивал с ним. Тот ему по-немецки, а Герцык по-еврейски. Комедия! Он чего на тебя такую надежду возложил – в первый раз привел еврея, не ошибся. Ты ш еврей?
   – Ну еврей, – согласился Иона.
   – Знаешь, шо я тебе скажу, если бы он зараз умер, он бы таким счастливым умер, перший сорт.
   – Пускай живет, зачем ты его хоронишь? – спросил Иона.
   – Он уже похороненный. У него рук почему нет? Потому шо из могилы вылез раненый, когда немцы тут наводили чистоту. Лез-лез, через пять рядов покойников, потом землю разрывал ногтями, а руки простреленные. От спасся – добрые люди выходили, своей жизнью рисковали, между прочим. Теперь без рук. Гангрена и разное такое же. Слава богу, конечно. Там в яме все его – и дочка, и внуки, и жена. Я к нему просто так пристала – без места ходила, из эвакуации в Прилуки явилася, а там меня никто не ждет. Я сюда. На базаре с Герцыком познакомилася. Он сначала хотел со мной жить как муж, но не получилося. Дак у него цель: выдать меня замуж. От, с полгода еврея шукал. Нашел-таки.
   Фрида налила еще:
   – У меня мужа никогда не было. Я ш некрасивая. А теперь хто на меня посмотрит? Он сколько девушек, как лялечки! И молоденькие. А мужчин мало. А я, в чем дело самое обидное, точно знаю, шо и как. Если б я не знала, а так образование давит. Я спецкурсы родовспоможения прошла до войны.
   Фридка выпила, откусила большой кусок хлеба:
   – Поешь, поешь. Ты не думай, я не гулящая. Я ни с кем не была. Герцыку говорила, а не была. Мне удовольствие ни к чему. Мне не для того… Выпей, выпей, Ёничка, помяни своих. А то Герцык лехаим провозгласил. Ну дак сумасшедшему можно и лехаим устроить. А мы ш с тобой нормальные люди. Мы за упокой и выпьем, и покушаем.
   И выпили, и покушали.
   Иона остался с Фридой.
 
   Герцык радовался и все спрашивал про внуков, когда ждать, чтобы не прозевать. Но вышло вроде прозевал. Не дождался – умер.
   Фрида сказала над могилой:
   – Спи спокойно, дорогой Герцык. А мы за тебя поживем.
   И все. И весь кадиш.
 
   Жили Иона с Фридой мирно. Так на Лисковице и жили, на улице Тихой.
   Состав населения потихоньку менялся, из бывшего еврейского пункта улица получилась сильно интернациональной. При немцах освободилось полно домов, особенно в этом районе. Хотя некоторые евреи из эвакуации вернулись. К тому же разные не местные явились к родственникам искать счастья и покоя, пристраивали с разных сторон кто халабуду черт-те из чего, а кто верандочку из ящичных досок, прикроют со всех сторон – и ладно. Даже на зависть.
   Иону на улице уважали, а Фриду побаивались. Особенно женщины. Говорили, что она странная, так как разговаривает исключительно с мужчинами – и все о детях. Интересуется про детское здоровье, про то, какие планы на будущее: еще намерен рожать или на достигнутом остановится. Сначала считали, у нее такие шутки – согласно специальности. Потом вообще перестали с ней говорить. А женщины так прямо крутили пальцами у виска:
   – Против поведения ничего нельзя сказать, а по словам – дура и дура. Мишугене. Сумасшедшая.
   Фрида знала, конечно, общее мнение.
   – Я, Ёничка, выше этих положений, когда люди друг друга судят. Нихто ничего не знает, а судит от всей души. Я плюю, Ёничка. И ты плюй. Нам надо жить, а не слухать всех подряд.
   Иона, со всей своей силой, при Фридке оказался заколдован. Она его почти что не отпускала из дому. Чуть высунется на улицу – сразу: “Ты куда, Ёнька? Ты зачем, муженек?”
   У Фриды специальность доходная – повитуха. Так что без куска хлеба не сидели.
   Ёня к жене приступит:
   – Дай и мне плечи развернуть!
   Фрида его рукой осаживает:
   – Сиди дома. Мы не голодные, шоб ты работал. Набирайся силы. На тебе ш нет живого места. Ты в долговременном отпуске по ранениям.
 
   Особенно Фридка любила рассказывать, как ребеночек завязывается в животе, как растет там и как потом она его освобождает – санпросвет на дому. Ну, а когда выпьет, чуть-чуть, полстакана, тогда говорит:
   – Тут же ш все от меня зависит. Как я ребеночка достану, такая у него и жизнь будет. Я на Бога не надеюсь и никому не советую. И ты, Ёнька, пока со мной – будешь жить. А без меня – дак я подумаю.
 
   Году в сорок шестом, в конце зимы, объявился вроде зять Герцыка – Суня. Самуил. Заявил, что он и есть пропавший без вести на фронтах Великой Отечественной, а это его родное гнездо, и чтобы все сию минуту выметались вон.
   Иона его легонько встряхнул, приводя в чувство, и стал объяснять, что они тут живут семьей и обихаживали Герцыка как родного до последней минуты.
   Самуил артачился:
   – Вы посторонние, а я пострадавший со всех сторон. Все родные погибли, теперь посторонние выставляют на мороз. Не двинусь с места! Буду вам глаза колоть таким образом!
   Тут приступила Фрида:
   – Вы, – говорит, – уважаемый Самуил, с дороги, весь в нервах, мы вас понимаем. Мы и сами в таком же положении. Мы вас каждую минуту ждали. И вот вы наконец-то явились. И мы так рады, так рады, шо не знаем, как вам угодить, шобы все было добре.
   Самуил успокоился, смягчился. Смотрит на Фриду, руки ей целует:
   – Фридочка! Как вы на мою покойную жену похожи! От всей души вас благодарю! Вы мне такую радость доставили своим приемом!
   Фрида Ионе шепчет:
   – Отойди от него! Я сама улажу дело.
   И уладила. Стали они жить одной семьей.
   Мужчины для заработка вместе кололи дрова по соседям, заделывали крыши.
   Вся улица судачит: у Фриды два мужа. Толька Иона ничего не знает. Беседует по душам с Самуилом, тот воевал в пехоте.
   Однажды Самуил говорит:
   – Ты, Ёнька, даром что орденоносец, ты жизни не видел из своего танка. Запросто мог сгореть, а смерти своей в лицо не увидел бы – ты ж за броней. А я ей все время в глаза смотрел. И тут ты меня никогда не догонишь на веки веков. Твои ордена-медали надо бы на танк вешать, а не тебе на грудь. А мои медали мне через шкуру к самим костям прибитые.
   Иона ему:
   – Ну и допустим даже так. Зато ты теперь навек смертью своей напуганный. А я непуганый, – и запел во все горло: – Броня крепка, и танки наши быстры!
   Противоречие у них имелось, но неглубокое: просто Иона был очень молодой, а Суня сильно наоборот.
   А Фрида то Ионе поддакнет, то Самуилу, никогда не ясно, на какой она стороне окончательно: вроде на качельках качается. То туда, то сюда. А сама думает про свое.
   Иона к ней с нежностями, а она:
   – Сегодня все впустую, не надо.
   Когда ей в голову стукнет, сама зовет:
   – Ёничка, милый, иди ко мне ложись.
 
   Ну, когда Фрида родила девочку – даже Иона прозрел. Вылитая Сунька в женском роде.
   Он к Фриде:
   – Ну и сука же ты, Фридка! Это ради жилья? Да мы бы с тобой новый дом построили, хоть из травы, хоть какой. Как ты на такое пошла?
   А Фрида гладит его по голове:
   – Ничего ты не понимаешь, Ёничка. Ни капельки не понимаешь. Мне ш на дом наплювать. Мне на все наплювать. Мне только на деток не наплювать. И на тех, что есть, и на тех, что будут у меня. А от тебя, от Суньки, от третьего кого – мое не дело. Моя забота – рожать.
   – И что, все равно, от кого рожать? – Иона задал такой глупый вопрос от бессилия. А задал – так и получил:
   – Нет. Я ш с разбором. Если б без разбора – ждала бы я тебя! Сам подумай головой своей оставшейся! Тебе сколько лет минус на войну? А мне сколько? Почти сорок. Это для женщины под завязку. Может, ты мне ребенка еще пять лет собирался бы сделать. А тут сразу… Мы с тобой по разному времени живем: ты по годикам, а я по хвилиночкам.
   Сложил в уме Ёня все слова и поступки, которые он видел от Фриды за два с лишним года, и решил: надо бежать. В голове как бы представилось, что он сам во Фридкиной утробе находится и наружу не может выбраться. Ищет люк – а люка нет.
   Расставались с Фридой легко. Попрощались у калитки. У Фриды запеленутая девочка на руках.
   Иона пожал Фриде свободную руку. Пошел по улице у всех на виду – с тем же сидором, с которым его когда-то Герцык препроводил к Фриде. В мешке – кроме барахла, цейссовский бинокль и боевые награды.
 
   У Троицкой Иона замешкался. Поднялся наверх, к могиле писателя Коцюбинского. Блестит черная оградка. Зелень кругом, васильки, ромашки, незабудки. Акация цветет, жасмин. Воздух такой, что самогонки не надо – и так голова пьяная.
   – Вот, дорогой Михайло Михайлович, – сказал Иона, – уезжаю. Не знаю, увидимся с вами или нет, но моя жизнь тут получилась следующим образом: оставляю жену с чужим ребеночком-девочкой. Прощайте. Надо же как-то жить? Вы как думаете?
   Коцюбинский молчал. И Иона помолчал, а потом заключил:
   – Вероятно, я ошибся по молодости. Некому меня поправить, если что. Я тут рядом с вами немного похожу, подумаю, может, заночую. Вы не против? Место такое хорошее, с него далеко видно.
   Иона уселся на траву – сразу за оградкой, на самом краю Троицкой горы, свесил ноги над обрывом и просидел так до самого вечера. В бинокль смотреть не стал, хотя сначала собирался. Когда стемнело, направился на железнодорожный вокзал с намерением уехать куда глаза глядят.
 
   А вокзал – что хорошего? Люди туда-сюда бегают, места себе не находят. Поезда ходят по расписанию, но как хотят. Билетов нет никуда на свете, не то что по нужному направлению. К тому же котлован роют под новое строение, причем немцы под нашим командованием.
   Иона пошел в чайную неподалеку – отдохнуть от толчеи и крика. Выпил водки, потом спросил чаю.
   К нему за столик пристроился человек в гражданской одежде, в добротном пиджаке, в брюках не галифе, в сандалиях на босу ногу. В годах, видно, порядочный:
   – Я командировочный из Москвы. У меня важное задание, а кушать надо все равно. А я один не люблю кушать. И кстати, давайте по имени познакомимся. Василий Степанович меня зовут, фамилия Конников.
   – А я Иона Ибшман, демобилизованный фронтовик.
   – Еврей, что ли? Ты не тушуйся, я евреев очень уважаю. У меня на производстве евреи работают по-ударному. Ну, фронтовик. Война год как кончилась. А теперь ты кто?
   Иона замялся – не знал, в какую сторону развивать этот вопрос.
   Поели, выпили. Ионе хотелось что-нибудь рассказать, но ничего не получалось на этот счет. А Конников трещал и трещал про свое:
   – Некоторые думают, что теперь надо прежнее исправлять, в смысле жизни. А я полагаю, надо просто-напросто подводить черту. Без баланса, без окончательного счета. Черта – и баста. Я на фронте не был по болезни – белобилетник при любых условиях, но знаю досконально, что и как. Ты, Иона, не обижайся, я тебе скажу: теперь надо работать не покладая рук, чтобы забыть прошлое. Это и есть наш последний и решительный бой. Ты парень молодой, тебе еще расти и расти вверх. А ты, замечаю по твоему настроению, предпочитаешь вниз клониться. Что в земле хорошего? Нету там ничего. Одни покойники.
   – Правильно говорите, Василий Степанович. Очень верно, что вперед надо расти. Я немного приуныл из-за личных обстоятельств. Но я преодолею. Я, знаете, тут оставляю жену и ребеночка-девочку. Год пожили вместе. Даже не расписались, так закрутило.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента